Православный патриарх был изгнан из Софии, на него наложили пешкеш в три тысячи дукатов, а Софию превратили в джамию, для чего забелены были известью бесценные мозаики. Были разрушены прославленнейшие здания Царьграда и на их месте возведены джамии в честь султанов. Джамия Фатиха на месте церкви Апостолов, джамия Баязида — на месте церкви Божьей матери Халконстант, джамия Селима — на месте монастыря Спасителя. Церковь Иоанна Богослова превратили в зверинец. Непобедимый воин христианский Георгий Победоносец каждую ночь появлялся в Айя-Софии и вел тайную войну. Утром на стене находили следы крови. Мусульмане вытирали кровь, но пятна проступали снова и снова.
Знала ли Роксолана обо всем этом? Знала! Обо всем знала! Почему же не пришла на подмогу Георгию Победоносцу?
Иноверцам воспрещено строить новые церкви, возводить дома выше мусульманских, воспрещено носить яркую одежду, одеваться в меха, в атлас, франкскую камку и шелк. Завоеватели издевались над ними: «Заплатите за разрешение носить голову на плечах!»
Христиане обречены были на самую тяжелую, самую грязную работу. Они топили подземные печи хамамов, били камень и чинили мостовую, под надзором чуплюкбаши вывозили мусор с Ат-Мейдана, янычарских кишласи, крытых базаров.
И об этом она знала! Но не пыталась что-либо изменить, ибо что может даже всемогущая женщина против древних обычаев, которые окружают человека, словно непробиваемые стены Стамбула? На стороне того, кто хочет быть самим собой, — лишь несчастное сознание, на стороне всех остальных — мощь, сила. Там — мысль, а здесь — слепая вера. Мысль в столкновении с верой всегда проигрывает. И сегодня, хотя и вымолила у султана этот необычный выезд, это путешествие в нижайшую юдоль людского горя, так и не знала, что это ей принесет, на что надеяться, чего ждать.
Никто, за исключением посвященных, не знал, куда едет султан, а если и догадывался, что едет в Семибашенный замок, то никто не знал, зачем именно. Потому что Эди-куле для обленившихся стамбульских толп — это прежде всего государственная сокровищница, это семь неприступных каменных башен, набитых богатствами, которым завидует весь мир. Там золото, нетленное и ясное, как солнце на небе, как нивы колосящиеся и нивы скошенные. Там серебро зеленовато-сизое, как соколиное крыло, темное, как земля, истоптанная войском, будто загорелые воины после похода. Там золото фараонов, императоров, шахов и царей. Серебро финикийцев и вавилонян людей, которых уже нет и никогда не будет. Там драгоценные камни Индии, Персии, Хиджаза. Там ткани из неведомых городов и меха еще более неведомых зверей. Там слоновая кость и горючий камень латырь, перлы невиданных размеров и цветов, ароматные смолы, кожа крокодилов и бегемотов, перья страусов и райских птиц. И все это принадлежит султану, а значит, словно бы и всем.
— Падишахим!
А торжественный поход углубляется в недра Стамбула. Возле городских стен, вдоль Мармары, на юг, до Золотых ворот Царьграда, на которых когда-то прибил свой щит киевский князь Олег, за полтысячи лет до Фатиха перевезший свои корабли по суше и внезапно ударивший на императора. Князь из золотого Киева, и ворота названы Золотыми еще с тех времен.
Но ни золото в башнях Эди-куле, ни Золотые ворота, ни воспоминания о древнем величии не могли спасти Роксолану от мыслей о том страшном месте, куда она ехала хотя и добровольно, но с отчаянием в душе.
Черная, печальная зелень кипарисов, жгучая крапива в глубоких рвах, темная полоса моря в проломах и зазубринах старых стен, ярко-розовые цветы иудина дерева, спокойная громада Семибашенного замка, тень под арками из винограда и глициний, отягощенных лиловыми гроздьями цветов, — не верилось, что здесь, рядом, всего лишь в нескольких шагах, людское горе, безнадежность и смерть.
Султан остановился в тени глициний, не выходя из кареты. Велел великому визирю Лютфи-паше привести к себе главного надзирателя подземелий Эди-куле Джюзел-агу.
Тот прибежал, запыхавшийся, обливающийся потом, бил поклоны перед каретой, ударялся замотанной в грязный тюрбан головой о твердую землю, лихорадочно вращал белками испуганных глаз, пытаясь заглянуть за шелковые занавески султанской кареты, но ничего не видел и от этого впадал в еще большее отчаяние, еще сильнее ударялся головой о землю, так что Роксолане даже стало противно смотреть на это кривляние и она поморщилась.
Джюзел-ага был толстый, грязный, густо заросший колючими волосами, кожа на лице у него напоминала прокисшее молоко — кожа, которая никогда не видит солнца. Такого можно было бы даже пожалеть, если не знать, что это первый палач государства.
Султан заметил, как неприятен для Хасеки Джюзел-ага, и повел бровью, подзывая Рустем-пашу. Тот вмиг оказался возле стража подземелий, довольно грубо схватил его за ворот и поставил на ноги (Роксолана только теперь заметила, что у Рустема цвет лица имеет точно такую же мертвую окраску, как и у Джюзел-аги, и безмерно удивилась этому).
— Немедленно выпусти казака Байду! — прикрикнул на палача Рустем-паша.
Тот, забыв даже о султане, удивленно разинул черный рот.
— Выпустить? О аллах! Зачем же? Разве ему здесь не надежнее? Если бы меня так охраняли, о аллах!
— Ваше величество, — неожиданно промолвила Роксолана, — разве не было бы проявлением высочайшей милости повелителя, если бы он сам взглянул на главное подземелье столицы столиц?
Султан зашевелился, готовясь возразить, но она уже вцепилась в его руку, гладила эту руку, гладила плечо в жесткой золотой чешуе, обжигала дыханием его обветренную щеку.
— Мой повелитель, свет очей моих!
Сулейман дал знак, заметались придворные, откуда-то появились крытые золоченые носилки для султана и султанши, двенадцать здоровяков перенесли высокую чету из кареты во владения Джюзел-аги, который бежал сбоку, не отваживаясь ни обогнать, ни отстать от них, завывал, будто даже скулил от страха, восторга и неожиданности, до сих пор еще не веря, что удостоен такой небывалой чести, он, единственный в деяниях Османской империи, пусть великий аллах дарит ей вечность и процветание!
Не знал, куда препроводить султана с султаншей. Его метаниям положил конец Рустем-паша, буркнув коротко и жестко:
— Показывай Байду!
За султаном шли его дети и члены дивана, великий муфтий с имамами отстал, наверное считая за благо держаться в сторонке от места заточения неверных, ибо не имам должен идти к неверным, а они к имаму, если хотят спастись и очиститься в вере, единственно истинной и прекрасной.
В огромном мрачном помещении из дикого камня, куда привел своих высоких гостей Джюзел-ага, не было никаких признаков жизни, в самом дальнем углу, перегороженном грязной занавеской, которую по знаку Джюзел-аги торопливо оттащили в сторону его помощники, такие же замусоленные и тучные от безделья, как и их ага, открылся дощатый щит, замшелый, весь в ржавом железе. Щит также мгновенно был то ли поднят, то ли опущен, то ли отодвинут в сторону, исчез, словно его и не было, а за ним клубилась черная холодная мгла, страшный мрак, будто жила там сама смерть. Чауши метнулись вперед, не отваживаясь ступить в глубины мрака, засветили факелы, красный свет упал на камни в зеленой плесени, на глиняное месиво внизу, на человеческие кости, черепа, тряпье, лоскутья, кожаные ошметки. Факелы вздрагивали в руках привыкших ко всему зловещему чаушей, которые испуганно жались на краю юдоли смерти. Пойдешь — не вернешься. Попадешь — не выпустят.
Самым ужасным было то, что среди этих костей, черепов, заплесневелых камней, среди беспросветного мрака смерти жили люди! Жили или умирали, изнывали, мучились, проклинали всех, кто наверху, на поверхности, под солнцем и ветром, не имея ни возможности, ни надежды освободиться, но продолжали жить! Ужас и чудо человеческого бытия. Выносливость, непокорность людская, которая ощутима здесь ярче и отчетливее, чем где бы то ни было: на поле боя, в государственных деяниях, в размышлениях мудрецов и вспышках одаренности прославленнейших певцов.
Ближе всех на краю подземелья был могучий, обнаженный до пояса человек, в широких, кажется, из мягкого, но крепкого сафьяна шароварах, с тяжелыми цепями на руках и ногах. Перед ним стоял среди отбросов длинный стол, сколоченный из неотесанных горбылей, а на столе в серебряной и золотой посуде полно было яств из султанского дворца, громоздились жареные ягнята, куропатки и цыплята, манили взор золотистые плоды, стояли прозрачные графины с чистыми, как слеза, напитками.
Но человек не мог взять со стола даже крошки, потому что прикован цепями к каменной стене так, чтобы только смотрел на всю эту гору роскошной еды, но дотянуться до нее не мог.
Роксолана мгновенно узнала человека, хотя никогда его не видела. Байда! Ватажок этих дерзких людей, сказочных рыцарей, ее брат по крови, да только доводится ли она ему сестрой теперь, сестра ли?.. Ржавые кандалы и страшные цепи, а тело молодое, гибкое, могучее, прекрасное и свободное, как ветры над степями! Вот какой он, этот Байда, вот какие казаки! Кас[15] недоверчивый, осторожный, бдительный, с острым глазом. Сак — твердый, непокоренный, свободный и до смерти, и в самой смерти. Два тюркских слова — кас и сак — слились в одно, зазвенели громче, чем в своей первооснове: казак, казак. Казаки! Люди, не боящиеся самого черта. Люди, поклявшиеся друг другу умереть, но стоять за свою землю, оберегая ее от захватчиков. А того, кто нарушит клятву, пусть покарают земля, огонь, вода, ветер, хлеб, горилка, сабля, бог и матерь божья!
Впервые в жизни пожалела, что родилась девушкой. Никогда не хотела стать мужчиной, а сейчас так захотелось, что хоть кричи. Взглянула на Рустем-пашу с такой суровостью, что тот даже клацнул зубами, уставившись на Джюзел-агу:
— Разбей цепи, ты, сын ада!
Неуклюжие фигуры засуетились вокруг Байды, глухо звенело железо, тяжелое эхо разносилось по подземельям, кто-то подал казаку кусок баранины, но тот оттолкнул, схватил кувшин с вином, пил долго и жадно, вытер ус грязной рукой, пропел молодым басом:
Увидел Джюзел-агу, захохотал:
— Хотя бы из этого барана натопили жиру да смазали мои кандалы, чтобы не ржавели. Добро ведь султанское пропадает! А где мои товарищи? Если расковали меня, так раскуйте и их.
Он шагнул вверх, пошатнулся, прикрыл глаза ладонью, увидев вельможную толпу, и то ли догадался, кто перед ним, то ли, просто насмехаясь, снова хрипло затянул:
Султан окаменело сидел в крытых носилках. Наверное, казнился в душе, что сдался на уговоры Хасеки и прибыл сюда, сам не зная зачем. Зато Роксолана уже не могла больше сидеть возле Сулеймана, сошла с лектики, сверкнула драгоценностями, тонкие шелка встревоженно затрепетали на ее гибком теле, легкое тело покачнулось, будто редкостное растение, которое неведомо как попало из сказочных садов в это мрачное подземелье, бесстрашный казак громко хлопнул себя по кожаным шароварам, с напускным испугом в голосе воскликнул:
— Такая фурия, еще и гости неожиданные и недискретные! Почтение!
И слегка поклонился, играя мышцами шеи и спины.
Роксолана взглянула на крытые носилки, где упрямо оставался султан. Затем на Баязида и Михримах, стоявших впереди всех вельмож. Баязид смотрел на казака с нескрываемым мальчишеским любопытством. Михримах посверкивала из-под шелкового белого яшмака большими черными, как у Сулеймана, глазами, и трудно было понять, что творилось в ее душе. Зато Роксолана хорошо знала, что происходит в ее собственной душе. Намерение неожиданное, как откровение, отозвалось в ее сердце, она в бессилии подняла руки к груди, но не прижала их беспомощно, а вовремя опомнилась, показала обеими руками Рустем-паше, чтобы он вывел Байду из мрака и поставил его перед ней. Сам бросил этого рыцаря в подземелье, сам должен был и вывести.
Смотрела, как легко ступает, приближаясь к ней, Байда. Только что был в цепях, до сих пор еще они словно бы звенели на его могучем молодом теле, но не стал рабом ни на миг, дух его не сломился, не покорился. А она когда-то не смогла найти в себе такой силы. Она не боролась, не сопротивлялась, ее продавали на рабских базарах, отнимая у нее все людское, бросая ее в мир животный. У раба, которого продают и покупают, нет выбора. Но у него есть память и глубокое скрытое стремление мести. Оно ошеломляет, оно убивает, будто даже уничтожает, а потом рождает тебя заново и гремит в твоем сердце, как медные колокола набата.
Роксолана снова взглянула на Михримах. Сыновья для султана, для власти, для борьбы за власть, а дочь — для нее. Она отомстит своей дочерью! Сама уже не могла вернуть прошлое, зато могла вернуть своему народу свою дочь. Сама уже никогда не согреется чужим солнцем и чужим счастьем — знала это твердо, расстояния между потерями с каждым днем все больше будут сокращаться для нее, равнодушие будет заливать душу, вот почему нужно одолеть равнодушие, пока есть еще силы. Месть и милосердие, милосердие и месть!
Рустем-паша подтолкнул Байду в спину, негромко буркнул что-то ему.
— Эв-ва! — удивился казак. — Сам султан турецкий? Пришел посмотреть и услышать? А вот я! Казак Байда! А там мои товарищи! Сбили кандалы с меня, так сбивайте и с них. Мы всегда вместе! Да только не выпускай нас живыми, султан, потому что и твою родную мать убил бы, и твоего отца сжег бы, и брата твоего зарезал бы, и дочь твою украл бы, и над сестрою надругался бы!
Теперь уже Роксолана знала наверняка, что султан не выйдет из лектики, чтобы оскорбительные слова казака не поразили его высокого достоинства. Так было лучше и для нее. Сулейман молча отдавал Байду ей. Великий визирь Лютфи-паша пошевельнулся было, чтобы подойти к ней, она остановила его кивком головы. Рустем-пашу отогнала от казака суровым взглядом. Стояла перед обнаженным до пояса богатырем бесстрашно, с вызовом в хрупкой фигуре, сказала ему негромко на своем (и его!) родном языке:
— Подойди.
Он сделал вид, что не расслышал, завертел головой. Удивлялся или издевался?
— Говорю, подойди ближе.
Он шагнул к ней.
— Я султанша этой земли.
— Прости, женщина, за мою обшарпанность. Казак душа правдивая, сорочки не имеет.
Она повторила:
— Я султанша этой земли. Турецкой земли.
Это он услышал. С сожалением промолвил:
— Встряхнуть бы ее всю нещадно. Жаль, не вышло.
Роксолана упорно пробивалась к его сознанию:
— Я султанша.
Лишь теперь он спохватился:
— О! Почет! Почет и позор!
— Но в моих жилах течет кровь такая же, как и в твоих.
— Черт тебе брат, а Люцифер дядька, вельможная женщина!
— Я не хочу слушать твоих оскорблений. Но прошу тебя внимательно выслушать меня. Ты видишь, сюда прибыл сам великий султан Сулейман, перед которым дрожит полмира.
— А я из той половины, которая не дрожит!
— С нами наш сын Баязид и наша дочь Михримах.
— Вон то малое да плюгавое?
— Великий султан и я отдаем тебе свою дочь в жены.
— Из кандалов да в родичи? Черт ему и рад!
— Не прерывай, когда говорит женщина.
— А чтоб тебе!
— Тебя сделают пашой.
— А что это такое?
— Дадут тебе санджак окраинный на Днепре или на Днестре. В Очакове или в Аккермане.
— Провались они все в сырую землю!
— Дадим тебе воинов. Будет у тебя большая сила. И за все это будешь защищать нашу землю от крымчаков.
Байда насторожился:
— Какую землю? Чью?
— Нашу. Украинскую.
— Да она ведь не ваша и никогда вашей не будет!
— Моя земля. Такая же, как и твоя. Сказала уже тебе, что я с Украины.
— Почему же не защитила до сих пор Украину, коли так? Почему допустила, чтобы орда вытаптывала маленьких детей?
— Не могла. Не было возможности. Боролась за себя.
— За себя? Ну!
— А теперь надумала с тобой.
— А если бы меня не было? Если бы тот утопленник не обманул меня да не поймал?
— Тогда и не знаю.
— И как же все это мудрено, хитро, черт его побери: и султанская дочь, и паша, и войско, а ты лишь стой да охраняй свою землю. Что же я должен за это? Сорочку последнюю? Так уже содрали! Шаровары эти кожаные? Так и они турецкие, потому как содрал их с турецкого хозяина галеры. Что же тогда?
— Должен ты сменить веру.
— Отуречиться и обасурманиться? Да пусть меня сырая земля не примет!
— Я прошу тебя, рыцарь, именем нашей земли прошу!
Байда резко шагнул на маленькую Роксолану, словно хотел задушить эту слабую женщину.
— На веру твою поганую, на всех вас! — И плюнул ей под ноги раз и еще раз.
Роксолана вскрикнула и отпрянула. Но не от разъяренного казака, а от холодного голоса, который твердо прозвучал из-за шелковых занавесок султанской лектики:
— Эмир батишахум! Ченгеллемек!
Приказы султана выполнялись немедленно. «Эмир батишахум!» — «Вяжите его!» — и вокруг Байды моментально закипело, забурлило. Даже имамы подступили ближе, с удовольствием повторяя слова султана, ибо они были словно прочитаны из книги книг — Корана: «Возьмите его и свяжите!.. Ведь он не верил в Аллаха великого…»
Но не от этих слов вскрикнула Роксолана. Не они были страшными. Связанного можно развязать. Заточенного освободить. Но мертвого не воскресишь. Никогда, никогда.
А «Ченгеллемек» означало «Повесить на крюке». И нет спасения. Байду связали сыромятью и потащили прочь. И без промедления отвезут на Галату, и бросят с высокой башни, в стенах которой торчат огромные ржавые крюки, и он будет мучиться на одном из них день, и два, и три, и уже не снимешь его оттуда, ибо все равно умрет, погибнет, крюки эти — конец. Боже, боже, зачем он так, зачем плюнул ей под ноги, а если уж и плюнул, то лучше бы в лицо, она для этого еще и яшмак приоткрыла бы. Так ей и надо, так ей и надо…
Роксолана обессиленно покачнулась, будто сломалась. Здоровенные евнухи, что несли лектику, подхватили султаншу, помогли ей сесть рядом с Сулейманом. Тот махнул, чтобы шли к карете. Всё молча. Не обмолвился с Хасеки ни единым словом, ни единым звуком. Она с ним тоже. Не умоляла о милосердии для неразумного казака, не просила и не требовала ничего. В постели, в объятиях, наедине со звездами и темнотой, могла просить у него хоть целый мир, обнимая Сулеймана руками ласковыми, как шелк, превращая султана в раба. Но все это тайком, скрытно, в своих женских владениях, на ложе своей любви и позора, а не на людях, не при визирях, при муфтии, при имамах и янычарах. Здесь султан должен быть неприступным даже для нее, здесь всемогущий повелитель только он, единственный и всегда, и пусть верят в это все, и прежде всего он сам. А она? Должна была бы упасть перед ним на колени, рыдать, биться о грязный камень, вымаливать помилование для того рыцаря, для самой себя, для своего народа — и не могла. «Народ мой, прости меня, хотя и не можешь! Потому что я уже отуречилась, обасурманилась, погрязла в роскоши и лакомствах турецких!»