Полынь-трава - Борис Лавренев 2 стр.


Начальник школы молча козырнул и пошел, сопровождая гостя к выходу, раскачивающейся кавалерийской походкой.


VII

Роману Руде показалось, что смеются и обвалившееся с одной стороны крыльцо, и порванная холщевая вывеска с черной цепью букв «ГУБКОМ», и желтая стена в серовато-бурых пятнах плесени, и даже безнадежное небо, протянувшееся суровым небеленым холстом, — хотя улыбка была только на девичьем лице, в линиях побледневших от недоедания губ, в морщинках под солнечными глазами.

Он дернулся вперед, завязил шпору в проломе дощатого тротуара, споткнулся, ткнулся руками в осклизлые доски и встал запыхавшийся, растерянный, красный, видя только одну улыбку, ставшую еще ярче, еще нестерпимей.

Это о третьей встрече курсанта кавалерийской школы второго эскадрона Романа Руды и дочери гвардии полковника Белоклинского, партийки и инструкторши-организаторши, в кожаной порыжевшей куртке и австрийских тяжелых бутсах.

О третьей встрече, с того вечера, как в школьном литкружке появилась руководительница, товарищ Анна Николаевна.

О прежних — запись не на бумаге, — а в сердцах товарища Ани и курсанта Романа, подручного слесаря от Лесснера.

И только о последней, этой вот, о последних часах, минутах, секундах записана страница.


— Что с вами, Роман? Зачем вы тротуар клюете?

Роман затрепетал от веселого звона голоса.

— Товарищ Аня… то есть Анна Николаевна, извините, товарищ Белоклинская, здравствуйте.

И сунул вдруг одеревяневшую, неповинующуюся руку.

Солнечно-желтые зрачки сузились хохотом.

— Да вы посмотрите на свою руку… На ней фунт грязи! Давайте платок, я оботру. Вот увалень-то!

Девушка взяла платок и, нахмурив брови, выпятив губы, стала вытирать жидкую черную грязь с ладони Романа.

Он стоял, чувствуя только, что от легких прикосновений руки с платком температура тела прыгает, как в термометре, поднесенном к огню.

Перестал даже дышать, но спохватился и потянул к себе платок.

— Товарищ Белоклинская… что же вы? Да я сам, да как же это вышло? Ах я, медведь этакий!..

— Ну, конечно, медведь, настоящий плюшевый мишка. И глаза такие ж кнопочки беспомощные.

Забрызгала звонкая капель девичьего смеха.

Товарищ Белоклинская стояла у крыльца губкома, положив портфелик, завязанный бечевкой, на осевшие камни крыльца.

Белая заячья шапка свешивала длинные хвосты на порыжевшую кожаную куртку, куртка переходила в клетчатую юбку, на худощавых легких ногах нелепыми нашлепками казались коричневые солдатские бутсы австрийского образца, но Роману ясно было, что нет в мире лучшего наряда.

Он смотрел на ясно-розовую щеку девушки, на ласковое пятнышко родинки у вздрагивающего крыла носа и говорил, сам не понимая слов, слабеющим голосом:

— Какая вы нарядная, товарищ Анна Николаевна!

Анна Николаевна хлопнула в ладоши.

— Вот чудак! Да вы когда-нибудь видели, Роман, нарядных людей?

— Мало! — сказал он твердо. — Больше издали.

— Ну вот. Оттого вам всякое чучело и кажется нарядным.

— Не знаю, — ответил засерьезневший Роман, — для меня вы всегда будете нарядная и чудесная…

Улыбка спугнутым зайчиком слетела с губ девушки. Она опустила глаза и взяла портфелик.

— Вы очень славный, Роман! Но не говорите комплиментов. Ни мне, ни вам они — не к лицу Я когда-то наслушалась их слишком много, и вот почему я здесь, — она ткнула рукой в надпись «ГУБКОМ», — вам же не нужно учиться ни слушать, ни говорить их.

— Простите, я не буду, товарищ Анна Николаевна, — виновато-детски протянул курсант, таща у нее из рук портфель.

— И не называйте вы меня так смешно: «Товарищ Анна Николаевна». Или товарищ Белоклинская, или товарищ Аня, или Анна Николаевна… Вы куда идете?

— Я? А право не знаю… Взял увольнительную записку из школы и слоняюсь. Думал на картины пойти. Сегодня в гарнизонном клубе кино показывают.

— А хотите со мной пойти?

— Куда?

— Куда? В райклуб. Там сегодня доклад по истории женского движения.

— А читает кто?

— Я!

Роман вздохнул, покраснел и быстро, как будто прыгая в воду, выпалил:

— Хорошо! Пойду!

Товарищ Белоклинская незаметно улыбнулась. «Совсем прозрачный», — подумала она и сказала вслух:

— А пока до вечера приглашаю вас к себе. В комнате хоть и холодно, а все же лучше, чем под дождем бродить. Ну, давайте руку.

Роман неловко взял товарища Аню под локоть и зашагал, таща ее за собой и шлепая сапогами по лужам.


VIII

В низкий квадрат двери Роман еле протискался, увязив рукоять шашки в дверной ручке. Погрохал сапогами по полу, отряхая воду, осмотрелся радостно возбужденными глазами и вдруг бухнул, распрямив плечи:

— Последний раз, значит, я в вашем замке. Послезавтра едем, всей школой, как есть. Отправляют отдельной частью. Здорово?

Товарищ Белоклинская повернулась к нему. Снятая шапочка осталась у нее в руке.

— Что? Куда едете? Куда вас отправляют?

Роман цепко схватил ее за руку.

— Как куда? Разве ж вы не знали? Против генералья, на фронт!

Почувствовал в своем тяжелом пожатии мгновенную дрожь зашершавевшей на морозах ладони.

— И вы ничего мне не сказали раньше? Только теперь вспомнили?

Роман внимательно посмотрел в лицо Белоклинской, выпустил руку и отвел взгляд.

— Разве вам, товарищ Аня… неприятно? — сказал он с трудом и внезапно коротко задышав.

Товарищ Аня молчала и глядела с напряжением на круглый лоб курсанта, над которым вихрились темно-русые волосы.

«Как лепестки хризантем», — подумала почему-то она, на мгновение вспомнив прошлое, покрывшееся пылью в питерской просторной квартире.

— Разве неприятно? — как сквозь сон повторился настойчивый вопрос.

— Нет… Почему неприятно? Отчего вам пришло это в голову? — спросила она с усилием.

— Да так… Рука у вас дрогнула, — еще тише и смущеннее ответил курсант.

— Рука? Пустяки, — улыбнулась Аня, справившись наконец со странным волнением. — Я, должно быть, простудилась в этой беготне. Последние дни лихорадит. Нужно чаю выпить. Потрудитесь-ка, Роман. Разожгите буржуйку, поставьте чайник, будьте хозяином.

— Вам поберечься надо, отдохнуть, товарищ Аня. Так вы свалитесь совсем, — сказал ласково курсант» снимая шашку и расстегивая шинель.

Услыхал в ответ печальный смех.

— Отдохнуть?.. Что вы, Роман? С луны свалились? Зачем говорите наивности? Сами знаете, что ни мне, ни вам, никому не дадут, да и нельзя отдыхать. Вы согласились бы сейчас отдыхать?

Он улыбнулся и широко вобрал воздух грудью.

— А мне зачем отдыхать? Я здоров, как бугай. Мне только свежего воздуха давай, — на фронте надышусь вволю.

Нагнулся к печке, чиркнул завонявшую серой спичку, зажег щепки, и, пока возился с растопкой, Аня следила сторожко за уверенными взмашистыми движениями жилистых рук, за гнувшейся, натягивая гимнастерку, круглой туго-налитой спиной, и по телу у нее разливалась теплая подымающая тревога.

«Такой родной, милый, простой», — подумала она, сама не заметив, и испугалась незваных мыслей.

Печка разгорелась.

Роман встал, сел твердо, как в седло, на придвинутый табурет.

— Так, — сказал он, помолчав, — значит, послезавтра прощай город, прощай тихая доля. Повоюем за советскую напоследях. Только вот странно мне, — как же это я вас не увижу, товарищ Аня?..

Сказал он это совсем просто, видно, от самой глубины своей, с недоуменной жалобой, но Аня вздрогнула.

И, чтобы прогнать ненужное, страшившее, неотвязное, сунула руки в кармашки куртки, плотней уселась на кровати, постучала о пол захолодевшими ногами.

— Роман… Мне нужно с вами поговорить. Об одной вещи… Может быть, глупо это, остатки моей прежней закваски, а может быть потому, что я женщина, простая, смешная женщина, и говорит за меня женское, всегда тревожное сердце.

Курсант поднял голову, кольнул внимательным взглядом. Лицо его, от подбородка ко лбу, залила медленная кирпичная краска, дыхание отяжелело.

«Глупый, — подумала товарищ Белоклинская, — он совсем не понял».

Ей стало горячо и весело.

— Вы не бойтесь. Ничего необыкновенного. Вы знаете, Роман, что у меня там, за фронтом, у белых, отец? Да, знаете? Ну вот! Но кроме отца там еще брат, Сева. Ему только девятнадцать лет. Отец мне совершенно безразличен. Он сам избрал судьбу и сам за себя ответит. Но брат, брат — мальчик. Он вырос в обстановке нашего ледяного дома, под жесткой рукой отца, с детства начиненный военщиной, монархизмом, идеями величия империи. Но он умный мальчик. На днях я получила от него письмо. По письму увидела, что у него есть сомнения в правоте дела отца. Мне хочется спасти его. Я не хочу этой крови… Помогите мне, Роман!

Курсант внимательно смотрел на свои руки, лежащие на коленях.

Курсант внимательно смотрел на свои руки, лежащие на коленях.

— А чем же я могу помочь, товарищ Аня? Как помочь?

— Право, я сама не знаю. Я чувствую, что говорю глупости. Но это меня мучит третий день. Вы идете на фронт… Может быть… если он попадется в ваши руки, — бывают всякие случаи, — оставьте ему жизнь. Когда он будет здесь, он станет нашим…

Она замолчала.

Роман медленно поднял голову со сжатыми губами.

— Вот что, Аня! Вы мне только скажите, где он, в какой части, и напишите записку от себя, чтоб он знал. А я даю слово, что из кожи вылезу, а доберусь или найду способ передать ему. Другого сам бы зубами разорвал, а ежели он ваш брат… — Он внезапно оборвал речь и покраснел.

— Письмо? Письмо я написала ему еще позавчера. Он в Ростове, в кавалерийском училище.

— Однооружник, значит? Тем лучше! Еще вместях повоюем. Давайте письмо.

Он взял серый казенный конверт и спрятал его во внутренний карман гимнастерки.

— Спасибо, Роман! Спасибо, товарищ! — Аня протянула руку и встретила опять сжимающее пальцы пожатие курсанта.

Сзади зашипел и забрызгал паром чайник. Роман быстро освободил руку и побежал к печке. Товарищ Белоклинская проводила его расширенными потемневшими глазами и беспомощной улыбкой.

Он обернулся от печки и сказал почему-то шепотом;

— Давайте стакан, я налью вам.

Товарищ Белоклинская коротко вздохнула и прижала ладонь к груди.

— Не нужно чаю, Роман. Идите сюда.

И когда курсант подошел, удивленный, внезапно побледневший, девушка положила руки ему на плечи, подалась к нему любовным движением и сказала рвущимся голосом:

— Я знаю, Роман, что вы сами никогда не скажете мне этого… Того, что вы хотите, и что вам нужно сказать, и чего вы боитесь. Но сегодня последний день. Зачем же нам мучить друг друга, зачем красть у себя радость? Я сама скажу вам, — я люблю вас, Роман, и знаю вашу любовь.

Была в этот миг в комнате смутная тишина, булькал водой чайник и стояли двое лицом к лицу, глаза в глаза, потрясенные и оглушенные.

И когда курсант, опешивший, подхватил ее обезволенную, склонившуюся к нему, как подсеченная смоляная ель, и потянулся неловко к губам девушки, они улыбнулись ему бессильной нежной улыбкой.

И в ночи, в гулком хлопе бившегося на крыше железа, в капельном звоне дождя в стекла, в холодном сумраке советской комнаты, жглись углями встречавшиеся губы, пламенели касания рук, спутывались на прорванной подушке волосы, и комната казалась многоколонной, чудесной, светящейся и поющей.

В эту ночь кровь двоих — дочери полковничьей, большевички партийной Анны Белоклинской и слесаря подручного от Лесснера, Романа Руды, — стала одной кровью. И даже самим им не различить было, чьего сердца удары тревожат тишь. Связались две души кровным узлом, одной тревогой, одной любовью. И из крови, из трепета затеплилась новая жизнь.

Все проходит безвозвратным дымом — вечны в смене своей только ненависть, любовь, жизнь.


IX

Эскадроны стояли в конном строю на плацу, покрытом голубыми яркими лужами, и в них беззаботно бултыхалось, отряхиваясь, молодое весеннее солнце.

Широкий лохматый ветер трепал георгиевские ленты штандарта, рвал бирюзовые зеркала луж мелкой рябью.

Лошади стояли, буйно грызя мундштуки, роя землю копытами.

Они чуяли весеннее радостное томление. Жеребцы поворачивали выгнутые шеи к ветру косились покрасневшими глазами и, когда с порывами долетал до их нюха волнующий запах подруг, ржали пронзительно и весело, тряся головой.

Священник кончал молебен, провозглашая многолетие державе Российской и победоносному воинству ее. От взмахов кадила плыли по ветру синие струйки, и рыжий гунтер, нетерпеливо вздрагивавший под генералом, сердито чихал, вдыхая непривычный и ненужный запах.

Хор отгремел многолетие.

Генерал неторопливо слез с коня и неловкой развальцей подошел приложиться к распятию.

Вытерев платком лоб, смоченный святой водой, он вернулся обратно и с неожиданной для его тяжелого, плотно загрузившего английские бриджи и открытый френч с отложным белым воротником тела легкостью взлетел в седло.

Оглядел строй эскадронов и швырнул кругло и громко:

— На-кройсь!

С легким шуршанием поднялись сотни фуражек и опустились на головы.

— Стоять вольно! Можно курить! Через пять минут прибудет его превосходительство.

Кони обрадованно замотали головами, заржали веселее, зачиркали спички, понеслись крутящиеся папиросные дымки, зажурчал говор.

Командиры съехались к генералу. Высокий, с длинным шрамом через правую щеку полковник, перегнувшись с седла, рассказывал генералу что-то веселое, и генерал снисходительно скалил сахарные зубы под пушистыми усами. Блестели на солнце погоны, ордена, начищенные медные части сбруи, вертелись и брызгали грязью расшалившиеся лошади, и от всей группы несло довольством и уверенностью сытых, выхоленных, привычных к своему делу людей.

Генерал бросил окурок сигары и, повернувшись на медный призыв трубы, затянул поводья прыгнувшего гунтера и скомандовал:

— Становись!.. Смирно!.. Господа офицеры!

Офицеры поскакали на места. Строй шатнулся и застыл.

Из-за поворота плаца показались конские головы. Генерал привстал на стременах.

— Равнение направо!.. Смирно!.. На-краул, шашки вон!

Одной серебряной струей пролился по рядам блеск взлетевших лезвий. Генерал пришпорил коня и легко поскакал навстречу конной группе. Там он остановил на полпрыжке скакуна, отсалютовал, подал строевой рапорт и, повернув, поехал шагом за лошадью командующего.

Сотни глаз поворачивались за мешковатой, неловко сидевшей в седле фигурой, пока командующий проезжал на середину фронта. Он был грузен и неуклюж, сидел на лошади по-пехотному, расставив носки и оттопырив локти. На тучном лице в коричневых подглазных отеках утопали маленькие, сердитые и сонные глаза, буро-малиновые щеки свисали обезьяньими мешками, разделенные черной бородкой.

Скрипучим голосом, лениво и вяло он сказал:

— Здравствуйте, юнкера! — и недовольно поморщился в ответ на треснувшее «здравия желаем»… Пожевал губами и заговорил.

Говорил он о славе, о величии, о дедовских победах, о славных заветах русской армии, о георгиевских знаменах, боевых подвигах, о спасении попранной родины, самоотвержении, но слова были тусклыми, бескрылыми и шлепались в лужу под ногами вороного коня, падали оловянной тяжестью.

И когда поздравил юнкеров с высокой честью нанести последний удар противнику собравшему остатние силы свои и потеснившему доблестные добровольческие части, — «ура» юнкеров было жидким и неуверенным.

Генерал нахмурился и бросил последние слова;

— Вы уходите на фронт, не окончив курса, простыми юнкерами. Может быть, это покажется вам обидным, но мы не хотим разрывать связывающих вас уз дружбы и посылаем вас отдельным сводным юнкерским полком. В первых боях своими подвигами вы зарабатываете офицерские потны на поле славы и чести.

Командующий повернул коня и уехал со скучающим и хмурым лицом.

Когда эскадроны уходили с плаца под танцующий звон кавалерийского марша, в четвертом ряду первого эскадрона рыжеватый юнкер сказал соседу:

— Ну и нудная же сволочь, царь Антон! Будто не говорит, а кишку изо рта тянет. Завыть хочется.

— Пономарь, сукин сын!.. По покойникам замечательно читал бы, — ответил, оправляя поводья, Всеволод Белоклинский.


X

Худенький юнкер в очках немилосердно рвал клавиши расстроенного рояля.

Десяток сгрудившихся вокруг подпевали разбродными голосами.

Сквозь опаловую мглу продымленного воздуха сочились розовым сиянием электрические нити лампочек.

В углу грудой валялись брошенные шашки и фуражки.

Большой стол, протянувшийся от угла к углу по диагонали ресторанного кабинета, пестрел винными лужами и пятнами соусов. Бутылки лежали и стояли островами на смятой скатерти.

Рояль брякнул громом на весь кабинет, и за взрывом хохота запели второй куплет:

Полуголые, блеклые женщины испуганно жались по диванам, между юнкерами. На лицах их, сквозь мозаику пудры и румян, проступала равнодушная усталость и давнишний, навеки, испуг. И только губы раздвигались привычной, заученной улыбкой.

Когда допели «яблочко», юнкер в очках брызнул лезгинкой.

— Цихадзе… Цихадзе! Лезгинку! Жарь во весь дух.

Назад Дальше