В это мгновение нить костиных рассуждений, как это часто случалось с Марусей, окончательно от нее ускользнула. Она вспомнила, как их с классом водили в Русский музей, где им неизменно показывали огромную картину Брюллова «Последний день Помпеи». В результате, Маруся долгое время была совершенно уверена, что это лучшая картина всех времен и народов, и в первую очередь эта ее уверенность была основана на огромных размерах картины. Правда, рядом с этой картиной висела такая же картина Федора Бруни «Медный Змий», и Маруся долго их сравнивала, ее даже стали мучить некоторые сомнения, ведь по размерам эта картина ничуть не уступала «Последнему дню Помпеи». Однако, после долгих размышлений она все же вынуждена была согласиться с доводами экскурсовода — ведь картина Брюллова отражала реальные исторические события, а вот по поводу «Медного Змия» Маруся не была в этом вполне уверена. В Русском музее всегда было очень много народу, и маленькие бархатные диванчики, на которых было так удобно сидеть, постоянно были заняты какими-то толстыми тетками, мужиками и их визгливыми беспокойными детьми, которые вскакивали, бегали по залу, путаясь под ногами посетителей. Обычно такие экскурсии проводились после уроков, в конце дня, и Маруся ужасно уставала, она мечтала посидеть, отдохнуть, кроме того, она хотела есть, и доносившиеся из буфета на первом этаже запахи вызывали у нее мечты о котлетах и картофельном пюре. Однажды экскурсовод так долго рассказывала им про картины, что у Маруси внезапно потемнело в глазах, и она грохнулась на пол, когда она очнулась, то увидела склонившиеся над ней обеспокоенные лица учительницы и еще каких-то баб, Марусю подняли с пола и усадили на бархатный диванчик, предварительно согнав оттуда дряхлого старикана с палкой. После этого Маруся даже во сне увидела землетрясение в Помпее, как будто она тоже находится в самом его центре, все рушится, кругом визжат младенцы и обезумевшие простоволосые полуголые бабы бегают, спасая свои пожитки и детишек, а вокруг бушует пламя. Но теперь бы она на эту картину даже не обратила внимания, и в этом она действительно была согласна с Костей.
Исаакиевский же собор ей нравился, она помнила, как, еще во время учебы в Университете, она выходила курить на набережную и подолгу смотрела на него… И вообще, где бы она ни была, она отовсюду видела купол Исаакиевского собора, силуэт этой золоченой «чернильницы», как называл его один ее знакомый, как-то ее успокаивал, она была уверена, что она у себя дома, и знает здесь каждый угол, каждый проходной двор, каждую подворотню, так что, в случае чего, всегда сумеет спрятаться.
Хорошее знание проходных дворов часто бывает необходимо, марусин школьный приятель, Вова Гольдман, умел им пользоваться. Когда, например, у него не было денег, он вставал на набережной Грибанала так небрежно и ждал — вскоре к нему подходил какой-нибудь лох или даже целая группа и спрашивали, нет ли дури, это было обычное место торговли, и Гольдман, пообещав первоклассной анаши или же сразу несколько чеков по бросовой цене, вел этих людей за собой в один из соседних дворов — ведь при себе дурь держать опасно. Он заранее уже присматривал большую коммуналку, где был черный ход, звонил в один из звонков, которых у двери было не меньше пятнадцати, ему открывал какой-нибудь доходяга, и, не спрашивая к кому он пришел, молча уползал в свой угол, а Гольдман оставался один в длинном темном коридоре. Гольдман брал бабки у заказчиков, просил подождать, закрывал за собой дверь, проходил по темному коридору, выйдя через черный ход, спускался по лестнице и, выйдя с другой стороны через бесконечную анфиладу проходных дворов, убегал далеко-далеко от Грибанала, совсем в другое место, выныривал уже у Эрмитажа, у Невы, а те бакланы ждали его у двери долго-долго, потом начинали звонить, пытались выяснять отношения, но никто из соседей ничего не знал, их посылали на три буквы и грозили сдать в ментовку, а про дурь они спрашивать вообще боялись. Таких коммуналок в Питере было великое множество, особенно в районе Грибанала, что было очень удобно…
* * *Маруся проснулась поздно, и настроение у нее было ужасное — на улице все таяло, остатки серого снега лежали на проезжей части, на трамвайных рельсах, по улице шли мрачные прохожие в серой одежде. Маруся почувствовала жуткую тоску и поняла, что наступает очередная депрессия, бороться с которой было практически невозможно, потому что она уже привыкла находить в этих состояниях какое-то странное противоестественное удовольствие. Внезапно ей захотелось пойти прогуляться пешком по городу, вдоль Невы, потом — к площади Александра Невского, потом все дальше, по берегу, в самые грязные и жуткие районы, где дымят фабричные трубы и не продохнуть от смога, где стоят красные кирпичные заводские корпуса, и по грязным улицам бродят пьяные рабочие с опухшими лицами, ей было приятно хотя бы просто представить себе все это, потому что дальше мыслей и представлений она не продвигалась, фантазии вполне заменяли ей реальную жизнь.
Потом Маруся стала рыдать, у нее непроизвольно текли и текли слезы, ей было не остановиться, и она даже не хотела останавливаться, ей было даже приятно рыдать, и она все рыдала и рыдала… Поэтому когда раздался телефонный звонок, она долго не могла понять, кто же ей звонит, не могла узнать голос:
— Маруся, это же я, Павлик! Я приехал из Берлина на неделю, срочно собирайся и приходи ко мне, я там так скучал!
Павлик побрился наголо и был одет в белый свитер и черные джинсы:
— Я там болею. Ностальгирую. Посмотри, посмотри, сколько книг я себе купил, и все про Петербург. Как ты думаешь, у меня не шизофрения? А еще я недавно себе печать сделал — Шуман Павел Владимирович — это не признак шизофрении? Там у всех такие печати, ну не у всех, конечно, но у многих.
Павлик работал в Берлине в Доме для престарелых, проходил практику, потому что заканчивал учебу в медицинском училище, и скоро должен был стать врачом, за его учебу платил один довольно известный ученый, тоже врач, который во время войны был в плену под Курском и после этого очень полюбил русских. Павлик видел его только на фотографии, но ему казалось, что он на него очень похож, то есть в молодости, в эсэсовской форме, это был просто вылитый он. Павлик с ним познакомился по переписке и ни разу даже не встречался, ученый решил ему помочь заочно, таким образом, Павлику, можно сказать, выпала счастливая карта, счастливый билет.
Хотя, конечно, Павлика эти немцы уже порядком достали, но он не хотел бросать все на полпути, когда почти уже добился своего, ведь он скоро должен был получить немецкое гражданство, и у него тогда будет их целых два: русское и немецкое, — и он сможет, когда захочет, туда ездить, но вовсе не будет обязан жить там постоянно. Раньше он работал в магазине в аэропорту, целых три года отбарабанил, до тех пор, пока его там однажды не назвали «русской свиньей», один сотрудник того же магазина назвал, типичный немец, старый, высохший, Павлик подозревал, что он раньше тоже в СС служил. Тогда Павлик взял пакетик от своего завтрака, другой бумаги у него под рукой не оказалось, разорвал его, разгладил и написал на нем заявление в полицию, где подробно описал этот случай расовой дискриминации, но когда он принес это заявление в полицию, то там его долго читали, потом наконец подшили к делу и пообещали прислать извещение. Это извещение пришло только через несколько месяцев, и там даже не было описано точно, что, собственно, произошло, а просто говорилось, что «такой-то обидел такого-то», и даже адрес этого фрица, который его русской свиньей назвал, был тщательно закрашен синим карандашом. А еще через две недели Павлику пришло новое извещение, в котором его уведомляли, что его заявление считается недействительным, так как в нем отсутствуют подпись и дата, что уже было совершенным враньем. Просто полиция была заодно с этим немцем.
В медицинской школе, где учился Павлик, на уроках пения их обучали петь «Хава Нагилу», там он выучил, как по-еврейски «здравствуйте», «до свиданья», «как живете?». Он так и не понял, зачем их там этому обучали, но потом все это ему очень пригодилось. Вскоре он стал проходить практику, то есть он должен был сопровождать медсестер, когда те ходили по квартирам к разным старикам. Одну старую немку Павлик прозвал для себя «Пиковая дама», ей было лет девяносто, все руки у нее были в кольцах и перстнях, а слуховой аппарат на ухо ей надевали каким-то особым образом — не прямо, а наискосок, потому что она хотела, чтобы его надевали именно так. У нее в комнате стояло пианино, а сверху, на пианино — бронзовая женская фигура в вуали и длинном платье, с грустно опущенной головой, и внизу, у основания этой статуэтки, было написано по-немецки «Die Sehle», что означает «Душа». На пианино постоянно валялись раскрытые ноты, и эта старая карга регулярно садилась за него и пела: «Плачь, моя маленькая душенька, плачь!» — есть такая популярная немецкая песенка про душу. Павлик узнал, что ее муж когда-то служил в дивизии «СС» и не вернулся домой с восточного фронта. Он даже видел его портрет у нее над кроватью: улыбающийся, белесый, типичный немец! А так как их на занятиях учили, что во время процедуры врачу или медбрату следует напевать больному какую-нибудь мелодию, например, если больному назначен курс инсулина, то во время каждой инъекции нужно петь какую-нибудь одну и ту же песенку, тогда весь процесс лечения будет гораздо более эффективным, то Павлик и применил к старой немке этот метод: делал ей уколы и при этом пел «Хава Нагилу». Ну, а напоследок, в самом конце курса лечения, он сел за пианино и исполнил ей: «Вставай страна огромная!». Немка сидела и слушала его с открытым ртом. Павлик спросил ее:
— Ну как, понравилось? — и она восхищенно ему закивала.
— Ну тогда я вам слова оставлю, — сказал он и отдал ей текст, который перед этим на компьютере специально отпечатал.
— Я же по-русски не понимаю, — жалобно пробормотала она.
— Обратитесь к переводчику, — сказал он и протянул ей заранее заготовленный телефон переводчика по имени Арон, из их училища, который как раз с русского на немецкий переводил и тем зарабатывал себе на жизнь.
Поначалу Павлик всем больным при встрече по-русски говорил «Здравствуйте» и «До свиданья», но те жаловались, что его не понимают, и вообще, недоумевали, почему это он им по-немецки не может то же самое сказать. Тогда он стал всем говорить «Шолом» и «Азохен Вей» — и тут уже никто ничего ему возразить не мог, не решался. Разве что его начальник ему однажды деликатно намекнул, что неплохо бы ему у психиатра обследоваться: «Для вашего же блага», — сказал он, но ничего при этом не уточнил. Но Павлик и сам догадался, в чем дело, и действительно, пошел к психиатру, а тот дал ему справку, что он совершенно нормальный человек.
Кроме того, у них в клинике шла война двух кланов: старшая медсестра воевала со старшей уборщицей, — и все новички должны были к какому-то из этих противоборствующих лагерей примкнуть, но Павлик не хотел этого делать, он хотел, чтобы его оставили в покое, не трогали, с какой это стати он должен был еще к кому-то примыкать. Правда, ему его знакомый Арон сказал, что лучше примкнуть ко всем сразу, но Павлик его совету не последовал, он вообще терпеть не мог всех этих сложностей.
Потом его послали к одной русской, решили, видимо, что он по России скучает и хочет с кем-нибудь по-русски поговорить. Дверь ему открыла огромная жирная еврейка, лет восьмидесяти, не меньше, которая сразу же с подозрением на него уставилась и заявила:
Вы звонили мне всего пятнадцать минут назад, почему вы так быстро пришли? Ну ладно, вот чемодан, из которого надо аккуратно развесить все вещи, а я пока должна разыскать своего брата, Владимира Яковлевича Мееровича, посижу тут и обзвоню все школы…
Она своего брата никогда в жизни в глаза не видела, но почему-то именно сейчас решила его разыскать. Павлик вызвался помочь ей в розыске брата, но она велела ему заниматься чемоданом и не соваться в чужие дела. Затем она попросила измерить ей давление, которое оказалось у нее таким высоким, что Павлик очень удивился, что она вообще жива и еще двигается. Наконец, она отправила его в магазин, вручив ему сто марок и попросив купить ей икры, сыра, масла, в общем, всего самого лучшего и дорогого. Павлик сходил в русский магазин неподалеку, все это ей купил, принес и даже сдачу отдал. Он уже собрался было уходить, но она попросила его накрыть на стол и поужинать с ней. Павлик отказывался, говорил, что спешит, но она настояла на своем. Они сели за стол и поужинали. Затем она опять попросила его измерить ей давление, которое у нее немного снизилось, но все равно, оставалось таким, с каким нормальные люди не живут — во всяком случае, Павлик никогда раньше ничего подобного не встречал. Тут она стала предлагать ему услуги проституток, причем очень дешево, почти даром, и вообще, стала его выспрашивать о его личной жизни, всячески выуживать у него информацию… Наконец он все-таки ушел.
На следующее утро, когда он пришел в клинику, его вызвали к директору и показали компьютерную распечатку ее телефонного звонка, где она жаловалась на него начальству. По ее словам, она открыла ему двери только потому, что он назвался врачом, а он вызвался сходить в магазин и накупил ей там всего самого дорогого, чего она себе вообще позволить не может, потратил кучу денег, отнял у нее ее драгоценное время, ничего толком ей не сделал, ничем не помог, а только ее отвлек и ужасно утомил. В общем, эта старуха оказалась самой настоящей сумасшедшей, хотя на первый взгляд это было и не заметно, но только на первый взгляд. Павлик был уверен, что его к ней специально послали, чтобы подставить и сплести против него интригу, и все из-за этих козней старшей сестры против старшей уборщицы, в которых он не хотел принимать участия.
А козни эти были вовсе не шуточные. Например, одно время он ходил по вызовам с медсестрой Эвой, и Эва, которая работала уже давно и принимала активное участие в интригах, все время старалась узнать подробности личной жизни Павлика, но он ничем и ни с кем не делился. Как-то они пошли вместе к некой фрау Пауле Лангэке, что в переводе означает Паула Дальний Угол; та достала из шкафа шоколадные конфеты, ликеры, стала предлагать Павлику кофе, чай, минеральную воду, все, чего он пожелает. А Павлик как раз незадолго перед этим видел по телевизору рекламу про анисовое печенье, там говорилось, что анисовое печенье поднимает настроенье, и ему очень захотелось его попробовать. Придя на работу, он сразу же поделился с Эвой, что ему хочется анисового печенья. После обеда они пошли к Пауле Лангэке, и вот она вдруг сама предложила Павлику анисовое печенье, он просто обалдел, более того, у нее на кухне в большой медной кастрюле с теплой водой плавала чашечка с его любимым кофе, чтобы не остыл. Павлик обычно пил кофе без кофеина, и все об этом знали; кофеин вызывает болтливость, провоцирует к излишним откровениям, если, вы например, хотите развязать человеку язык, то налейте ему кофе, и он будет говорить час, как минимум. Поэтому Павлик на всякий случай перешел на кофе без кофеина. И вот эта фрау Лангэке ставит перед ним чашечку с кофе без кофеина и достает анисовое печенье. В этот же день они с Эвой пришли в следующий дом, где жила дряхлая восьмидесятилетняя Гертруда, и та тоже предложила Павлику чай, кофе и тоже достала из буфета и поставила перед ним анисовое печенье. Павлик очень удивился, но из вежливости все-таки поел этого печенья, хотя ему уже не особенно хотелось. Когда же они пришли к третьей старухе, Берте, и оказалось, что у нее тоже было припасено для Павлика анисовое печенье, он все понял: в это печенье было что-то подмешано. И действительно, вечером Павлику стало плохо, всю ночь у него было жуткое состояние, и наутро тоже, он даже позвонил на работу и сказал, чтобы ему дали больничный, потому что он был не в состоянии двигаться. Конечно, ему нужно было захватить образец этого печенья с собой и сдать его на анализ, но он сразу не догадался, а просто сидел, как лопух, и жрал печенье, только потом, задним числом, он сообразил, что его отравили, подмешали в печенье какие-то наркотики.
Вообще, эти немцы словами почти ничего не говорят, у них все жестами выражается. Например, если он приходил к Пиковой даме, и у нее пианино было открыто, а на пианино стояли ноты, это значило, что она хочет, чтобы он ей сыграл. А если он приходил, и пианино было загорожено ширмой, на которой развешано разное тряпье, платья, нижнее белье, — это значит, что подходить к пианино не нужно и пытаться. Один раз дочка Пиковой дамы положила на кровать свои кружевные трусы, а на них — мобильный телефон и спросила его, что он делает сегодня вечером, это было такое неявное предложение развлечься. Но он ей ответил, что занят.
В целом же, в Германии ситуация теперь настолько ухудшилась, что немцы стали на стройках работать, это даже представить себе трудно, но это так — немцы теперь даже улицы метут, и помойки убирают, а раньше такого не было, раньше это делали только турки. При этом многие из них по-прежнему уверены, что скоро все народы будут работать на Великую Германию, и это время не за горами. Есть там у них такая организация «Помощь жертвам войны», так вот Павлик заметил, что помощь там получают исключительно бывшие эсэсовцы и гестаповцы, они все себя жертвами считают, то есть сами немцы и есть свои собственные жертвы. Павлика же эти немцы так достали, что он всерьез опасался, что в конце концов не выдержит и кого-нибудь убьет.
В самом начале, когда он только приехал, он познакомился там с человеком, у которого, по его словам, были русские корни, и тот пригласил Павлика в гости. Он сам и его друзья сели за стол, а Павлика посадили во главу стола, как на трон, отчего все во время еды на него пялились, а стол они сервировали по полной программе, положили ему рядом с тарелками по меньшей мере десять разных вилочек, ножичков и ложечек, специально, чтобы посмотреть, как он будет за них хвататься и что будет с ними делать, а хозяин начал, было, ему переводить слова присутствующих, но Павлик его прервал: «Не нужно мне переводить, я понимаю по-немецки», — и это им явно сломало кайф, они не ожидали, что он по-немецки понимает, собирались за ним понаблюдать, за его поведением, как за этаким недочеловеком, неполноценным существом, и все это комментировать, смаковать, каждый его жест, каждое его движение, а тут выяснилось, что он по-немецки понимает, так что все это оказалось невозможным, и хозяин был сильно разочарован…
В Берлине Павлик дружил с Юлиусом, любимым занятием которого была игра на рояле. Пособие по безработице он все тратил на покупку нот, этими нотами была заполнена вся его комната, и он даже ходил почти всегда с огромным чемоданом нот. У Юлиуса было очень много видеокассет с записями того, как он сидит и играет на рояле, эти кассеты он показывал всем своим знакомым. Он проникал в Филармонию бесплатно, на все концерты. Какая-то церковь подарила ему концертный рояль, и он разместил его у русских дам, одну из которых звали Наташа, а ему очень нравилось имя Наташа, поэтому он и согласился оставить рояль именно у них. Время от времени он приходил к ним и играл на рояле, выгнать его было невозможно, обычно он задерживался у рояля на неделю, как минимум. Играл он безумно — никогда не отпускал правую педаль. Юлиус постоянно жрал диазепам, чтобы успокоить свои расшатанные нервы.