«Русский мир катится черт знает куда! – сокрушалась в свое время возбудимая Мать–Ольха. – Не туда, куда надо, катится. Посмотрите: из ресторанов совсем исчезли военные!» Действительно, было дело – исчезли. Тогда вся стая согласилась, что это верный знак – перемены определенно шли не тем путем. Так вот, важные духи вняли плачу Матери–Ольхи – военные в ресторанах снова появились, чаруя выправкой и романтичной формой дев, а также самим фактом присутствия внося покой, уверенность и ощущение порядка в сердца граждан. Это шесть.
И в довершение, венчая переустройство, Объединенное петербургское могущество отменило конец света, бесноватые страсти по которому уже проели нам всю печенку. И вправду, как отметил Князь, обыватель здорово привык к халяве – пришлось щелкнуть его по носу, поскольку на халяву ничего не бывает, даже конца света. Князь на публичном диспуте так и обратился к преставленцам: «А что вы лично сделали, чтобы конец света состоялся? Неужто пали уже в самую тьму бездны беззакония?», чем ввел оппонентов в замешательство.
Окрыленный санкцией Объединенного петербургского могущества Брахман сформулировал онтологический статус нового консерватизма, встреченного очищенным миром – и нашей, в частности, стаей – в качестве ведущего принципа вновь обретающей себя реальности. Другое дело, что многие приняли эти воззрения лицемерно, как некогда мараны приняли Христа, – поклонились Спасителю, но сочинили по случаю своего отступничества специальную молитву «Кол Нидрей», которую читали в Судный день, умоляя простить им лживые клятвы. Что касается нас, то мы неосознанно жили по принципу нового консерватизма всегда, еще до того, как Брахман его сформулировал, потому что он сидел в нас с рождения, как дар небес, как долг служения, как радостное бремя. «Мысль о том, что революция – это действие, а консерватизм – бездействие, порочна, – заявил Брахман, в очередной раз появившись на волшебном экране. – Консерватизм – это неустанная сила творчества, которая направлена на то, чтобы вспомнить и сохранить все, что убила и распылила инерция. Противостояние либерального прогрессизма и нового консерватизма – это постоянная, ни на миг не прекращающаяся война между «забыть“ и «вспомнить“”. Подробнее – в устах Брахмана – картина выглядела так. Существует расхожее мнение, будто смысл онтологического статуса консерватизма можно свести к нескольким механическим действиям типа «пресекать изменения», «стричь под одну гребенку», «тащить и не пущать». При этом считается, что революции и вообще перемены как таковые происходят, когда мы (некие абстрактные мы) что–то усиленно предпринимаем, проявляя свою активность, а если остановить деятельность и ничего не вытворять, то сущее сохранится само собой и уже никуда от нас не денется. Эта иллюзия не только ни на чем не основана, но и внутренне насквозь лжива. Потому что в действительности для того, чтобы сущее сохранилось, необходима целенаправленная работа, ежедневный труд, непрерывное вращение педалей, и вращение это по сути своей консервативно. Чистая длительность сущего – вовсе не скольжение по течению, не предоставленность самому себе, силам инерции, распада и мерзости запустения. Если обратиться к метафизическим размышлениям Рене Декарта, то на память приходят его слова, что–де Господь сохраняет меня каждое мгновение, но не таким, каким он меня создал, а таким, каким он меня сохраняет. То есть то, каким Господь меня сохраняет, или то, как сохраняем мы сами себя, или как сохраняет себя наш мир, – это результат постоянных, целеустремленных и весьма непростых творческих усилий.
Для примера можно взять триаду верховных богов в индуизме. За каждым из них закреплены свои участки сложного организма Вселенной и функции по ее неутомимому возделыванию. Вот Брахма – он творит мир в процессе созидательного труда. Вот Шива – он разрушает мир в танце. Но есть еще Вишну, который каждый миг сохраняет мир с таким же усилием, с каким Брахма его создает, и с определенно бόльшим усилием, чем Шива его разрушает. Эта сила сохранения самотождественности и есть суть консерватизма. То есть онтологический статус консерватизма, если угодно, – одно из воплощений Вишну. Нам легко вообразить созидательную философию Брахмы, основанную на творческой жажде претворять не существующие миры в сущие. Нетрудно обрисовать философию Шивы, представляющую собой бесконечную череду антиутопий, обещающих миру его скорую гибель. Как ни странно, сложнее всего – с философией Вишну. Консерватизм, не будучи простой инерцией реальности (поскольку та вовсе не гарантирует сохранения), постоянно сталкивается с силами забвения, действующими исподволь и незаметно: только что построив дом, мы всякий раз обнаруживаем, что он уже обветшал, разъеден сыростью и требует подновления. Холодная морось забвения каждый миг промывает дыру в материи бытия, черную дыру, в которой исчезают события, люди, страны и всякое воспоминание о них. Сама идея консерватизма требует непрерывной и неутомимой творческой деятельности для того, чтобы вспомнить, как все было, чтобы суметь обнаружить, что именно уничтожили силы забвения, силы той дробилки времени, той инерции, которая подтачивает и развоплощает сущее сама собой. Таково положение вещей. В итоге, не вороша пепел избитых штампов, можно определить консерватизм как философию хранителей мира. Ведь в том, чтобы нивелировать и предавать забвению идеи и образы, нет ничего необычного, для этого достаточно кислотного дождя времени. Проблема в том, чтобы удержать те идеи и образы, которые достойны удержания. Об этом и речь: истинная формула консервативной задачи – удержать достойное. И нет ничего труднее, чем сделать это.
Так говорил Брахман. Ну а Князь, как я уже упоминал, говорил: «Где мы, там – трудно». Поэтому вопрос «где наше место?», в общем, даже не возникал.
Апрель. Седьмой день. Благовещение. Распаренные, краснорожие, завернутые в простыни мы сидели на скамьях за деревянным столом в номере Ямских бань и, восстанавливая в организмах потерю жидкости, потягивали каждый по своей привычке: Рыбак и Одихмантий – светлое пиво, я – брусничный морс, Князь с Нестором – квас, Брахман – душистый травный чай из термоса. Впереди нас ожидало застолье у Рыбака с ухой и начиненной соленой семгой кулебякой (Рыбак, как уже говорилось, был мастер на все руки, в том числе – отменный кулинар), и неизбежность этого события была столь очевидна, что мы его даже не предвкушали. Ну, то есть не испытывали ровным счетом никакого нетерпения.
– Мало ли на свете разной пакости, – обнюхивая простыню, которой только что вытер испарину с лица, сказал Рыбак, – и что, в каждую надо вляпаться? Мне сапоги жалко.
Он дернул кольцо на банке пива и протянул вскрытую жестянку Одихмантию.
Честно говоря, после того, как Брахман известил нас о результатах прослушивания дальних слоев (а это случилось не сразу, лишь спустя несколько дней после «внеочередного пира» у Одихмантия – должно быть, Брахман впоследствии еще что–то выяснял и дослушивал), я был настроен более… ну, скажем так, определенно. То есть заглянул в себя, копнул на полштыка лопаты и понял: робею. Явись теперь передо мной Льнява с недавним предложением отправиться к черту на рога за Желтым Зверем, я бы отказался. Жизнь нам даруется один раз, как утверждают некоторые мастаки по части жизнепознавания, и прожить ее надо так, чтобы не загнать себя до срока в гроб – таков наш долг перед Дарителем. Князь и Брахман за эту овечью философию меня бы осудили, поэтому я слабость свою по мере сил скрывал, со стаей вместе был беззаветен и дерзок, но случись мне оказаться одному, вдали от своих отважных товарищей, боюсь, я дал бы слабину. Немного стыдно в этом сознаваться, но – и рад бы говеть, да стало брюхо болеть. А ведь я лишь чуть–чуть копнул, что там дальше, в глубине, какие бездны малодушия? Подумать страшно. А может, и не дал бы слабину. Подумаешь, овечья философия… Если приглядеться, то и многие атеисты живут так, будто Бог есть. Обычное дело – дух человеческий мерцает и гаснет перед тем, как вспыхнуть вновь.
– Первая мысль и у меня всегда того же рода: зачем мне, извините, это надо? – Венчик седого пуха на голове Одихмантия намок и разметался по лысине стихийными зализами. – Но верх, как правило, берет вторая: а ведь любопытно, черт возьми.
– Сомневаюсь… – Нестор складывал у себя на коленях бороду гармошкой. – Любопытно – это да, это, конечно, аргумент. Но со стороны, со стороны–то ведь глупо выглядит. Прямопёром как–то, извините за выражение, в лоб, не изящно. Словом, по–дурацки. Никто толком не знает, что там происходит. Не в общем плане, а в подробностях – кто да что и что к чему, – а тут, пожалуйста: здрасьте, из кустов появляемся мы.
– А я что говорю? – почувствовал поддержку Рыбак. – Нам с Нестором и здесь хорошо. – Он приобнял Нестора за плечо, еще не остывшее от березового веника. – Ведь хорошо нам?
– А я что говорю? – почувствовал поддержку Рыбак. – Нам с Нестором и здесь хорошо. – Он приобнял Нестора за плечо, еще не остывшее от березового веника. – Ведь хорошо нам?
– Не в том дело, – уточнил Нестор. – Глупо не хочется выглядеть. Хочется выглядеть наоборот – озорно и талантливо, бесподобно и немножечко резко. – Он недовольно повел плечом под дланью Рыбака – не любил панибратства, смущался. – И почему, скажите, такая тишина вокруг? Почему никто не раздувает страсти, раз уж творится этакая жуть?
– Еще не собрана критическая масса страха, – то ли описал данность, то ли предположил Брахман. – Маловат градус лютости. Свидетельств достоверных, пожалуй что, недостает.
– Все так. Очень точно сказано. Что–то нам всем здесь подозрительно хорошо, – глядя в стол, вернулся Князь к словам Рыбака. – Это настораживает.
– Для восстановления порядка сядь в шайку с кипятком, – схамил Рыбак.
Уже месяца четыре полковником для него была одна похожая на умного, но вздорного подростка ученая дама, прогрызающая собственный ход в яблоке какой–то академической дисциплины и вместе с тем своеобразно подрабатывающая на стороне по части психологии (однажды я стал свидетелем того, как Рыбак сдавал в один популярный бюллетень купон объявления с таким, примерно, содержанием: психоаналитик в третьем поколении решит ваши проблемы, осуществит коррекцию судьбы, снимет сглаз, развяжет узел внутренней вертикали и т. д.), поэтому в последнее время Рыбак позволял себе демонстративное вольнодумство.
Князь великодушно дерзость не заметил.
– В драку надо ввязаться, – сказал он, подождав, пока глоток кваса пройдет свой путь в его пылающей утробе. – Кто да что и что к чему – по ходу дела, Нестор, мы всегда сообразим. Мир держится на тех, кто чувствует за него ответственность и не бздит принять вызов. Это так, для пафоса. А по существу: если драка идет, как можно в нее не ввязаться? Объясните мне – как? Это же каким делягой и посредственностью надо быть, чтобы мимо пройти?
Я испытал мимолетное смущение, вызванное моим потаенным малодушием, и спрятал взгляд под стол. Там, под столом, покоилась нога Одихмантия, обутая в пляжную тапочку. Мы говорили как–то не так – мелочно, цепляясь к пустякам, – и сами чувствовали, что произносимые слова недостойны нашей дружбы.
– Да чтоб я – мимо драки?.. – отыграл назад вмиг вспыхнувший Рыбак. – Да ни в жизнь!
– Я понимаю, если б это был вызов нам, – упорствовал Нестор. – Конкретно нам. А то самохвальство какое–то. Мы что – всем дыркам затычки? Серьезные такие, индюки надутые… Нескромно и опять же глупо.
– О чем ты говоришь? Это же и есть то, чего ты ждешь, – вызов, адресованный конкретно нам. – От удивления Князь даже вскинул руки. – Каждому отдельно и всем вместе. Это же от тебя зависит, когда тебе скажут «подвинься, жопа», в глаз хаму засветить или головой крутить – кого это тут так мило приложили? Любой вызов – плач ребенка от безответной обиды, мат курсисток в трамвае, переход Бонапарта через Неман с армией двунадесяти языков – направлен тому, кто в силах его принять. Мы что – обсосы полные? Мы что – не в силах?
Князь умел найти убедительные слова.
– В общем – правильно. Ввязаться надо, – согласился Брахман. – Только мир, Князь, конечно, уже ни на ком не держится. Потому что в целости его уже нет, он медленно, но неумолимо выпотрошен, разъят. Удержать осмысленные фрагменты – максимально возможное дело.
Все на миг замолчали, сознавая сказанное. Князь невозмутимо, словно вспоминая уже прежде проговоренное, улыбнулся; Рыбак в очередной раз вытер простыней вспотевшее лицо; Одихмантий возвел к потолку взгляд, с трудом удерживая каплю яда на языке; Нестор, оставив в покое бороду, машинально потянулся к рюкзаку, где ждала своего часа Большая тетрадь.
Что–то колыхнулось в памяти… Какой–то затуманенный, расфокусированный образ всплыл в моем сознании при этих словах Брахмана, что–то глухо перевернулось с боку на бок в глубинах заповедного хранилища. Скамья в сквере, цветущий жасмин…
– Слушай, – внезапно сообразил я, – а почему ты хочешь, чтобы следующий астероид не промахнулся?
Никто, кроме, кажется, Брахмана, не понял, о чем речь. Чтобы синхронизировать логику нашего симпозиума, я вкратце напомнил давний разговор.
– Астероид – это фигура речи, образ катастрофической точки. – Брахман подлил в свою чашку из термоса травного чая. – Конец света, конечно, благополучно отменили, показали преставленцам кукиш, но в действительности–то он, конец этот, уже случился. Только, как водится, прошел мимо глаз человека, как обычно проходит мимо них все самое главное в жизни. Включилась аварийная блокировка сознания, отсекающая всякую информацию, грозящую пустить его, сознание, в распыл. Загляни в сегодняшний день новозаветный Иоанн, он, безусловно, засвидетельствовал бы, что Откровение о судьбе христианского мира свершилось. Причем уже в своей последней части. Земля поклонилась дракону, очарована лжепророками, и на нее уже излился гнев неба, несущий погибель всем не подлежащим истине, а стало быть, спасению. Просто человек, как обычно, всего этого не заметил: слишком медленна гибель, слишком размазана по времени необратимая катастрофа. «Когда взойдет/падет звезда Полынь?» – спросили бы люди чудесно явившегося Иоанна, на что он без сомнения ответил бы: «О чем вы говорите, порождения ехидны? Вы уже давно визжите в геенне огненной». – Брахман в меру сил изобразил грозный глас евангелиста. – Прежний эон взорван неторопливым взрывом, осколки его, разлетаясь, повисли в пустоте и уже даже вяло сыплются вниз – туда, где, как может показаться, больше ничего не будет. При этом в падении они складываются порой в причудливые конфигурации. Мы – тоже его осколки. Но мы лишь едва почувствовали этот взрыв как ускорение времени техно–цивилизации, до того размеренно текущего. Идиоты думали – прогресс, а это разнесло в клочки мир. Как в рапид–съемке. Устройству прежнего эона пришел безвозвратный конец. И когда все осколки упадут, настанет окончательная смерть старого мира и рождение нового, который, в действительности, уже исподволь укоренился и пророс внутри обреченной Земли. Беда в том, что признать случившееся – означает взвалить на себя непосильную ношу. Это неразумно, считают люди, поскольку противоречит целесообразности. Таков человек, и тут ничего не попишешь. Что делать? Ничего сверхъестественного: решиться на честный взгляд, признать очевидное и быть как дети.
– Я привык доверять тому, что говорят мне мои чувства, – возразил Одихмантий. – Они говорят мне, что мир есть, что он, как обычно, полон дерьма и рассыпанного в дерьме жемчуга, что он дразнит, радует и утомляет, а значит, существует, и я, значит, существую тоже. По–моему, это нормальный взгляд.
– Самое интересное, – прыснул в бороду Нестор, – что это говорит нам тот, кто самим фактом своей жизни… ну то есть ее завидным напряжением, опровергает представления о норме.
Обычно в ответ на такие заявления Одихмантий недоумевал и притворно надувал губы, в действительности же ему, конечно, было лестно. Несколько лет назад на дне рождения Одихмантия (согласно официальной версии ему стукнуло семьдесят шесть) один из гостей, немолодой уже человек с артрозом в коленях, ничего не ведавший о нечеловеческой природе тостуемого, искренне провозгласил: «Когда смотришь на нашего именинника, начинаешь думать о будущем с оптимизмом». Разве можно, скажите мне, на это дуться?
Одихмантий уже готов был разыграть недоумение, однако я его опередил:
– Но как жить с такой ношей? – Признаться, меня ужаснула нарисованная Брахманом картина. – Что надо сделать, чтобы решиться на честный взгляд и при этом стать как дети?
– Просто поверить надо, – ответил за Брахмана Князь.
– Поверить во что? Будто выпотрошенная лягушка опять запоет в ряске, распыленное сложится вновь? – не понял я.
– Ну да, – согласился Брахман. – Ведь так, примерно, и случится. Хотя наверняка вновь все сложится уже иначе, чем было прежде. Может быть, совсем иначе. – Он запустил пятерню в мокрые кудри. – Речь идет о вере в то, во что отказывается верить разум, во что не позволяют Одихмантию верить зрительные колбочки в его глазах, перепонки в ушных раковинах и вкусовые пупырышки на языке. Такая вера – совершенно безнадежное дело. Безрассудное, детское и в силу этого в наших обстоятельствах единственно стоящее. Прямо по Тертуллиану: «Сын Божий распят – это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий – это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес – это несомненно, ибо невозможно». Надо просто заменить свою, понемногу превратившуюся в нытье, повседневную эсхатологию трансцендентальной беспечностью. Именно такая вера вместе с порожденной ею беспечностью и позволят удержать то, что достойно удержания. Да–да, именно вера и беспечность, как это ни парадоксально. А Желтый Зверь сегодня – враг того, что хотелось бы удержать. Он пожирает наши надежды.