Голоса травы - Трумэн Капоте 5 стр.


— Благодарю вас, мисс Долли, — сказал судья, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Таких вкусных куриных ножек я с самого детства не едал.

— Ну что вы, это такая малость — куриная ножка. Ведь вы так храбро себя вели! — Было в дрогнувшем голосе Долли что-то взволнованное, женское, и это поразило меня — неуместно как-то и ей не к лицу. Кэтрин, видно, тоже так показалось — она бросила на Долли укоризненный взгляд. — Не хотите ли еще чего-нибудь? Может, кусок торта?

— Нет, мэм, спасибо, с меня предостаточно.

Судья вынул из кармашка золотые часы на цепочке, отстегнул цепочку от жилета и накинул, точно лассо, на толстую ветку у себя над головой. Часы висели на дереве, будто елочное украшение, и их деликатное, приглушенное тиканье казалось биением сердца какого-то слабенького существа — светляка, лягушонка.

— Когда слышишь, как движется время, день длиннее становится. А я теперь понял, какая это великая штука — долгий день. — И он погладил против шерсти убитых белок — свернувшись в клубок, они лежали в сторонке, и казалось, они просто спят. — Прямо в голову. Меткий выстрел, сынок.

Я, конечно, сообщил ему, на чей счет следует отнести его похвалу.

— Ах, так, значит, это Райли Гендерсон! — воскликнул судья. И рассказал нам, что это от Райли стало известно, где мы находимся. — А они-то, пока узнали, должно быть, долларов на сто разослали телеграмм, — добавил он, явно развеселившись. — Пожалуй, Вирена оттого и слегла, что ее грызет мысль об этих деньгах.

Долли нахмурилась:

— Но ведь это уму непостижимо, что они тут вытворяли. До того разъярились — прямо убить нас были готовы. А я так и не понимаю за что. И при чем тут Вирена? Она-то ведь знала — мы уходим, чтоб ей было покойней. Я ей так и сказала Да еще записку оставила. Но если она расхворалась… Судья, а она правда больна? Я что-то не помню, чтобы она хоть когда-нибудь болела.

— Ни одного денька, — подтвердила Кэтрин.

— Ну, она расстроена, это само собой, — не без удовлетворения отметил судья. — Но свалиться с такой болезнью, которую простым аспирином не вылечишь, не в ее это духе. Помню, как-то затеяла она переделки на кладбище. Решила возвести там нечто вроде гробницы для себя и для всей семьи Тэлбо. Так вот, приходит ко мне одна из наших дам и говорит: «Судья, а не кажется вам, что Вирена Тэлбо — самый больной человек у нас в городе? О таком мавзолее для себя возмечтать — это же что-то болезненное». Нет, говорю, не кажется. Если и есть тут что-то болезненное, то только одно: она собирается деньги на это выложить, а сама ведь и мысли не допускает, что когда-нибудь и вправду умрет!

— Не желаю я слушать о моей сестре ничего плохого, — резко бросила Долли. — Она много и тяжело трудится. Она заслужила, чтобы в доме было все, как она хочет. Это мы виноваты, вышло так, что мы ее подвели; потому-то для нас и нет теперь места у нее в доме.

У Кэтрин за щекой заходили ватные катышки, будто табачная жвачка:

— Ты кто — моя лапушка Долли или святоша какая? Он нам друг, ему надо всю правду сказать — как эта самая и докторишка задумали наше лекарство стибрить…

Судья попросил, чтобы ему перевели ее слова, но Долли сказала — все это чушь и повторять ее ни к чему. Потом, чтобы как-то его отвлечь, спросила, умеет ли он разделывать белок. Задумчиво кивая, он смотрел куда-то мимо нас, поверх наших голов, вглядываясь своими зоркими, напоминавшими желуди глазами в окаймленные небом листья, трепыхавшиеся на ветру.

— Может быть, никто из нас не нашел своего дома… Мы только знаем — он где-то есть… И если удастся его отыскать, пусть мы проживем там всего лишь мгновенье, все равно мы должны почитать себя счастливыми. Ваш дом, быть может, тут, на дереве, — сказал он и зябко поежился, словно в небе раскрылись широкие крылья и бросили на него холодную тень. — Да и мой тоже…

Неприметно, под мерный звук времени, которое пряли золотые часы, день стал клониться к вечеру. Туман с речки, эта осенняя дымка, лунно серебрясь, потянулся меж бронзовых и синих стволов; вокруг побледневшего солнца напоминанием о зиме лег светящийся ободок. А судья все не уходил.

— Бросить двух женщин и мальчика? Ночью, на произвол судьбы — и шерифа? Когда эти болваны замышляют бог знает что? Нет, я остаюсь.

Здесь, на дереве, судья, безусловно, нашел свой дом — даже больше, чем мы. На него приятно было смотреть: он был оживлен, весь в движении, словно заячий нос; он снова чувствовал себя мужчиной, больше того — защитником. Пока он разделывал белок складным ножом, я набрал сушняка и разложил под деревом костер, чтобы их зажарить. Долли откупорила бутылку наливки, сославшись на то, что стало свежо. Жаркое из белок вышло на славу — нежное-нежное, и судья с гордостью объявил: нам непременно как-нибудь надо отведать жареного сома его собственного приготовления. Мы молча потягивали наливку; запах листвы и дымка, курившегося над затухавшим костром, вызывал у нас в памяти другие осенние дни, мы вздыхали и слушали, будто шум моря, разноголосое пенье травы. Мерцала воткнутая в банку свеча, и шелкопряды, снуя вокруг пламени, колыхали его, словно бы направляя его желтую ленту меж черных ветвей.

И вот тут что-то нас насторожило — даже не звук шагов, а неясное чувство вторжения. Это мог быть просто восход луны. Но только луны еще не было. И не было звезд. Ночь была темная, как наливка из ежевики.

— Мне кажется, там кто-то есть. Там что-то такое, внизу, — сказала Долли, выразив наше общее чувство.

Судья взял свечу в руку и поднял. Ночные насекомые заскользили прочь от ее прыгающего света, между деревьями метнулась белая сова.

— Кто идет? — крикнул судья, и оклик его прозвучал внушительно, по-военному. — Отвечай, кто идет?

— Я, Райли Гендерсон. — И в самом деле, это был Райли. Он отделился от тени; в свете тускло горевшей свечи его запрокинутое, ухмыляющееся лицо казалось искаженным и злым. — Просто решил посмотреть, как вы тут. Вы на меня не злитесь, а? Знал бы я, в чем дело, ни за что не сказал бы им, где вы.

— Да никто тебя не винит, сынок, — успокоил его судья. И я вспомнил — ведь это он тогда вступился за Райли и возбудил дело против его дядюшки, Хорейса Холтона. Значит, они понимают друг друга. — А мы тут наливку попиваем. Я уверен, мисс Долли будет рада, если ты нам составишь компанию.

Кэтрин заворчала — и так места нет, еще чуток веса прибавить, и старые доски подломятся. Под угрожающий скрип настила мы все-таки сдвинулись поплотнее, чтобы дать Райли место, но не успел он втиснуться между нами, как Кэтрин схватила его за волосы:

— Это тебе за то, что нынче целился в нас из ружья, а тебе что было сказано: не смей! А это, — тут она снова рванула зажатый в горсти вихор и вполне внятно произнесла: — это за то, что шерифа на нас напустил.

Я решил, что это уже нахальство с ее стороны, но Райли только поворчал, вполне добродушно, а потом говорит — как бы ей нынче же ночью не представился посерьезнее повод вцепиться кому-нибудь в волосы. И стал нам рассказывать. В городке разгорелись страсти, на улицах толпится народ, словно в субботний вечер; больше всего мутит воду его преподобие вместе с супругой: миссис Бастер сидит у себя на веранде и каждому посетителю демонстрирует свою шишку. А шериф Кэндл уговорил Вирену, чтобы она разрешила ему подписать ордер на наш арест — на том основании, что мы-де похитили ее собственность.

— И знаете что, судья, — серьезно проговорил Райли, и вид у него был сконфуженный. — Они даже вас замышляют арестовать. За нарушение общественного порядка и за попытку воспрепятствовать отправлению правосудия, так я слышал. Наверно, не надо бы этого вам рассказывать, но около банка я наскочил на одного из ваших ребят, Тодда, и спрашиваю, что он намерен делать — ну, в связи с тем, что вас собираются арестовать. А он говорит — ничего. Они, говорит, так и ждали чего-нибудь в этом роде, а еще — что вы сами беду на себя накликали.

Подавшись вперед, судья загасил свечу, словно не желая, чтобы мы видели в этот момент выражение его лица. В темноте послышался чей-то плач, и секунду спустя мы поняли — это Долли. Ее всхлипывания вызвали в нас молчаливую вспышку любви, и, обежав полный круг, она крепко спаяла нас всех друг с другом. Раздался тихий голос судьи:

— Когда они явятся, мы должны быть готовы их встретить. А теперь слушайте меня все…

Глава 3

— Чтобы защитить свою позицию, мы должны ее точно знать, это первейшее правило. Итак: что нас свело друг с другом? Беда. Мисс Долли и ее друзья очутились в беде. И ты, Райли. Мы с тобой оба в беде. Наше место — здесь, на дереве. Иначе бы нас тут не было.

Понемногу Долли затихла — уверенный голос судьи успокоил ее. А судья продолжал:

— Еще сегодня, когда я шел сюда вместе с шерифом и остальными, я был уверен, что мне так и не суждено хоть кому-нибудь рассказать свою жизнь и она пройдет, не оставив следа. А теперь я думаю — меня не постигнет эта горькая участь… Мисс Долли, сколько же это лет прошло? Пятьдесят? Шестьдесят? Вот с каких пор я помню вас — угловатой, поминутно красневшей девочкой. В город вы приезжали в отцовском фургоне и боялись из него вылезть — как бы мы, городские ребятишки, не увидели, что вы босиком.

Понемногу Долли затихла — уверенный голос судьи успокоил ее. А судья продолжал:

— Еще сегодня, когда я шел сюда вместе с шерифом и остальными, я был уверен, что мне так и не суждено хоть кому-нибудь рассказать свою жизнь и она пройдет, не оставив следа. А теперь я думаю — меня не постигнет эта горькая участь… Мисс Долли, сколько же это лет прошло? Пятьдесят? Шестьдесят? Вот с каких пор я помню вас — угловатой, поминутно красневшей девочкой. В город вы приезжали в отцовском фургоне и боялись из него вылезть — как бы мы, городские ребятишки, не увидели, что вы босиком.

— Ну они-то, положим, были обуты, Долли и эта самая, — пробурчала Кэтрин. — Это я босиком разгуливала.

— Столько лет я встречал вас, но так и не знал, даже понятия не имел, что вы такая, а вот сегодня понял — вы живая душа, язычница…

— Язычница? — встревоженно, но с явным интересом переспросила Долли.

— Ну, во всяком случае — живая душа. А ведь этого не уловишь одним только взглядом. Живая душа распахнута для всего живого, понимает, что нельзя всех стричь под одну гребенку. И из-за этого постоянно попадает в беду. Вот мне, например, не следовало становиться судьей. Сколько раз, сидя в судейском кресле, я вынужден был защищать неправое дело: ведь закон не считается с тем, что все люди разные. Помните старину Карпера, рыбака, — он жил на реке в своей лодке? Его выгнали из города за то, что он хотел жениться на этой славной цветной девчушке, — по-моему, она сейчас у миссис Постам работает. И знаете, ведь она любила его. Бывало, как ни пойду на рыбалку, всякий раз вижу их вместе. Им было так хорошо друг с другом. Он нашел в этой девушке то, чего я не нашел ни в ком, — единственного человека на свете, от которого ничего не скрываешь. И все-таки, если бы им удалось пожениться, шериф был бы обязан арестовать его, а я — засудить. Иной раз мне кажется — я в ответе за всех, кого за свой век признал виновными, настоящая-то вина легла на меня. Вот отчасти поэтому мне хочется перед смертью хоть раз оказаться правым, защищая правое дело.

— А сейчас вы именно что защищаете правое дело, — вмешалась Кэтрин, — Эта самая и докторишка…

— Тихо ты! Тихо! — сказала Долли.

— Единственный человек на свете… — повторил Райли слова судьи и выжидательно смолк.

— Это значит, — отозвался судья, — такой человек, которому можно сказать все. Неужели я и впрямь идиот, если мечтаю об этом? Но ведь подумать только, как много мы тратим сил на то, чтобы прятаться друг от друга, как боимся, чтобы люди не распознали, кто мы такие на самом деле. А теперь стало ясно, кто мы и что, — пятеро дуралеев на дереве. И это — большая удача, если только суметь ею воспользоваться: нам уже незачем беспокоиться о том, как мы выглядим в глазах посторонних. Стало быть, мы теперь можем разобраться в истинной своей сути. А если мы сами себя поймем, нас уже никто отсюда не сгонит. Ведь именно потому, что наши приятели не сумели сами в себе разобраться, они и строят нам козни: не хочется им признавать, что люди могут быть не похожими друг на друга. Раньше я по кусочкам открывал себя другим людям — случайным попутчикам, исчезавшим в людском потоке на сходнях, выходившим на следующей станции из вагона. Может быть, если их всех собрать, и получился бы тот самый единственный человек на свете, только он был бы о десяти лицах и расхаживал сразу по сотне улиц. Но теперь у меня появился шанс обрести того человека: это вы, мисс Долли, и ты, Райли, — вы все.

Тут Кэтрин объявила:

— Никакой я не человек о десяти лицах, придумает тоже!

И тогда Долли сердито сказала — если она не умеет разговаривать с людьми уважительно, лучше пусть идет спать. — Только знаете что, судья, боюсь, я не совсем поняла вас. Что мы должны рассказать друг другу? Свои секреты? — добавила Долли невпопад.

— Секреты? Нет, нет.

Судья чиркнул спичкой и снова зажег свечу. Его лицо, внезапно возникшее из темноты, поразило нас своим трогательным выражением. Оно как бы молило нас всех: помогите.

— Говорить можно хоть о нынешней ночи или о том, что пока нет луны. Важны не слова, а доверие, с которым тебя выслушивают. Айрин, моя жена, была женщина замечательная, — казалось, мы всем бы могли делиться друг с другом. Но нет, мы были с ней совершенно разные люди, не понимали друг друга. Она умерла у меня на руках, и перед самым концом я спросил ее: «Ты счастлива, Айрин? Была ли ты счастлива со мной?»

«Счастлива, счастлива, счастлива», — были последние ее слова. И с тех пор я в сомнении, я так и не понял, значило это «да» или она повторила, как эхо, мои же слова. А ведь сумел бы понять, если б знал ее лучше. Или взять моих сыновей. Нет у них ко мне уважения. А мне так хотелось, чтобы они уважали меня. И не только как отца, главное — как человека. Но вот беда, им кажется, будто они обо мне знают нечто постыдное. Я вам сейчас расскажу, что именно.

Его живые глаза, освещенные пламенем свечки, остро поблескивали; их испытующий взгляд останавливался поочередно на каждом из нас, словно бы проверяя — внимательно ли мы слушаем, верим ли мы ему.

— Лет пять тому назад, нет, почти шесть, я нашел в поезде на сиденье детский журнал, оставленный кем-то из ребятишек. Я подобрал его, стал перелистывать. Вижу — на последней странице обложки — адреса ребят, желающих переписываться с другими ребятами. Была среди них одна девочка с Аляски, мне понравилось ее имя — Хизер Фоллс[2], — и я послал ей открытку с видом. Господи, казалось бы, это так безобидно и столько доставило мне удовольствия! Она ответила сразу же, и письмо ее поразило меня — до чего толково она рассказывала про жизнь на Аляске, так прелестно и живо описывала овцеводческое ранчо своего отца, северное сияние. Ей было тринадцать лет, она вложила в письмо свою карточку — хорошенькой ее не назовешь, но лицо смышленое, доброе. Порылся я в старых альбомах и нашел один снимок, с виду довольно новый; сделан он был на рыбалке. Мне там пятнадцать, я стою на солнцепеке, в руке — форель. Вот я и написал ей так, будто я сам еще мальчик, — рассказывал, какое мне к Рождеству подарили ружье и про то, что у нас ощенилась собака, и как мы назвали щенят, и как к нам в город приезжал цирк. Вновь стать подростком и завести подружку на далекой Аляске — разве это не радость для старика, который сидит один-одинешенек и слушает тиканье часов? А потом она написала мне, что влюбилась в знакомого мальчика, и я испытал настоящие муки ревности, будто я и вправду юнец. Но мы остались друзьями: два года назад я написал ей, что готовлюсь на юридический. И она прислала мне золотой самородок — говорит, он должен принести мне удачу.

Он достал из кармана маленький самородок, положил его на ладонь, чтобы всем было видно. И она сразу стала нам такой близкой, Хизер Фоллс, словно этот талисман, слабо поблескивающий у него на ладони, был частицею ее сердца.

— И это они считают постыдным? — спросила Долли. И в ее голосе было недоумение, а не гнев. — То, что вы постарались, чтобы девочке где-то там, на Аляске, не было так одиноко? Да там же снег идет без конца!

Судья поспешно прикрыл самородок сжатыми пальцами.

— Нет, мне они ничего не сказали. Но я слышал, как они говорили между собой по ночам, сыновья со своими женами, — что они просто не знают, как со мной быть. Само собой, они проведали об этих письмах. Я не считаю нужным запирать ящики — странно как-то, чтоб человек не мог обойтись без ключей даже в доме, который, хотя бы когда-то, был для него родным. В общем, они решили, что я… — И он постукал себя по лбу.

— А мне тоже однажды было письмо. Коллин, голубчик, плесни-ка еще чуток, — попросила Кэтрин, показывая на бутылку с наливкой. — Правда-правда. Было мне как-то письмо, оно и сейчас еще где-то валяется, годов двадцать его берегу и все думаю — от кого бы это. А в том письме было: «Здорово, Кэтрин, давай приезжай в Майами и выходи за меня, привет, Билл».

— Кэтрин! Человек просил тебя выйти за него замуж, и ты за все эти годы ни словом мне не обмолвилась?

Кэтрин только плечом повела:

— Ну и что ж, лапушка, ведь судья как говорил: не всем все надо рассказывать. Да потом, я этих Биллов целую кучу знала и ни за кого из них сроду бы не пошла. Мне только одно не дает покою — который из них написал то письмо? А интересно бы все же дознаться — ведь как там ни говори, а я за всю жизнь только одно это письмо и получила. Может, это тот Билл, что крышу на моем домике настилал, — ой, ну верно! Крыша в ту пору уже готова была! Господи, до чего я старая стала, о таких делах давно и думать забыла. А другой Билл — тот однажды весной у нас огород вспахивал, в тринадцатом году было дело: что ж, этот парень умел борозду ровно тянуть, ничего не скажешь. И еще другой Билл — тот строил курятник; он уехал потом, устроился проводником в спальном вагоне; может, и он прислал то письмо. А то вот еще один Билл — ох нет, того Фредом звали. Коллин, голубчик, наливка-то до чего хороша!

Назад Дальше