– Ему все-таки семнадцать, а не пять…
– Да, он взрослый. Сильный. У вас там слушают эту слепую певицу?..
– Стиви Уандера?
– Он – мужчина!
– Так вы все-таки переспали?
– Со Стиви? Ты совсем уже? Чем ты там занимаешься? Где я и где Уандер? – рассердилась она.
– Сплю…
– В три часа ночи? Ну ты даешь! А я не сплю уже третьи сутки. Я слушаю его. Он сказал: «Вот облака, вот дерево, вот сабвей… Здесь мы. Во всем этом мы. Ты и я».
– А что с певицей? – спросила я, чтобы удержать нить разговора.
– «Ты знаешь, мама, он какой? Он не такой, как все, он не такой… Другой… А я навек наговорилась с тишиной», – дурным голосом (а ночью все голоса кажутся мне дурными) запела она.
– А что с сабвеем? Вы попали под машину?
– Чтобы быть частью мира, не обязательно поливать его своей кровью.
– Я постараюсь запомнить.
– Я напишу тебе еще очень много мудрых мыслей. Это будет пособие для начинающих. Николизмы. Классное название?
– Да.
– Я люблю его, Олька, – тихо сказала она. – И я понимаю, как по´шло это звучит в словах. Я понимаю, как дико это выглядит. Я знаю, что этого не может быть. Но я украла у него худи…
– Худи?
– Мягкая кофта с капюшоном. И когда его нет рядом, я вдыхаю мир через худи.
– Похоже на кокаиновые дорожки…
– Хуже, намного хуже… – сказала она и стала улыбаться. Так нахально, широко и честно, что ее улыбка пролетела над океаном, дернула шторы на моем окне и прилепилась прямо к лицу. Моему лицу.
– Пока, – сказала Николь. – Подробности письмом. Увидимся в Риме.
Мы увиделись.
И это было действительно хуже, намного хуже, чем всё и кокаиновые дорожки вместе взятые.
Студент Мухин уныло смотрел в окно. Он был похудевший и чистокожий троечник. Скучный и все-таки затравленный ребенок. Ему с Платоном не по пути. Да и сам Платон… Разве он думал, что когда-нибудь его упрекнут в развитии теории коллективного воспитания?
Кузя! Платон не виноват.
Кстати, что лучше – дурдом в окрестностях Сиэтла за большие деньги и с общественным интересом или длительная командировка на родину без денег и по семейным обстоятельствам?
У нас жить весело, но некогда.
После лекции я послала эсэмэску: «Отпусти ее, Алекс. Отпусти ее сюда. Целую. Оля».
«Будь последовательным, – не написала я. – Будь последовательным. Ты и твой дурацкий Соломон сами говорили мне: «Если тебе кто-то очень нужен, то отпусти его. И если он не вернется, значит…»
Будь последовательным и честным, дорогой брат…
* * *В родах матушка Ксения грешила. В нарастающей схватке сквернословила как грузчик, между схватками – стыдилась и каялась.
«Во многой мудрости много печали. Я ж с детства в матюгах. Мой грех… Или не мой…» – говорила она и закрывала глаза. Потом начинала часто и глубоко (правильно, yмница!) дышать и на выдохе матерно крыть свою жизнь и ближайшие перспективы.
Никита Сергеевич любил ее слушать. Грех матушки Ксении был системным и повторяющимся. Поминание всуе половых органов означало полное раскрытие шейки матки.
Всхлип «Ах, сучий потрох!» давал отмашку для выхода головки младенца.
«Простите, – говорила матушка Ксения. – Простите… Крик и боль – последний предел социальности. В крике человека нет. У нас там кто? Мальчик? А я знала, что мальчик». Она улыбалась.
Мальчиков у матушки Ксении было пять.
В этот раз ждали девочку.
По профессии матушка Ксения была культурологом.
«Надо признать, что теория цивилизационных взрывов пригодилась мне в жизни меньше, чем едрена вошь», – говорила матушка Ксения, записывая данные для обменной карты.
Ждали девочку.
Никита Сергеевич очень хотел. И отец Андрей – тоже. Он считал, что с девочки меньше спрос. А значит, можно баловать.
Отец Андрей собирался баловать девочку. А готовясь к этому, он баловал свою паству. И Никиту Сергеевича – тоже.
– Еще минут сорок, час, – сказала Ирина Константиновна. – Давайте посмотрим других больных?
– Да, – согласился Никита Сергеевич. – Посмотрим. Только больных у нас нет.
Это была его принципиальная позиция. Она же – методика. Беременность – не болезнь. Но и бесплодие – не болезнь тоже. И дело не в трубах, яичниках, гормонах и хронических воспалениях. Надо, чтобы отливало от головы.
Ребенок не приходит на истеричный зов графиков базальных температур. Ребенок – дар. Случай. Неожиданность.
Ребенок – не рыба, не дичь и не лотерейный билет.
Его нельзя приманить на «у всех есть, а у меня нет», «семья без ребенка – это не семья». Он – не улучшатель и осмыслитель пустой жизни. Он – жизнь. Явленное чудо.
Надо, чтобы отливало от головы. И есть только два способа отлива: верить и любить.
Кроме отца Андрея, клиника Потапова дружила с раввином Ицхаком, муллой Рефатом и совсем чуть-чуть, исключительно из непроясненности вопросов веры, с цыганским бароном.
«Верить» в потаповской методике означало «работать». То есть сознательно фиксировать свои чревоугодия, нелюбовь к ближнему, воровство (особенно на государственных предприятиях). Верить – означало не врать себе и не жрать, если волос женщины еще виден при свете вечерней зари. Верить – означало научиться восходить к Богу через мужа, потому что восходить просто так, через синагогу, некоторые женщины не могли, что казалось Потапову некоторым недосмотром.
Поскольку верить по методике Потапова могли не все, то атеисткам и их мужьям он предлагал любить. Усыновлять, удочерять (можно по нескольку раз) и любить. Неонатальное отделение клиники Потапова отвечало за районный дом малютки. С ведущего неонатолога Нины Ивановны Потапов драл три шкуры.
– Сами родили, сами отвечайте! – кричал он на пятиминутках, если кто-то из врачей пытался избежать почетной обязанности дежурить, консультировать, кормить и подмывать.
– За что отвечайте? Зашить нам этих шалав надо было, назад им детей повталкивать? – тоже кричала Нина Ивановна, чтобы сохранить начальственное лицо.
– Сами родили! Сами отвечайте!
– У нас врачи! Квалифицированные! Из Шотландии! – не унималась Нина Ивановна. – Как же их заставлять жопы-то мыть?
– Они что, сами с грязными ходят? – взрывался Никита Сергеевич. – Себе ж моют, надеюсь? Вот пусть и детям моют! Иначе волчий билет в зубы и на шотландские танцы.
«Шотландские танцы» считались самым страшным и позорным наказанием. Никто из сотрудников даже не решался узнать, существуют ли они на самом деле.
Из-за дома малютки, шотландцев, французов и прочих американцев на Потапова завели два уголовных дела.
Торговля людьми.
Позвонили вечером на мобильный. Из прокуратуры.
Инфаркт был микроскопический. Сильно помутнело в глазах. Губы стали синими, почти черными. Пришлось переночевать у Ирины и дополнительно волноваться, что она подумает, будто он к ней – навсегда, чтобы немного пожить и умереть. Умереть не удалось. В этом смысле Потапова пронесло.
Утром он был в прокуратуре и давал показания. Грешил как матушка Ксения. После слов «Сучий потрох!» следователь сам перегрыз себе пуповину и сказал: «Вы же взрослый человек. На территории вашей клиники просто хотят взять землю под стройку. Дом хотят построить… Многоквартирный. Триста процентов прибыли… Извините… Вот…»
Днем Потапов грешил в городской администрации, обещая кастрировать всех сотрудников, чтобы их женам нечего было нести в библейском смысле этого слова.
«Детская поликлиника! Там будет детская поликлиника! И баста…»
Вроде отбился.
Два французских интерна, Изабель и Грегуар, удочерили близнецов. Уехали к себе в Прованс. Родили еще одних. То есть двоих… В общем, родили мальчиков. Звонили раз в неделю.
Американский профессор (Люди! Профессор в тридцать лет, а!) увез у Потапова прекрасного детского кардиолога. Прекрасную детскую кардиологшу. И ее личного ребенка.
Было еще несколько случаев аналогичной торговли людьми. Потапов был по уши в этом замешан…
– Вихри враждебные веют над нами! – завопила матушка Ксения.
– Сорок минут, говоришь? А по-моему, уже, – сказал Никита Сергеевич, возвращаясь в родзал.
– Чего-то сегодня без… лексики, – удивилась Ирина Константиновна.
– Так девочка ж у нас, да, Ксения? – улыбнулся Потапов и, чтобы не вмешиваться в процесс – с одной стороны, не тужиться, с другой, не толкать локтями коллег, – зажмурил глаза.
– Вышел заяц на крыльцо почесать себе яйцо, – заливалась матушка Ксения. – Сунул руку, нет яйца, так… И… Вихри враждебные веют над нами…
– Молодец, – похвалил Потапов. – «Вихри враждебные» – вполне церковная песня. Ее и держись.
Через пять минут Девочку Андреевну уже взвешивали, мерили и укладывали маме на грудь. Ксения скромно (хотя хотела бы гордо, но гордо – грех, так зачем?) улыбалась.
Через полчаса отец Андрей жал Потапову руку и говорил: «Спасибо тебе, друг, спасибо…» А Потапов говорил: «Я ни при чем…» А отец Андрей, бывший рокер, отвечал: «Я те дам – ни при чем!» – и фамильярно хватал Потапова на руки и таскал по кабинету.
Через полчаса отец Андрей жал Потапову руку и говорил: «Спасибо тебе, друг, спасибо…» А Потапов говорил: «Я ни при чем…» А отец Андрей, бывший рокер, отвечал: «Я те дам – ни при чем!» – и фамильярно хватал Потапова на руки и таскал по кабинету.
– Поставь меня на место и скажи лучше, батюшка, что делать? У меня сын жениться собрался. На одной сорокалетней иностранной сраке…
– Вот! – закричал отец Андрей. – Вот! Дождался… Это тебе привет от релятивизма, толерантности и поликультурности! – Он учился на культуролога вместе с матушкой Ксенией. Только она получила диплом по специальности, а он ушел в семинарию. – Это кушайте теперь вашу кашу веротерпимости и дружбы с раввином Ицхаком.
Раввин Ицхак был физиком-теоретиком. Физики лучше играли в футбол и ценили бардовскую песнь выше рока.
– Вот… – внезапно успокоившись, вздохнул отец Андрей.
– И что делать? Благословлять? – нахмурился Никита Сергеевич.
– У нас на басах был Вовик. Интеллигент-нейший парень. Учился в политехе. Сейчас таксист. Так вот он в десятом классе собрался жениться на Зиночке из овощного. Из «Ягодки». Помнишь ее?
– Нам продукты всегда привозили домой, – сказал Потапов.
– Ага. Ты ж потомственный взяточник. Хороший врач голодным не бывает… А Зиночка была белокурый алкоголик. С лица синяя, с груди – крупная… Размер, наверное, четвертый или пятый. Сын у нее был взрослый. Уже сидел. А Вовик все равно – «люблю, женюсь».
– И?
– Она умерла прямо перед свадьбой. Печень отказала, – радостно сообщил отец Андрей.
– Все-таки ты, Андрюха, сильно кровожадный для своего статуса. Ну… для профессии…
– Это есть… Признаю. Только я тебе о судьбе, а не о печени… Понял, Никитос? Браки совершаются на небесах. Или – не совершаются…
– А любовь? Она где? – на всякий случай спросил Никита Сергеевич.
– А любовь – она везде. Если ее не путать с блудом…
– Мой Георгий не путает, – заверил отца Андрея Потапов.
– Георгий не путает, – согласился тот. Девочку Андреевну назвали Татьяной.
* * *Мы с доцентом Андреевой курили в лаборатории педагогического эксперимента. Доцент Андреева Лариса Юрьевна – курила. А я стояла рядом и бросала.
Когда бросала есть, я ходила в супермаркеты – смотреть на мясо и сосиски. Не сказать, что я люблю сосиски, но именно с ними почему-то больше всего хотелось зайти и поздороваться. И если в колбасном я всегда разговаривала с продуктами, то в хлебном – просто вдыхала запахи. Кондитерских отделов я обычно сторонилась. Там у меня кончалась воля.
Еще, когда бросала есть, я покупала себе много кулинарных книг и рассматривала еду. Гладила глянцевые страницы и радовалась, что кому-то можно.
В лаборатории педагогического эксперимента я радовалась за доцента Андрееву Ларису Юрьевну.
– Мою дочь в третий раз бросил муж, – сказала она.
– Ужас. – Я содрогнулась. В третий раз. Система. Хуже некуда.
– Да, – согласилась Лариса Юрьевна. – Я сказала ей: «Давай купим обувь!»
Брошенная, доцент Андреева, вероятно, чувствовала себя босой.
– Она сказала: «Давай!» И знаешь, что я заметила, Оля?
– Что?
– У нас с девочками очень много летней обуви. И почти нет демисезонной. Большой дефицит сапог. Вероятно, чаще всего нас бросали в теплые погоды.
– Или возвращались – в холодные, – сказала я.
– Я тоже думаю, что он вернется. Сволочь такая!
– Зато теперь, когда он вернется, у вас будут сапоги.
Лариса Юрьевна хотела заплакать, и я готова была ей помочь. Но только в рамках педагогического эксперимента, за железными дверями небольшой аудитории, в которой можно было курить, хранить самое дорогое – сейф – и любоваться компьютерами. Студентов мы сюда не водили. Зачем? Наш эксперимент широко шагнул за пределы аудиторий. Он идет маршем. Мы едва поспеваем за ним.
Мы выпускаем учителей. А они продают диски, служат администраторами в ресторанах, выходят замуж, устраиваются в рекламные агентства, организовывают строительные фирмы, ставят цеха по производству пластиковых окон и кроликов (отдельно окон, отдельно кроликов). Наши выпускники содержат парикмахерские для собак и людей, производят мороженое, депутатов городских собраний, кино, моду и биодобавки. Наши выпускники – везде. Эксперимент удался настолько, что наш заведующий, профессор Кривенко, пробил Совет по защите диссертаций. Пока – кандидатских. Потому что готовить таких специалистов, каких готовим мы, – это таки Наука. Только пока она без названия… И условно-досрочно считается педагогикой.
Через неделю после свадьбы он сказал:
– Здесь жить нельзя! Здесь никогда нельзя было, есть и будет жить.
– Ты как-то неграмотно построил фразу… Я думала, что он просто получил стипендию, сходил в магазин, обнаружил там отсутствие бутербродного масла, супового набора, колбасы, бычков в томатном соусе и даже картошки и… расстроился до полного космополитизма. В начале девяностых именно магазины были питательной средой для размножения этих бактерий. Или космополитизм – это все-таки вирусное? Или даже генетическое?
Мне хотелось бы думать, что нет. Пусть будут виноватыми прилавки, похожие…
Я не знаю, Кузя, на что похожи эти прилавки. Я не смогу тебе это объяснить. Они были пустыми, но хранящими запах и жирную пленку. Если бы совсем голод, их можно было бы вываривать. И получился бы бульон.
Это длилось недолго. Года два. Может быть, три…
К нам в гости тогда ходила кошка. Стучала в дверь лапой (все равно у нас не было звонка). Культурно проходила на кухню и садилась возле холодильника. Дурочка. Стратегические запасы – спички, крупа, соль и консервы (две банки) – хранились у нас в шкафчике возле мойки.
В тот день у нас были котлеты. Четыре штуки. Я едва сдерживалась, ожидая, пока он придет домой. Так это я – у меня тренированная воля и любовно сделанное чувство собственного достоинства. Я умею сдерживаться месяцами. (Потом я тебе скажу: «Я сдерживалась всю жизнь!» Но пока – врать не буду.)
Вместо обычного «здрасьте» кошка грозно рыкнула, прыгнула из коридора прямо в сковородку, стащила котлету и сбежала, даже не закрыв за собой дверь.
Больше она к нам не приходила. Или ей было стыдно, или она умерла. Но если умерла, то от счастья.
Котлеты, Кузя, – это большое счастье.
– В этой стране жить нельзя. В ближайшей перспективе мы отсюда уедем. Навсегда, – сказал он.
– Нет, – сказала я. Почему я сказала «нет»?
Ведь вся история цивилизаций – это история перемещений. И личная цивилизация – это тоже перемещение. Даже если это только бегство. Бегство от… из… в…
Но я все время на месте. Значит, цивилизация проходит мимо меня. Я не переселяюсь, не меняю фамилию, не перемещаюсь. Во мне – ни капли крови для прогресса.
Зато и для бегства – тоже ни капли. Ну, разве что для челночного или по кругу.
Я не лошадка, Кузя. Я – оборонец.
Я не могу уехать навсегда, хотя обязательно куплю дом где-нибудь в Порто-Фино, Мариезе или, на худой конец, в Ладисполи. Я уже отложила на это двадцать долларов.
Я сказала: «Нет»…
…потому что я не могу жить в чужом языке (и теперь этот чужой настигает меня по месту прописки);
…потому что я боялась и боюсь поездов, самолетов, трамваев и консьержек в приличных домах (скоро я буду жить в таком же, в приличном);
…потому что моя профессия нигде, кроме здесь, не нужна (и здесь не нужна тоже);
…потому что он мог сказать мне об этом раньше. Где-нибудь у нашего общего соска, первой парты, куда нас сгрузили как плоховидящих и малодерущихся детей из интеллигентных семей. Он мог сказать мне об этом тысячу раз на берегу, а не тогда, когда наша лодка больно билась о быт. Но тысячу раз он говорил мне совершенно о другом. И от этого другого я совсем не могла дышать. И даже глохла. И этим умный человек воспользовался бы миллион раз. Вставил бы между другим свою безумную идею, я бы кивнула, потому что это не было бы самым главным. В тот момент. И всегда. И умный человек напомнил бы мне после: «Ты же тогда согласилась!» И у меня не было бы выхода. Это же мои любимые ситуации, когда нет выхода. Именно отталкиваясь от них, я умею жить.
Он мог бы… Потому что он – умный. Самый умный из всех живущих на свете. Только, конечно, дурак.
– Ты еще выбираешь? Между нами и этим… вот этим всем… вот этой страной?! – Он так удивился, что даже начал кричать.
– Нет, – я покачала головой. – Нет.
– Ну, значит, через три года я закончу… и мы уедем, да?
Он мог спросить у меня об этом как раз через три года. И кто знает, что бы мы друг другу сказали. Может, он и не спросил бы вообще. Меня, например, полугодиями не спрашивали на алгебре и геометрии. И всем было только лучше: и мне, и учительнице, и нашему общему классному журналу.
– Нет, – сказала я.
– Тогда будем разводиться. Я не хочу здесь жить.
Его призывал жаркий ветер Средиземноморья.
Голос крови, Кузя. Мы же будем противиться ему, да? Но никому об этом не скажем.