Карибы - Альберто Васкес-Фигероа 16 стр.


Не в силах произнести ни слова, умирающий Педро Барба сделал несколько шагов и рухнул под ноги карлику, который лишь подпрыгнул и продолжал путь, словно ничего не случилось.

Через некоторое время, когда баск Иригоен находился по пояс в воде посередине ручья, он расслышал смутный гул, будто приближается миллион ос, и когда сообразил, что это рой стрел, летящих ему навстречу, уже не успел погрузиться в воду и встретил свой конец, плавая как бревно, которое вскоре сожрут кайманы.

Давид Санлукар остался в одиночестве в сердце густой сельвы, на незнакомом острове, в окружении полусотни дикарей, готовых отплатить ему за всё совершенное зло. Но у него даже не сбилось дыхание и не участился пульс, он не произнес ни единого слова, которое могло бы выдать его страх.

Он точно знал, что умрет, но также знал, что этот путь он выбрал в тот день, когда решил покинуть шаткий фургон циркача, с убеждением, что рожден не для того, чтобы смешить, а для того, чтобы заставлять плакать.

И многие рыдали по его вине.

Голиаф устал от того, что его закидывают тухлыми яйцами и обращаются как с бездушной и бесчувственной марионеткой, и тут наружу выплеснулась подавленная жажда причинять боль. Во всех поступках он всегда выбирал сторону зла, даже сознавая, что настанет день, когда ему придется дорого заплатить за свои зверства.

Он он также всегда был убежден, что каким бы суровым ни было его наказание, ничто не сравнится с тем, что он без какой-либо вины родился сыном шлюхи, уродливым и несчастным карликом.

Наблюдая, как труп Патси Иригоена медленно уплывает вниз по течению, он понял, что не стоит более стремиться к несуществующему спасению, прислонился спиной к толстому стволу, обнажил огромную шпагу и исполнился решимости дорого продать свою жизнь, унеся с собой нескольких преследователей.

Но никто не вышел ему навстречу.

Никто.

Шли часы, настала ночь, и сельва, казалось, превратилась в каменный лес, молчаливый и неподвижный, как самый далекий край вселенной.

Лишь пела какая-то удивительная птица.

Божественный голос!

Он монотонно повторял эти слова. Господи Иисусе! А потом снова умолкал, погружаясь в безграничное безмолвие чащи.

Божественный голос!

Он спрашивал себя, зачем выкрикивает эти глупые слова, не имеющие никакого значения в подобные минуты. Божественный голос, божественный голос, повторял он на превосходном испанском, которого прежде не слышали эти джунгли. Эти слова звучали как заклинание или, может, в последние минуты жизни он призывал Господа и его благодать.

— Нет ни Христа, ни дьявола, — пробормотал он, устав слушать невидимую птицу. — Это я принял решение, и сейчас уже поздновато раскаиваться.

Всю ночь он провел в страшном напряжении, в полной уверенности, что с первыми лучами зари на него нападут, но этого не случилось. В плотным и зеленоватом, будто призрачном свете наконец показались контуры кустов, папоротников, лиан, высоких деревьев и многочисленных орхидей, хотя ни один голос или шорох не выдавали присутствия полусотни обнаженных индейцев, скрывающихся где-то поблизости и готовых с ним разделаться.

Когда солнце достигло зенита, робкие лучи проникли сквозь полог деревьев до напитанной влагой лесной подстилки, а один лучик даже заискрился на кирасе карлика, но Голиаф так и не пошевелился, словно превратился в статую и должен оставаться в этом месте до конца времен.

Он вонзил шпагу в землю и твердо оперся на нее обеими руками, так торжественно, словно приносил клятву — показать невидимым врагам, что ничто в мире не поколеблет его решимости, никакая угроза не заставит пошевелить ни одним мускулом.

Он ждал смерти как величайшей награды, но смерть все не приходила.

Его короткие и деформированные ноги дрожали, и он вот-вот мог рухнуть, как мешок с картошкой, но несгибаемая сила воли заставляла его стоять прямо и оставаться настолько же невозмутимым, как и при виде тех многочисленных страданий, которые он причинил за свою жизнь.

Снова настал вечер, и Голиафа одолевало искушение перевернуть клинок, оперев его рукоятью о землю, и покончить с жизнью раз и навсегда, но он решил, что будет несправедливо уйти не через ту дверь, которую приготовила ему судьба. Не для того он избежал такого множества ее ловушек, чтобы расстаться с жизнью таким недостойным способом.

Божественный голос!

Когда на землю упали первые тени, он снова остался на месте, хотя и дрожал от ужаса, поскольку теперь к усталости и слабости присоединилась жажда, затуманившая разум и заставившая видеть свет там, где была лишь сельва и сумрак.

Божественный голос!

Он проснулся в воде, в глубине каноэ, куда его бросили связанным, и стал жадно лакать, пока чуть не захлебнулся, а потом разразился проклятиями, поняв, что из-за усталости потерял сознание и живьем попал в руки жаждущих мести врагов.

По пути в деревню первым делом он увидел ноги огромного канарца, которого он теперь ненавидел всем сердцем. Тот наклонился, чтобы устроить карлика поудобнее, прислонив к столбу в хижине, и печально заметил:

— Зря ты позволил захватить себя живым, карлик. Они захотят тебя помучить.

— Так я и думал, но к этому мне не привыкать.

— И ты не боишься?

— Я такой мелкий, что кроме ненависти и злобы в меня ничего не вмещается. Я жалею лишь о том, что не перерезал тебе глотку в первый же день. А ты воспользовался моей слабостью.

— Мне хотелось бы тебе помочь, чтобы всё закончилось побыстрее, но эти люди тебя ненавидят. Они топят детей-калек, и ты для них — воплощение зла, восставшее из ада, они уверены, что если не найдется другого демона, готового тебя уничтожить, твой дух будет вечно скитаться по окрестностям и никогда не позволит им жить в мире, ведь они будут постоянно опасаться твоего возвращения.

— Непросто им будет найти того демона, что со мной покончит, — сурово пробубнил карлик. — Насколько мне известно, здесь маловато демонов.

16

У местных жителей имелись собственные демоны.

Худшим и самым ненавистным из них был, разумеется, воплощающий самые глубокие первобытные страхи тамандуа — отвратительное порождение ада, отчего-то принимающее облик обычного муравьеда, чтобы бродить по сельве и пугать людей.

При этом муравьед сам по себе был животным совершенно безвредным и сильные острые когти использовал лишь для потрошения термитников, а длинный липкий язык — для того, чтобы извлекать термитов из самых глубоких подземных ходов, куда они норовили спрятаться.

И как столь мирный зверь может убить человека, пусть и ростом всего метр двадцать?

Ответ на этот вопрос Сьенфуэгос получил несколько дней спустя, увидев, как группа туземцев давит ногами тысячи муравьев, чтобы получить из них едкую черновато-красную жидкость, вонявшую так, что от этого запаха за двадцать метров щипало глаза, а слезы текли потоком.

На следующее утро туземцы раздели уродливого карлика догола и засунули ему в рот кляп, чтобы он не мог издать ни единого звука, после чего уложили ничком посреди поляны, привязав за руки и за ноги крепкими ремнями к стволам четырех деревьев.

Под конец с помощью полой тростинки они залили ему в зад приличное количество вонючей жидкости и расплескали ее по лесу на большое расстояние вокруг. Когда результат удовлетворил индейцев, они вскарабкались на деревья повыше и молча устроились в ветвях, чтобы насладиться жутким зрелищем со свойственным их племени терпением.

Прошло более четырех часов, прежде чем зверь соизволил явиться.

Всё это время нутро несчастного Голиафа, должно быть, жгло от муравьиной кислоты, но лишь когда он на мгновение поднял голову, его страдальческий взгляд позволил понять действительную силу его мучений.

Заметив присутствие животного, он на мгновение будто обезумел и попытался всеми силами избавиться от пут, когда же, ступая по вонючему следу, муравьед стал обнюхивать карлика сзади, тот понял, что сейчас случится, и начал биться лбом о землю. Тем временем острый и липкий язык проник в его прямую кишку в поисках несуществующих термитов, разрывая кишечник и вызвав такую дикую и жгучую боль, которую, возможно, никогда прежде не довелось испытать человеку.

В конце концов голодный и рассвирепевший муравьед решил вскрыть так называемый термитник острыми когтями. Плоть, кости и внутренности Давида Санлукара, известного под именем Голиаф, так и остались валяться на поляне, когда животное удалилось, решив, что на сей раз нюх его обманул.

Лишь тогда индейцы молча покинули свои убежища, свалившись словно с неба, бросили последний взгляд на труп врага и ушли, оставив его там, чтобы звери из сельвы очистили кости.

Таким образом был уничтожен самый ужасный из демонов, и больше он никого не напугает.

Лишь тогда индейцы молча покинули свои убежища, свалившись словно с неба, бросили последний взгляд на труп врага и ушли, оставив его там, чтобы звери из сельвы очистили кости.

Таким образом был уничтожен самый ужасный из демонов, и больше он никого не напугает.

Сьенфуэгос отказался присутствовать на жестокой казни карлика и лишь взглянул на туземцев, когда они вернулись в деревню, беспокойно спрашивая себя, о чем они сейчас думают, какое представление составят о мире испанцев и о том, как себя с ними вести.

Хотя, по правде говоря, он и самом не имел четкого представления об этом мире и как в нем себя вести, ведь большую часть своей жизни он провел в одиночестве, с одними лишь козами в высоких горах Гомеры, а потом попал в невероятную вереницу событий, из которых по большей части пока не мог сделать никаких определенных выводов.

Каким на самом деле было общество, в котором ему довелось жить, хотя он всегда ощущал себя несправедливо отодвинутым в сторону?

Как поведет себя это общество по отношению к обитателям сельвы, не имеющей ничего общего с привычным для испанцев местом обитания?

Ни люди, ни чувства, ни мысли не имели для испанцев значения, к тому же прямо-таки бросалось в глаза отсутствие культуры, любви и веры. Их волновало лишь золото, и канарец гордился тем, что позволил утопить в реке почти сотню кило золота, не ощутив ни малейшего беспокойства.

За долгие дни и недели, прошедшие со дня смерти карлика, Сьенфуэгосу потихоньку начало казаться, что ему суждено стать неким связующим звеном между двумя такими разными мирами, возможно, он единственный на планете начинает понимать, как две столь различные расы могут взаимодействовать.

Однако еще через неделю это убеждение подверглось тяжелому испытанию.

Проблемы начались в тот день, когда он, проснувшись утром, увидел, что вокруг его гамака во множестве разложены цветы, а на грубо сколоченном шатком столе красуется большая корзина, полная самых спелых и соблазнительных фруктов.

За стеной хижины кто-то лукаво рассмеялся.

Он, конечно, не мог разглядеть, кто это, но живо представил себе очаровательную девушку со вздернутым носиком, тонкой талией и насмешливым взглядом, которая каждый день приходила купаться к заводи и пользовалась любым случаем, чтобы попасться на глаза испанцу, когда он возвращался в хижину.

Она была очень юной, почти ребенком, и Сьенфуэгос как-то даже спросил у Папепака во время одного из походов в глубину сельвы, не покажется ли неприличным, если он займется любовью с этой девочкой, на что туземец, пожав плечами, ответил со свойственной ему равнодушной невозмутимостью:

— Всё равно кто-нибудь это сделает, и очень скоро.

— Но она же почти совсем ребенок.

— Почти.

Тем не менее, он все еще сомневался, а потому предпочел подождать, изо всех сил притворяясь спящим, во что бы то ни стало решив застать врасплох ночного гостя, повадившегося раскладывать цветы вокруг его гамака.

Кто бы это ни был, он вел себя как летучие мыши-кровососы — те приближались к жертве, лишь когда были в полной уверенности, что она глубоко спит. Так проходили дни, а Сьенфуэгос всё никак не мог застать своего гостя, пока, наконец, не дал себе твердое обещание не смыкать глаз, пока не удовлетворит свое любопытство.

Тянулись бесконечные часы.

На другом берегу реки, где-то вдали, пела удивительная птица.

Божественный голос!

Почему он повторял эту ерунду?

До конца своих дней он будет задавать себе этот вопрос.

Почему?

Божественный голос!

Потом он расслышал какой-то шорох.

К нему приблизилась мерцающая и проворная тень.

Он протянул руку и схватил ее.

Последовал смешок, затем томный вздох, короткая борьба, притворное сопротивление и, наконец, безоговорочная капитуляция, ласки и поцелуи, после чего Сьенфуэгос не перешел к более решительным действиям, а с криком ужаса вывалился из гамака, пораженный внезапным открытием.

— Помилуй меня Боже! Это же мужчина!

Это и в самом деле оказался мужчина — вернее, долговязый парнишка с еще не окрепшим телом; его кожа была юношески-мягкой, но все же отнюдь не девичьей. Едва канарец смог оправиться от шока и отвращения, ощутив под рукой несомненные признаки принадлежности гостя к мужскому полу, он схватил его за длинные прямые волосы, подставив лицо незваного гостя свету ущербной луны, чтобы окончательно убедиться, что перед ним никоим образом не та красивая девушка, которую он ожидал увидеть, а юноша с тонкими чертами лица.

Сначала он бросил гостя на старый сундук, тут же развалившийся на три части, а потом набросился на перепуганного и нерешительного парнишку и стал колотить его и пинать с такой яростью, что мог бы и прикончить.

На крики бедняги сбежались все жители деревни с факелами в руках, и лишь пятеро мужчин смогли оттащить Сьенфуэгоса от его жертвы — парнишка так и лежал посреди хижины, весь в крови, избитый и без сознания.

Коротышка Папепак прибыл последним и поразился ужасному зрелищу. Когда, наконец, испанец успокоился и перестал выкрикивать оскорбления и ругательства, индеец спросил:

— Что случилось?

— То есть как это — что случилось? — отозвался переполненный негодованием Сьенфуэгос. — Чертов малец оказался педиком!

— Ясно... Он пытался тобой овладеть?

— Овладеть? — удивился канарец. — Нет. Конечно же нет.

— А что тогда?

Канарец, сев на один из потрепанных табуретов, состряпанных в свое время Патси Иригоеном, поднял голову на группу вопросительно глазеющих на него туземцев и раздраженно ответил:

— Он приносит мне цветы и фрукты.

— И что в этом плохого?

— Как это что плохого? Да всё!

— Что — всё?

Рыжий пастух глубоко вздохнул, увидев, как четверо туземцев унесли избитого паренька, немного поразмыслил и в конце концов пожал плечами.

— Да просто он педик! — повторил он, как будто этого объяснения было достаточно. — В моей стране за это сжигают живьем.

— Может быть, — совершенно спокойно признал Хамелеон. — Насколько мы успели понять, в твоей стране отрубают детям руки, когда их родители не приносят достаточно золота. Но здесь мы не придерживаемся таких варварских обычаев.

— Это не одно и то же.

— Для нас это то же самое.

Папепак развернулся и вместе с остальными туземцами покинул хижину, оставив канарца таким пристыженным, что тот всю ночь не сомкнул глаз, а как только рассвело, пришел в хижину друга и обнаружил его в объятьях девушки с большими глазами и широкой улыбкой.

— Прости, — сказал Сьенфуэгос.

— Проси прощения не у меня, а у Урукоа, — холодно ответил тот. — Ты разбил ему лицо, а ведь он был прекрасным юношей, которого ждало большое будущее под защитой какого-нибудь сильного воина. Что теперь с ним будет, если он останется изуродованным?

Сьенфуэгос сел на пол, прислонившись к центральному столбу хижины, и нерешительно почесал густую бороду, глядя на своего друга, который раскачивался в гамаке, рассеянно лаская при этом едва оформившиеся груди юной возлюбленной.

— Ты же не отправишь меня просить прощения у этого педика, — возмутился канарец.

— Почему же? — Папепак приподнял подбородок своей подруги, чтобы ее лучше было видно. — У нее ведь ты бы попросил прощения, если бы сломал ей жизнь?

— Это совсем другое.

— Ты видишь разницу там, где ее не существует, — сухо заявил Папепак. — Если хочешь здесь жить, потому что тебя вполне устраивает, что местные не носят оружия, не крадут, не лгут и всем делятся друг с другом, то придется тебе признать, что здесь гомосексуальность воспринимается как нечто вполне естественное.

— Я никогда этого не приму.

— Никто тебя и не принуждает. Урукоа лишь был с тобой любезен, предложив лучшее из того, что имел. Ты избил бы вот ее или другую девушку только за то, что она подарила тебе цветы?

— Нет, конечно же нет.

— Но при этом ты не обязан спать с каждой женщиной, желающей спать с тобой, правда?

— Естественно.

— Вот и с мужчинами то же самое, — заметил индеец. — Хватило бы и того, если бы ты дал знать Урукоа, что его намерения не доставляют тебе удовольствия, и он больше никогда не стал бы тебя беспокоить.

— Он вошел в мою хижину ночью.

— Чтобы принести цветы и фрукты. Он даже до тебя не дотронулся. Это ведь ты схватил его за руку и стал ласкать. Разве не так?

— Так! — неохотно признал канарец. — Но я и вообразить не мог, что речь идет о мужчине!

— Однако, если бы речь шла о женщине, ты был готов заняться любовью, даже не видя ее лица.

Канарец указал на девушку.

— Я думал, что это она.

— Но это была не она. Это могла бы оказаться и страшная старуха.

— У него была такая нежная кожа.

— Могу себе представить.

— Иди к черту! — вышел из себя Сьенфуэгос. — Теперь еще и заставил меня чувствовать себя виноватым.

Назад Дальше