Крашевский Иосиф Игнатий Осторожнее с огнем
— А я, — сказала блондинка, живо подымая голову, — если бы я любила, если бы платила за любовь малейшим знаком взаимности, требовала бы у моего возлюбленного, как древняя героиня, тысячи доказательств: двум, трем не верю. Эти господа, считая нас слабыми, легковерными существами, думают: "О, только бы я ей улыбнулся, только бы пожелал!" Нет, со мной не так легко будет. Пока уверюсь, пока поддамся, любезный мой вытерпит муки чистилища: буду его дразнить, сердить, надоедать.
— Пока убьешь в нем любовь, — отвечала черноглазая.
— Я и не хочу любви, которую легко можно уничтожить, которой вреден легкий ветерок, а немножко теплоты — придает силы. Все, или ничего! Хочу любить, но один раз и навсегда, всей душой, всем сердцем, всей жизнью, но хочу также взаимно души, сердца и жизни.
— Ты многого хочешь, душа моя.
— Не то совсем любить не буду, — сказала живо блондинка. — Что мне из ваших бледно-розовых страстишек, расцветающих с каждой весной, облетающих с каждой осенью, которые не стоят горсти лоскутьев.
— Любовь? А на какую ты книжку наступила сегодня? — спрошу у тебя по французской пословице.
— Как будто книги имеют на меня такое влияние! Если хочешь непременно моей исповеди, скажу тебе откровенно: чем же я повинна, что Бог так меня создал? У меня нет середины — все, или ничего. Спрашиваю тебя: лучше ли свое сердце, привязанность, силу, которую Бог вселил в меня для счастья…
— Душа моя, — прервала ее, смеясь, черноглазая.
— Не прерывай! Лучше ли эту силу растратить, покупая за нее трехгрошевые пряники, которые не могут ни накормить, ни усладить вкуса, или за все ее золото достать одно райское яблоко?
— А, хорошо! Невольно проговорилась! Райское яблоко и потом вслед за ним изгнанье из рая, слезы, смерть!
— Мой рай у меня в сердце, и если я в нем скрою и унесу только одну любовь, кто же меня выгонит из рая?
— Забываешь в увлеченьи, как непрочно людское счастье.
— Так! И жизнь непрочна, но все же счастье — отрада.
— Далеко заходишь, милая! И ты решилась бы?
— На все бы отважилась, любя, будучи любимой.
— Большое счастье, что нас никто не слышит.
— О, я уверена, что это все читают в моих глазах, хотя я и не рассказываю об этом.
— Не дай Бог!
— Как? Мои мысли чисты.
— Но безумны, и не один бы пожелал ими воспользоваться; теперь так хорошо сыграют роль, какую угодно.
— Только не со мной. Пусть же прежде перенесет испытанья и докажет… Тогда, если полюблю, если буду уверена во взаимности, — отдамся навеки. Не любя, не поверну даже головы и испытывать не стану. Зачем?
— А увидишь, если не выйдешь без любви замуж!
— Я? Я?
И блондинка рассмеялась и показала белые как снег, острые частые свои зубки.
— Чтобы я пошла замуж так себе, как вы все выходите! Право же ты, милая, говорила бы, зная меня очень хорошо.
— Все случается на свете.
— Нет, нет и нет!
И блондинка, взявшись руками за голову, немного покружилась и, пожав плечами, снова уселась на зеленой мураве под дубами.
— А если бы? — спросила брюнетка.
— Если бы, говоришь? Пусть же мой будущий супруг заранее готовит себе веревку, потому что, вероятно, через полгода должен будет повеситься, если не пустит себе в лоб пули, чего ему не запрещаю. Свет не видел подобной жены, какою я была бы.
— С твоим ангельским сердцем…
— Да, с моим. Есть у меня сердце, не спорю, но если это сердце забьется ненавистью, гневом, сопротивлением, — с дороги, господа, с дороги!
— Ах, как же ты забавна! — грустно отвечала брюнетка, подумав минуту.
— Забавна! Слышите ли? Так ты мне не веришь?
— Верю, что сегодня так думаешь, но завтра… Завтра так переменчиво.
— У меня все равно вчера, сегодня, завтра.
— Милая, ты в восторженном настроении.
— Я целую жизнь восторженна.
— Послушай, а если бы ты любила — не будучи любимой? Блондинка раскрыла глаза.
— Ну что же? Старалась бы о взаимности с умеренностью, а если бы меня не полюбили… то, то…
— Сама себе противоречишь! С умеренностью! Ведь ты же минуту назад отреклась от умеренности! Но продолжай! Что же, если бы тебя не полюбили?
— Это требует размышления. И разве же я знаю, что бы со мной было?.. Умерла бы или, или… О, я не знаю… Но все вы мне говорите, что я хороша как ангел, зла как чертенок, и, признайся, что не глупа.
— Дитя! Поди ко мне! Дай обниму тебя!
И две девушки, улыбаясь, бросились в объятия друг другу, и долгим искренним поцелуем прекратилась их беседа.
Был чудесный летний вечер. Солнце золотило запад за деревьями, который дальше из желтого цвета с красноватым оттенком переходил в лиловые полутени и сливался с чистой лазурью, по которой медленно плыли тучки, с одной стороны озаренные пламенем, с другой темные. На противоположном краю неба подымался красный месяц, опоясанный легким облачком.
Над широкой дорогой, ведущей к дому, виднеющемуся на пригорке, на зеленом лугу, под ветвистыми, живописно разбросанными дубами, сидели молча девушки, еще держа друг друга в объятиях. Блондинка положила чудной красоты головку на плечо подруги, а та опустила глаза на землю и грустно задумалась.
Это была прекрасная картина. Лучи солнца, падая сквозь древесные ветви, чудно освещали красивую группу и зеленую траву, на которой сидели подруги. Одетые скромно, по-деревенски, сбросив соломенные шляпки, лежащие здесь же возле, распустив в резвости волосы, отдыхали девушки после прогулки и живой беседы.
Младшая, блондинка — ангел красоты, с глубоким огненным взором голубых глаз, среднего роста, дивного сложения, имела в себе столько очарования, что нельзя было посмотреть на нее без некоторого волнения. Взор ее говорил так много, так дивно, что перед ним, как перед неизмеримой бездной, стоял человек в остолбенении. Уснувшие мысли пробуждались в душе при этом взоре, волнами били в сердце и бросали человека в задумчивость, тоску, отчаяние.
Взор этой девушки был самым сильным доказательством бессмертия души человеческой. Жизнь его была так могуча, так огромна, что не могла кончиться с жизнью на том свете. Но дивная противоположность! Уста той же самой девушки маленькие, румяные, свежие, подобно распустившейся розе, — улыбались насмешливо над ее собственными глазами. Небесные были у нее очи, уста были земные. Кто упился бы этими глазами, того отрезвили бы эти коралловые губки. Смотря в ее очи можно было вечность передумать, века грезить в восторге; за один поцелуй ее уст — отдать все свои сокровища.
А как бывала она прекрасна, если порой розовые губки грустно гармонировали с ее глазами! Тогда целый мир мог бы лежать у ног ее, и ему бы вставать не захотелось, да и не помыслил бы об этом.
Ясное чело ее осеняли светлые волосы, как золотистый ореол осеняет ангелов; то было белое поле, на котором кажется виделись бегущие мысли, ясные, золотистые, крылатые; каждая выразительно появлялась на нем, проплывала сквозь волшебные очи — и исчезала. Кто же знает, где исчезают, куда стремятся мысли?
Подруга Юлии тоже была хороша, хотя красота ее была грустнее; на ней выразительный след оставило чувство, не имеющее названия на языке нашем, потому, что мы его не имели в сердце и не имеем, это — смирение. Черные глаза, прикрытые длинными ресницами, светились тихой сдерживаемой грустью, горячечный период которой миновал уже. Осталось смирение в страданье. Уста черноокой смеялись, но смехом печальным, смехом христианской грусти, и все черты говорили о каком-то таинственном прошедшем, геройски пережитом, которое только уже как привидение носилось перед ее глазами.
А между тем, несмотря на серьезное выражение лица, брюнетка не намного была старше подруги: очевидно, страдание ускорило развитие зрелости, и каждый год — два года записал на грустном ее челе.
Она не имела той весенней свежести, той идеальной белизны, которые украшали блондинку; бледная, смугловатого цвета, хотя с красивыми чертами, она могла только понравиться, привлечь, если ближе узнавали ее. Иногда даже казалась она некрасивою. Взор ее никогда не подымался как в юности смело, с вопросом, с вызовом, с любопытством; она как бы не хотела смотреть на свет, не находя в нем ничего любопытного, опускала глаза, и бегло озиралась кругом, если никто не смотрел на нее.
Не знаю, что думали они, соединенные долгим искренним поцелуем, может быть об ином поцелуе, о будущем, о себе, может быть… Но кто же знает, что думают девушки, когда целуются, кто знает, мыслят ли они в то время!
Опустив головки, сплетясь руками, обе мечтали. Брюнетка Мария смотрела на землю; блондинка Юлия устремила взор за деревья на ясные лучи солнца, от которых даже не смыкались ее ресницы. И довольно времени прошло незаметно — а им показалось одним мгновением. Внезапно за ними раздался шум, земля задрожала, начали хрустеть ветви, шелестеть листья, а испуганные девушки, не имея сил подняться перед угрожающею, как им показалось, опасностью, повернули только головки в ту сторону, откуда шум приближался.
Из зеленой рощи, на дивной серой лошади, скакал всадник с ружьем за плечами; он удерживал породистого скакуна, который почти уносил его. С разорванными ноздрями, с распущенной гривой, приподнятым хвостом, весь в пене, с надувшимися жилами, которые чудной сеткой рисовались на тонкой коже, серый конь уносил, или лучше сказать, хотел унести своего господина. На нем, как приросший, сидел красивый и, казалось, сильный молодой человек. Очень простой костюм его состоял из голубой венгерки, на которой ружье и пороховница крестообразно висели на зеленых тесемках. Обыкновенная небольшая фуражка едва прикрывала часть головы, выражающей мужество и благородство. Темные, коротко остриженные волосы, карие глаза, орлиный нос, румяные и приятные губы составляли целое, отличавшееся не чертами, но более их выражением.
Спокойная отвага, мужество с уверенностью в себе и при этом кротость, всегда неразлучная с истинной силой, обозначались на красивом лице всадника. Не бил и не мучил он коня, как другой непременно сделал бы на его месте, но кротко удерживал и искусно усмирял животное. Подскакав почти к сидящим под дубами девушкам, конь внезапно бросился в сторону, когда те вскрикнули от испуга. Охотник ловко удержался в седле и, пользуясь усталостью лошади, осадил ее почти на месте.
Только тогда взглянул молодой человек на двух прекрасных незнакомок и заметно было, как он удивился, увидев их неожиданно.
— Извините, mesdames, я испугал вас! — сказал он, снимая фуражку.
— О, нет, — отвечала Юлия, — но вы сами рисковали ушибиться, летя по лесу.
Незнакомец улыбнулся.
— Я позволил своему коню думать, что он может унести меня, — отвечал он, гладя лошадь. — Но еще раз прошу извинить меня. И к тому же я попал еще в чужой лес, и как вор должен уходить из него.
Говоря это, он направил лошадь на дорогу, поклонился смотревшим на него девушкам, перепрыгнул ров и, пустив поводья, как стрела унесся в противоположную от дома сторону. Уезжая, он еще раз оглянулся назад.
Девушки долго, долго смотрели ему вслед. Мария думала, Юлия мечтала о чем-то с бьющимся сердцем.
— Когда возвратимся, расскажу бабушке, — молвила, наконец, Юлия. — Ведь нам встретилось приключение, что-то вроде первой главы очень старинного романа. А знаешь ли, Marie, это мне очень нравится. Внезапно из-за деревьев появляется незнакомец, на серой лошади, прекрасный, молодой, отважный, сказал несколько слов и исчезает. Не знаем, кто он? Откуда? Чудесно! И как? Показался именно в то время, когда мы говорили о любви, о предмете страсти! Не предзнаменованье ли это. вроде веления судьбы?
Говоря это, Юлия улыбалась, но легко было узнать, что хотя она и шутливо выражала свои мысли, однако, они уже над ней господствовали.
— Уже головка твоя воспламеняется, милая Юлия!
— Что ты! Но признайся сама, — не чудное ли начало моего романа? Молодой человек даже слишком приближается к моему идеалу, полон выраженья, силы, отваги и благородства.
— Как скоро, однако же, ты его оценила!
— О, на это довольно одного взгляда.
— Отчего же я видела в нем только сбившегося с дороги соседа, который хотел немного похвастать своею лошадью перед жительницами Домбровы?
— Негодная! Во-первых, лошадь решительно его уносила, во-вторых, мы знаем всех соседей.
— Должно быть незнакомый рыцарь, который нарочно для тебя упал с неба.
— Ничего не скажу больше, — ты надо мной смеешься. Воображаю удивление доброй бабушки, когда она узнает наше приключение.
— И то, как нас чуть не растоптали.
— Лошадь была далеко.
— Зачем же ты крикнула?
— Разве же я знаю?
Так разговаривая, шли девушки по обсаженной тополями дороге, к дому, который белел уже на пригорке в купе зеленых ольх и высоких дубов.
Юлия весело щебетала. Мария молчала, или отвечала ей лаконично. А блондинке так хотелось рассказать поскорей свое приключение, что чем ближе была к дому, тем сильней спешила и, наконец, бегом прилетела во двор, засаженный жасминами, сиренью, акациями, весь блистающий цветами. Везде было полно цветов: розы, мальвы, фуксии, гвоздики, левкой и многие местные и акклиматизированные цветы — во всей красе окружали дом, занимали середину двора. Крыльцо украшали вьющийся виноград, роза и разноцветный каприфолиум. Под окнами, уставленные аллеей, стояли вазоны с комнатными растениями.
Двор прилегал к саду, в котором тоже бесчисленное множество цветов представлялось взору. На зеленой траве, в белых кадушках, среди развесистых дубов, блестели роскошными красками обитатели лесов и лугов всего света. Но за дубами виднелись вода, беседка и бесконечные клумбы.
В таком венке зелени стоял старинный дом, на высоком фундаменте, с остроконечной кровлей, с крашеными трубами. Как серна, Юлия впорхнула в сени.
— Пойдем к бабушке, — сказала она Марии, — расскажем ей о нашей встрече.
И повлекла ее в гостиную, выходившую на балкон несколькими стеклянными дверями. Крыльцо, деревья и цветы, которых и здесь и под окнами было множество, затемняли спокойный этот уголок — важный и грустный, как прошедшее. Среди многих новых, недавно наставленных здесь игрушек, старинная мебель прошлых времен находила еще здесь место. Знать не отваживались изгнать ее, но ветреная внучка, не имея уважения к старинным креслам, диванам и зеркалам в фарфоровых рамах, усиливалась затмить их, устанавливая здесь, что только могла нового. Не очень ей это, однако ж, удавалось: белая с золотом мебель, покрытая кармазиновым трипом, ничего не теряла при креслах, обитых зеленым сафьяном, довольно грубо и поспешно сделанных из красного дерева.
Одно большое зеркало, в прекрасной золоченой раме, казалось каким-то безвкусным недоделком при зеркале в фарфоровом окладе, которое не уступило ему места. Старые фамильные портреты, английский диван, немного вычурных новейших безделиц и фортепиано из палисандрового дерева довершали убранство гостиной, по которой можно было судить о прежнем и нынешнем состоянии помещика.
Из гостиной вошли девушки в другую, похожую на нее комнату, скромнее убранную; здесь также была старая, но только одна старая мебель. Бронзовые часы с фарфоровыми украшениями показывали шестой час. Полуоткрытая дверь вела в довольно темную комнату бабушки. Это была небольшая и укромная комнатка, освещенная только одним, выходящим в сад окошком. У окна стоял столик, на котором были размещены в порядке разные старинные вещи: прекрасная шкатулка, небольшие дорожные часы, стоявшие на четырех бронзовых ножках, несколько книг, крест черного дерева с распятием из слоновой кости, немного ключей и бумаг. Дальше стояла кровать с камчатыми занавесками, диван из волосяной материи, обитый бронзовыми гвоздиками и несколько подобных же кресел с выгнутыми ручками. Над камином висел портрет мужчины в старопольском костюме, с подбритой чуприной и веселым лицом, каких теперь уже не видно. Между столиками и кроватью, на удобном кресле, со скамеечкой под ногами, сидела старушка, держа в руках молитвенник и четки. Прекрасны были черты ее лица, а в господствовавшем на них спокойствии можно было читать чистое и добродетельное прошлое польской матроны.
Простая, не очень ученая, но исполненная ума и чувства старость могла представлять образ женщины наших прежних времен, подвиги которой забыты, о которой молчат книги, но на которую предания возложили лучистый венец. Набожность, отвага, неисчерпаемая доброта, уважение добродетели, детская невинность — вот что характеризовало женщину нашу до XVIII века. Никто о ней не знал за порогом ее дома, но все чтили и благословляли ее, кто к ней приближался. Это не была француженка, полная кокетства, которая всю жизнь думает только о своей красоте; ни мечтательная немка, живущая более в области фантазии, чем на земле; ни чопорная англичанка, для которой приличие дороже самой добродетели, но живая, хоть степенная, серьезная и вместе кроткая женщина, великая, потому что всегда управляла собой, а в сердце у ней — сокровище доброты и самопожертвования, хотя уста ее были молчаливы. Жизнь ее проходила более в действиях, нежели в словах и размышлениях. Уста молились, трудились руки, сердце любило Бога и ближнего. Даже никогда нечистая мысль не сводила величественной матроны до земной грязи; ничто не могло очернить ее, ни смутить ее высокого спокойствия. Целая жизнь ее была добровольным исполнением обязанностей, чистой жертвой, непрерывным самоотвержением, и это все, на каждом шагу, озаряла и согревала теплая вера. Вера укрепляла ее при всех обстоятельствах жизни: в счастье благодарила она Бога, не доверяя сбывчивости надежд, потому что они были земные, преходящие; в бедах она росла, мужала, собирала силы и возносилась до героизма. Тогда борьба, не утомляя, казалось, подкрепляла в ней жизнь.
Своих любила она безгранично и грешила против них избытком привязанности, которая не всегда бывала полезной для их будущности, потворствовала, нежила, стараясь усладить их жизнь, обеспечить будущее; для чужих, в которых видела посланников Божиих, для чужих несчастных и убогих была щедра, не только подарками, не только хлебом, но и участием, душою, братской заботливостью, искренним милосердием. То, что мы называем светом, а что в самом деле только тревога и суета, необходимые для тех, кто утратил покой или не умеет ценить его, не было для нее занимательным, не привлекало, а скорее страшило ее и за себя и за другого.