Я сколько уже на войне, но главного ее испытания все еще не прошел, а эта хрупкая женщина с такими ласковыми руками уже это сделала.
Потом Люси сказала, что готова убивать еще. Она ненавидит их.
Сашенька, как все это непонятно, непостижимо, дико.
Так больно за нее. И тоже начинаешь их ненавидеть.
Когда мы остаемся вдвоем, Кирилл говорит о ней с большой нежностью. Ты знаешь, он сказал мне, что в Петербурге любил одну женщину, но та посмеялась над его чувствами и бросила его ради какого-то ничтожества. И вот теперь ему кажется, что он нашел в жизни настоящее.
Сашенька, так замечательно наблюдать за их рождающимся у всех на глазах чувством — среди крови, и смерти, и ран, и боли, и гноя, и грязи. Все замечают, как они тянутся друг к другу. На них смотрят с улыбкой. Конечно, им завидуют. Нет, неправильное слово. За них радуются. Столько зверства кругом, столько жестокости — и так радостно, что хотя бы в этих двух людях жива нежность.
Наверно, смотрят на них — и вспоминают своих любимых.
Сашенька моя далекая! Теперь ты мне так близка, будто стоишь рядом, наклонилась над плечом и смотришь на мои скачущие строчки.
Целую тебя очень нежно.
Спокойной ночи, любимая!
Мы с тобой уже давно одно целое. Ты — я. Я — ты. Что нас может разлучить? Нет ничего такого, что могло бы нас разлучить.
***
В ноге — муравейник. Затекла.
С утра прошли два дождя и студент.
Стеклянность, оловянность, деревянность.
Дни юркие, разбегаются ящерками, захочешь ухватить — в руке лишь хвост — вот эта строчка.
Звонок. Перемена. Крики детей со школьного двора.
Подумала вдруг — эти детские крики на переменке будут точно такими же и через сто лет. И через двести.
Донька стучит когтями по паркету. Бросила мне на колени передние лапы, просительно заглянула в глаза. Зовет гулять.
Оказывается, балерины в пятки балетных туфель заливают теплой воды, чтобы крепче сидела ступня.
Хожу гулять с Донькой и несколько раз встречалась в парке с балетной учительницей Сонечки, у нее что-то тоже семейства собачих, но размером с тапочек. Несоответствие пропорций не мешает нюхать друг у друга под хвостом.
Рассказывала про балет. Она упала на концерте, исполняя дуэтный танец — ошибка партнера. До сих пор ненавидит его. Он любил говорить на сцене какую-нибудь глупость сквозь зубы с непроницаемым лицом, чтобы рассмешить ее.
Сперва вовсе не хотели брать в балет, якобы из-за плоскостопия, а на самом деле из-за намечавшейся большой груди.
Ее педагог говорила в танцклассе: представь себе пятак и зажми его задницей на весь урок, чтобы он не вывалился!
У нее роман с ортопедом, который лечит балетных. Он все обещает бросить жену, но не может — она больна, дети и проч. — обычная история. От одиночества завела себе собаку.
Для танцора сопротивление материала — притяжение земли.
Ей так хотелось в детстве кататься на коньках — но не позволяла себе ни коньки, ни лыжи — боялась подвернуть ногу.
Говорит, что у Сонечки способности к балету, но предупредила:
— Балетные девочки обычно неразвитые — некогда читать.
Еще сказала, что, когда выходишь на сцену, зрители будто подсадные — и нужно сделать их настоящими — в тебя влюбленными.
Обычно с Донькой гуляет он, и мама уже несколько раз говорила, что все время видит его с этой балериной.
— Не будь дурой! Смотри за ним! За мужа надо бороться!
Бедная мама. У меня уже свой дом, а она все продолжает приставать с поучениями, советами, упреками. Одинокая. Жалко ее. После того как отец ее оставил, она переключилась на меня. Боюсь этих редких приходов. Опять во всем нужно оправдываться, объясняться. И все я делаю не так, и везде грязь и беспорядок, и вообще неблагодарная.
Все время воспитывает. Купила плащ, показала ей — и опять: цвет не тот, сидит плохо, выкинула деньги на ветер. Когда же ты повзрослеешь! Отчитывает. Раз не хочу ее слушать, значит, не люблю. И терпеть ее невыносимо, и пожалеть надо.
Мама все время повторяет, что хочет мне счастья, чтобы у меня с ним все было хорошо, а на самом деле хочет, чтобы я к ней вернулась и снова стала маленькая.
Он ужасно мнительный, берет мои справочники по болезням и находит у себя все, кроме женских. Но на самом деле боится, что у него по наследству повторится болезнь, которая была у его отца — у того развилась к концу жизни склеродерма.
Иногда вдруг что-то начинает рассказывать о себе. Отец был профессором и завел роман со своей студенткой. Так сын, чтобы открыть ему глаза на эту девицу, и доказать отцу, что она его вовсе не любит, переспал с ней. Отец не мог ему простить. А когда у сына была первая выставка, отец сказал что-то такое уничижительное, что они перестали вовсе друг с другом разговаривать.
Отец погиб ужасно — возвращался поздно ночью зимой, его ограбили, проломив голову.
Теперь переживает, что отец тогда умер, а он ни разу не сказал ему, что любит его.
Улыбнулся:
— Я его тогда осуждал, что он хочет бросить мать ради молоденькой. А теперь поступил точно так же. Хотел доказать что-то отцу, а теперь получается, что он мне оттуда доказал обратное. Так странно, когда я женился на Аде, ты уже где-то была, лепила пирожки из песка.
Он иногда, забывшись, зовет меня:
— Ада!
И даже не слышит сам себя.
Я отвечаю:
— Ты кого?
— Тебя! Кого же еще.
И при этом говорит:
— Понимаешь, Ада — нелепая ошибка, которую теперь я исправил. Моя судьба — ты.
Это про женщину, с которой он прожил восемьсот лет. Он так и говорит:
— Что ты хочешь? Чтобы я сразу освободился от нее в себе? Мы прожили вместе восемьсот лет.
А в другой раз сказал про себя с ней: это было другое одиночество.
Еще про Аду: сначала хотел рассказать ей о своих женщинах, ведь они договорились быть откровенными и доверять, потом понял, что, наоборот, ничего не надо рассказывать. Не надо унижать человека, который тебя любит. Стал ей лгать.
— И она верила мне во всем! Но человека, который тебе верит, обманывать совершенно невозможно!
Однажды сказал:
— Когда живешь вместе, то чувства к этому человеку нужно каждый день драить песком и пемзой, а ни сил, ни времени на это нет.
Потом добавил, что это он про себя с Адой, а не про нас.
В день, когда решился уйти от жены, на улице мальчишка, продававший газеты, назвал его дедушкой. Ощущение катастрофы, нужно что-то делать. Рассказывал это как что-то забавное.
При этом он бежит туда, как только она позовет его повесить шторы. Объясняет, что семья, которая продолжалась всю жизнь, не может вдруг взять и прекратиться.
Сонечка заявила, когда я пекла ей оладушки:
— Мама сказала, что ты украла у нас папу.
— А еще что?
— Что ты за мной не следишь.
— А еще?
— Из-за тебя мы с ней не поедем на каникулы. У нас теперь нет денег.
Один раз вдруг звонок среди ночи. У Сони жар. Он собирается. Я ему:
— Подожди, поеду с тобой!
Он мнется.
— Понимаешь, она уверена, что это, пока Соня была у нас, ты недосмотрела.
Поехала с ним. Взяли такси. Всю дорогу промолчали, глядя в разные стороны. Таксист сморкался без конца и так чихал, что едва не врезался в трамвай.
Я впервые оказалась у них дома.
Все стены в картинах. Он много писал ее обнаженной. То в таком виде, то в этом. Стоит, сидит, лежит. И тут входит она — меня поразило несоответствие молодого тела на картинах и этой растрепанной старой женщины в застиранном халатике и стоптанных шлепанцах.
У ребенка температура 39. Вся в поту. Небо и язык в белую точечку. На фоне покрасневших щек — белый треугольник вокруг рта. Сыпь — крупинки в паху.
Ада набросилась на меня, что дочка вернулась от нас с мокрыми ногами, бегала по лужам, а я не проверила ботинки. В глазах слезы.
— Вдруг снова круп?!
Я ее перебила:
— Простите, вы — врач?
— Нет…
— Тогда ваше мнение меня не интересует.
И объяснила им, что это скарлатина и сыпь на следующий день пройдет.
Пошла мыть руки, он принес мне полотенце, и я, не подумав, спросила тихо:
— Сколько же ей лет?
Он, смутившись, ответил:
— Мы ровесники.
Домой я возвращалась одна. Он сказал, что должен остаться там до утра.
— Ты же понимаешь?
Я кивнула. Я все понимаю.
Через три недели у Сонечки с рук сошла кожа.
Ночью лежали, обнявшись, и он сказал:
— Вот я родился, и я умру — понятно. Неприятно, но понятно. Страшно, конечно, но объяснимо, с этим можно справиться. Но вот как же с дочкой? Она уже есть и однажды умрет — вот это уже по-настоящему страшно. Раньше даже не знал, что может быть так страшно.
Он балует ее, а она бессовестно пользуется властью над отцом.
Ему кажется, что он все время должен куда-то ее вести — в цирк, в зоопарк, на детский утренник. После нее все в квартире в липких леденцах, шоколаде, обертках. Покупает ей всякую ерунду — просто боится сказать «нет». За этой лавиной щедрости боязнь потерять ее близость.
Он балует ее, а она бессовестно пользуется властью над отцом.
Ему кажется, что он все время должен куда-то ее вести — в цирк, в зоопарк, на детский утренник. После нее все в квартире в липких леденцах, шоколаде, обертках. Покупает ей всякую ерунду — просто боится сказать «нет». За этой лавиной щедрости боязнь потерять ее близость.
За столом она выкаблучивается — то не буду, это не буду. И вообще у мамы все не так, вкуснее. И ничего не могу сказать, он все ей разрешает. И глупо мучаюсь, что останется голодной.
Она берет без спроса мои вещи из шкафа, брошки, бусы из шкатулки у зеркала, духи, лак. Он пожал плечами и сказал, чтобы я поговорила напрямую с ней. А когда я начала этот разговор, вступился за нее, стал защищать, будто в моих словах была какая-то несправедливость.
Расчесываю ей волосы, а она не сидит смирно, все время ерзает и вопит, если щетка застревает в волосах, говорит, что я специально делаю ей больно.
В воскресное утро, когда можно поспать подольше, она вскакивает чуть свет и бежит к нам в комнату, залезает в постель и садится ему верхом на грудь, пальцами открывает веки. И он все терпит.
На ее день рождения мы пошли с ним покупать ей подарки. Он хотел, чтобы я помогала ему выбирать платьица, туфельки. А о моем дне рождения он и не вспомнил. Да я и сама забыла, что родилась.
Она ест свою любимую булочку с изюмом, положит крошку на ладонь и протянет ему, а он должен ее клевать — брать одними губами.
Или садятся рядышком плечом к плечу и рисуют в альбоме — она на одной странице дерево, он на другой — лису.
Они счастливы вместе.
Я им нужна?
Ночью он встает проверить, не мокрая ли у нее постель. Вынимает ее из кроватки, несет, сонно виснущую на руках, бормочущую во сне, в ванную, сажает на толчок, а сам садится на край ванны рядом, чтобы она могла положить голову ему на колени, ждет терпеливо, когда раздастся журчанье.
Иногда она все же мочит постель, он переодевает ее в сухую ночнушку, снимает простыню, складывает пополам сухим кверху. Укладывает, чешет спинку, пока не заснет.
Перед сном она еще привыкла к маминой бутылочке с «сонной водичкой».
Ее подружки остаются друг у друга на ночь, а она боится, что они узнают и будут над ней издеваться, перестанут с ней дружить. Придумывает отговорки, чтобы не ночевать в гостях.
Она и меня стесняется, а я ей говорю, что ничего страшного, все дети писаются, а когда вырастают, все проходит, и можно спать без клеенки.
Потом стираю ее вещи отдельно.
Иногда мне кажется, мы с ней никогда не сможем по-настоящему полюбить друг друга. А иногда, наоборот, вдруг она прижмется ко мне, и нахлынет волна нежности к этому нескладному существу.
С ее косоглазием ходили к разным врачам. Прописали носить специальные очки с одним стеклом, а второй глаз закрыт черным. Стесняется своих очков ужасно, все время норовит их снять — страх, что дети засмеют.
Это дома она бойкая, а в школе совсем другая. Мы пошли на школьный концерт, на котором она должна была прочитать стихотворение со сцены. Когда вышла в своих очках, кто-то из мальчишек засмеялся, она забыла слова, стушевалась, убежала. Обрыдалась вся.
Зато дома отыгрывается, она — королева, а кругом подданные, которые и существуют на земле только для того, чтобы танцевать под ее дудку.
Смотрела, как она рисует карандашом, и обратила внимание на то, что, если рисунок показался ей неправильным, он для нее просто перестает существовать, она его больше не видит, рисует на том же листе другой — не замечает старых линий, а видит только новые.
Вот надо научиться так жить.
Но больше всего она любит рисовать папиными красками. Я надеваю на нее его старую рубашку, чтобы можно было пачкаться. Он хотел чему-то научить ее, по-настоящему, но еще рано, ей это неинтересно.
Как-то раз ножницами для рукоделия выстригла у себя клок волос и прилепила клеем на подбородок — как у папы.
Однажды вечером он укладывает ее спать, а она плачет в подушку.
— Чудо мое, что такое?
А она сквозь всхлипы:
— Папа, ты же умрешь! Мне тебя так жалко!
Она только начала по-настоящему осознавать себя. Вдруг сказала, когда были на пруду и смотрели на закат:
— Ведь эта солнечная дорожка — это ведь не солнце, это я, да?
Ходили в детский театр на «Снегурочку». Я шла и думала — как это странно, что они слепили девочку из снега. И вообще, это ведь не снежную бабу из комков сделать — нужно вылепить руки, ноги, каждый пальчик. А Сонечка не нашла в этом ничего особенного, у нее даже вопроса такого не возникло:
— Но ведь она же настоящая! Живая!
Он купил ей взрослые ручные часики. Соня заводит их, поднеся к уху, и восхищенно говорит:
— Слышишь? Как будто кузнечики!
Смастерил ей воздушного змея, и мы все вместе пошли запускать его, но змей долетел лишь до ближайшего столба и запутался в проводах. Когда проходим мимо, машем ему — от него остались одни лоскуты, и он машет ими в ответ.
Еще она любит брать мой фонендоскоп и выслушивать все подряд. Себя, Доньку, стену, кресло, подоконник. Приставит к стеклу и говорит серьезным голосом миру за окном:
— Дышите! А теперь не дышите!
Читаю ей перед сном, а она заслушается, смотрит куда-то в себя и лижет волоски себе на руке чуть выше запястья — сначала в одну сторону, потом в другую. Заглядывает в книгу, когда переворачиваю страницу, — не появилась ли картинка?
Ее нужно все время проверять. Ложится спать, уже юркнула в постель, а зубная щетка сухая. Подъем! В ванную! Все равно что-нибудь придумает — щетку держит неподвижно, а зубы водит по ней, мотает головой из стороны в сторону, будто протестует.
Мне кажется, она боится полюбить меня, потому что тогда это получится, будто она предает свою маму. Она боится измены, предательства. Попыталась поговорить с ней, объяснить, что ничего страшного в этом нет и, если она по-настоящему любит двух людей, это не означает, что она изменяет одному из них.
Мне кажется, у нас все получится. Иногда нам бывает так уютно вместе. Вот в последнее воскресенье укладываю ее, а она просит посидеть с ней еще в полумраке. Боится спать в темноте, умоляет оставить свет. Оставляю ей ночник, прикрытый газовой косынкой. Тени каждый раз другие. Она лежит и придумывает, кто это там, на потолке.
И всегда просит, чтобы я ее погладила кисточкой — как папа.
Вожу мягкой беличьей кисточкой ей по рукам, ногам, спине, попочке. Ей щекотно, она счастливо смеется, извивается.
Целую ее на ночь и шепчу:
— Ну все, а теперь свернись калачиком!
***
Сашенька моя!
Здесь кругом так много смерти! Стараюсь не думать об этом. Не получается.
Отремонтировали дорогу до Таку, и оттуда каждый день прибывают новые отряды союзников, готовится наступление. Значит, будет еще больше смерти.
Кирилл сказал, что нужно умирать легко, как Людовик XVI — тот, взойдя на эшафот и увидев после темницы первого живого человека, с которым мог перекинуться словом, спросил у палача:
— Братец, а что слышно об экспедиции Лаперуза?
За несколько минут до смерти он еще интересовался географическими открытиями.
Да, и я тоже хотел бы так — с легкостью, будто вышел к завтраку.
Но, наверно, для этого нужно быть очень сильным.
Я сильный?
Сашенька, я тут видел идеальную смерть. Человек — молодой, красивый, белозубый, хотя на зубы как раз он жаловался до этого весь день, ходил с флюсом и чуть не выл от зубной боли — исчез моментально. Снаряд попал прямо в него. В сам момент взрыва меня там не было, но я потом видел его руку, закинутую на макушку дерева.
Это мой идеал.
Но вдруг так не будет?
Каждый день вижу раненых, и поневоле приходит мысль — ведь завтра я буду одним из них. Вероятность прямого попадания снаряда в мой череп равна, увы, нулю. А вот получить увечье и корчиться в муках — очень даже вероятно.
Ведь пуля или осколок может попасть мне в коленку. Или в ладонь. Застрять в почке, левой или правой. Разорвать сердечную сумку. Пробить мочевой пузырь. Да что перечислять — человек вообще очень ранимое существо. Я тут уже на многое нагляделся.
Смотрю на раненого и поневоле примеряю его ранение на себя.
Один солдат кричал «ура», а пуля в это мгновение пронзила ему обе щеки и выбила зубы. И зачем-то представляю себя на его месте. И не могу от этого избавиться.
Ночью я вышел полусонный по нужде и слышу, как в большой лазаретной палатке кто-то жалобно просит:
— Не могу найти свою шконку. Кто-нибудь, помогите шконку найти!
Это парень, у которого глаза замотаны бинтами, на ощупь пробирается по проходу между походными койками. Тоже вышел среди ночи, а на обратном пути потерялся.
Меня будут перевязывать, оперировать, перепиливать кость, отрезать гниющие остатки вот этой моей правой ноги. Или левой?