Внеклассное чтение. Том 2 - Акунин Борис 24 стр.


Дальше — ясно, покивал сам себе Фандорин. Дошла очередь до одноклассника. Дело здесь не в старой вражде, а в Ильичевском комбинате. Куценко решил отобрать у Ястыкова куш, который тот долго и тщательно подготавливал для себя. При этом Мират Виленович отлично понимал, что Ясь будет драться за такую добычу не на жизнь, а на смерть. Вот и решил нанести упреждающий удар. Только Олег Станиславович оказался предусмотрительней Зальцмана и Зятькова — отнесся к нелепому приговору всерьез, пустил по следу Жанну, ну а дальнейшее развитие событий известно, потому что в них президент «Страны советов» принимал личное и весьма активное участие…

— Что с вами? — спросила Инга. — Что вы всё шепчете?

— Скажите, а когда у Мирата Виленовича возникла идея купить Ильичевский химкомбинат?

— Впервые я об этом услышала с полгода назад. Может, чуть меньше. Так увлекся этой идеей! Знаете, он, когда ему западет что-нибудь в голову, становится просто как бульдозер — движется только прямо и всё сметает на своем пути. Но с комбинатом получилось иначе. — Инга всхлипнула. — В августе нашлась Мирочка, и Мирата стало просто не узнать. Он помягчел, стал чаще бывать дома. Даже на телевидение с ней, бедняжкой, ходил.

И хозяйка горько заплакала, уже не следя за сохранностью ресниц.

Николас же замер на месте, осененный новым озарением, и тихо-тихо спросил:

— Скажите, а он вам раньше говорил, что ищет дочь?

— Нет. Он иногда бывает такой дурачок, только я это знаю. Боялся, что я буду на него сердиться. За что? За грехи молодости? Да и какие это грехи…

То есть о существовании Миранды вы узнали лишь в августе?

— Да, в самом конце.

Ай да Куценко!

К тому времени Мирату Виленовичу, надо думать, доложили, что убрать осторожного Ястыкова, опекаемого Жанной, будет непросто, и он разработал этюд поизящней.

Подыскал девочку ангельской внешности, чтоб хорошо смотрелась на телеэкране и на страницах таблоидов. Добросовестно разыграл роль счастливого отца. Безошибочный сюжет, воплощенная масс-медиальная мечта! Маленькая Золушка, добрая фея, богатые тоже плачут — и всё, как говорится, в одном флаконе. Можно не сомневаться, что у них с Игорьком уже заготовлен целый пиаровский букет по поводу похищения и убийства бедной сиротки.

Зная повадки своего оппонента, Мират Виленович сам приготовил ему подставку — тaкую, мимо которой пройти было невозможно. А любимую супругу на всякий случай подстраховал — завел «цыпулю» на стороне, чтоб имитировать свое к жене охлаждение.

Не человек, а шахматный компьютер.

— Вам нехорошо? — испуганно уставилась на него Инга. — У вас такое странное лицо.

Это у вас, госпожа Куценко, лицо странное, подумал Фандорин. Прежнее, со школьной фотографии, было не таким красивым, но куда как лучше этой кукольной мордашки.

И в эту секунду магистру истории было третье озарение, самое жуткое из всех.

* * *

Выйдя из ворот усадьбы, он молча положил в багажник «волги» дешевый чемоданчик с яркими наклейками.

В машине играла музыка. Мира сидела, забившись в угол, во все глаза смотрела на Николаса.

— Что, просто отдали вещи, и всё? — спросила она со страхом в голосе.

— Поехали, — велел он шоферу и отвернулся, потому что не хватало мужества смотреть ей в лицо. — …Там одна Инга. Отдала — даже не спросила, зачем мне твои вещи. Сказала, Мирату будет тяжело их видеть… Она думает, тебя убили.

«На ковре-вертолете мимо ра-ду-ги мы летим, а вы ползете, чудаки вы, чудаки!» — пело радио. Хорошо, что громко — водителю слышать разговор было ни к чему.

— А… он? Он где?

— Уехал на химкомбинат, — кашлянув, ответил Фандорин.

И наступило молчание. Минут, наверное, через пять Миранда произнесла неестественно спокойным тоном, словно пытаясь уяснить условия задачки:

— Значит, так. Сначала у меня никого не было. Потом у меня появился отец. Потом оказалось, что мой отец — гнойный урод, который променял свою дочь на гребаный химкомбинат.

— «Гребаный» — скверное слово, еще хуже, чем простой мат, — сказал Николас, потому что еще не решил, нужно ли говорить девочке правду.

Осторожно посмотрел на нее, увидел воспаленно блестящие сухие глаза. Понял, что нужно.

— Он безусловно урод, но всё же не до такой степени, чтоб променять собственную дочь на контрольный пакет акций. Куценко тебе не отец.

— А кто? — все тем же безразличным голосом поинтересовалась она.

— Он… шахматист, вот он кто. И, подсев к воспитаннице поближе, Фандорин объяснил ей смысл разработанного Миратом Виленовичем ферзевого гамбита, в котором Мире отводилась роль жертвенной пешки.

Удивительно, но зловещий рассказ подействовал на пешку живительным образом. Помертвевшее лицо девочки сначала обрело нормальный цвет, потом порозовело, а под конец запламенело яркими пятнами. Брови сдвинулись, ясный лоб нахмурился, а глаза смотрели уже совсем не жалобно.

— Ах, вот он со мной как! Ну, гад! — воскликнула она, сжав кулачки.

— И обманщик, — криво усмехнулся Фандорин. — Только, знаешь, с тобой он еще поступил не самым худшим образом. Ты знаешь историю про то, как он добился Ингиной любви?

— Да, она мне рассказывала. Мы сидели вечером вдвоем, она выпила и рассказала. Объясняла мне, что такое большая любовь.

Николас передернулся:

— На мой вкус, чересчур большая. Я уверен, что и это была шахматная партия. Гарде королеве. Ему мало было… ну, вступить с ней в отношения. Похоже, она, действительно, была мечтой всей его жизни, но он хотел владеть не только ее телом, но и душой. Очень трудно, почти невозможно заставить, чтоб тебя полюбили. Но Куценко волшебник, он сумел. Сначала, правда, пришлось королеву немножко изуродовать, но потом он это поправил, руки-то у него золотые. А что яичники вырезал, так это чтоб она только его одного любила, на детей не рассеивалась. Конечно, доказательств нет, но я уверен, что вся история со смертельной болезнью — выдумка. Сам, в собственной клинике, сделал анализы, сам поставил диагноз, сам оперировал. Просто чемпион мира по шахматам!

Девочка слушала с раскрытым ртом. Потом закрыла рот, постучала таксиста по плечу.

— Едем назад! Поворачивай!

Тот затормозил, раздраженно обернулся:

— Алё! Вы чего, с дуба попадали? Сговорились за три сотни до центра. А тут сюда поверни, торчи там полчаса, потом опять разворачивай. Так не пойдет.

— Сто баксов, — сказала Мира. — И всё, засохни. Крути баранку!

Шофер немедленно засох. Рванул с места, развернулся через двойную полосу — только камешки из-под колес полетели.

— Что ты задумала? — всполошился Николас. — Ты хочешь вернуться в Утешительное? Но зачем?

— А чего это я должна уезжать из своего дома? — процедила она, сузив глаза. — Я законная дочь Мирата Виленовича Куценко, у меня и паспорт новый. Про нас с папочкой вся страна знает.

— Ты… Ты хочешь ему отомстить?

— Обманщикам и гадам спуску давать нельзя, — отрезала Миранда. — Что он, мразь, со мной хотел сделать? И сделал бы, если б не ты! А с Ингой? Изрезал лицо, утробу искромсал, да еще мозги выпотрошил, в болонку превратил! Нельзя, чтоб такое даром сходило!

Фандорин схватил ее за руку:

— Ты хочешь рассказать Инге? Не смей! Да она и не поверит!

— Конечно, не поверит. Сначала. А потом припомнит, как всё было, и задумается. Будет смотреть на него и гадать: правда или не правда? — Миранда мечтательно улыбнулась. — Он ее одну любит, больше всего на свете? Так вот хрен ему. Ты сам меня учил, помнишь? Ну, когда мы про Джека Потрошителя спорили. Со злом надо бороться, пасовать перед ним нельзя.

Он взволнованно затряс головой, боясь, что не сумеет сейчас найти нужных слов.

— Послушай… Ты ведь уже взрослая, ты умная, ты должна это понять! Человеку только кажется, что он борется со злом, которое вовне. На самом деле он борется со злом в самом себе, преодолевая свои собственные малодушие, корысть, эгоизм! Победа над злом — это победа над плохим в самом себе. Вот почему когда зло побеждают нечестными, недостойными способами, это никакая не победа, а поражение. Потому что зло извне перемещается внутрь тебя, и получается, что оно победило, а ты проиграл! Черт, я путано говорю! Ты меня понимаешь?

Мира помолчала, глядя на него исподлобья.

— Ладно. Сегодня ей не скажу…

Было ясно, что большего от нее не добиться. Фандорин откинулся назад, закрыл глаза. Какой тяжелый, нескончаемый день, думал он, чувствуя себя постаревшим на десять лет..

Глава двадцать вторая МНОГО ШУМА ИЗ НИЧЕГО

Мне еще не исполнилось семи лет, а будто семьдесят, думал Митридат, глядя на жалкое папенькино лицо. Слезы высохли сами собой — все равно по части слезообильности за родителем было не угнаться. Да и о чем плакать? Ну их всех, с их жизнью, если тут такие дела творятся. Лучше умереть. Только Данилу с Павлиной жалко.

Глава двадцать вторая

МНОГО ШУМА ИЗ НИЧЕГО

Мне еще не исполнилось семи лет, а будто семьдесят, думал Митридат, глядя на жалкое папенькино лицо. Слезы высохли сами собой — все равно по части слезообильности за родителем было не угнаться. Да и о чем плакать? Ну их всех, с их жизнью, если тут такие дела творятся. Лучше умереть. Только Данилу с Павлиной жалко.

Видно, что-то такое проступило в его лице — Алексей Воинович попятился, потер рукой лоб, словно хотел вспомнить нечто, но не мог.

— Шишку родительской любви расчесываешь? — усмехнулся Маслов. — Это самоновейшее немецкое открытие — будто все качества человеческой натуры в шишках черепа проступают. Ты бы лучше шишку решительности в себе развил. Мне понадобятся доказательства твоей преданности.

Папенька в ужасе поворотился к тайному советнику:

— Я?.. Вы желаете, чтобы я… сам? Нет, увольте! Я не смогу! Ведь это единокровный сын мой!

И рухнул на колени, руки по-молитвенному сложил, зарыдал в голос.

Маслов назидательно сказал:

— Следовало бы. Чтоб еще крепче тебя привязать. Но ведь ты и вправду не сможешь, только шуму да грязи понаделаешь. Я и сам на этакие дела не умелец, — признался он. — На то свои мастера есть. Соврал я давеча, будто один приехал. Тут на почтовой станции, близехонько, мои людишки ожидают. Они всё и исполнят. Не трясись, мои чисто работают. Ты вот что, завтрашний министр, ты его за руку возьми, чтоб не вырвался, да рот заткни — только от тебя и нужно.

Митридат не стал ни кричать, ни метаться — такое на него сошло ко всему безразличие. Папенька, бормоча молитву, прижал его к себе, на уста наложил горячую ладонь. Укусить, что ли, вяло подумал Митя.

До кости, чтоб память о младшем сыне осталась. А, ну его…

— Вот и хорошо, вот так и славно, — приговаривал Прохор Иванович, доставая из кармана бутылочку. — Еще одно германское изобретение, потолковей черепных шишек. Средство для усыпления. Я химическую науку превыше всех прочих ставлю, истинная королева учености.

Смочил платок, накрыл им Митино лицо. На макушку часто-часто капали папенькины слезы.

Платок пах резко, противно. От вдоха внутри черепа пробежало щекотание, закружилась голова.

— Всё дальнейшее без тебя устроится, — доносился издалека голос Маслова и с каждой секундой отдалялся всё дальше и дальше. — Ты мне только помоги его завернуть и до саней донести. Отрок хоть и невеликий, а всё ж пуда полтора весит. Мне же лекаря больше двадцати фунтов поднимать не дозволяют…

И еще потом послышалось — уже не поймешь, наяву ли, во сне ли:

— И похоронами сам озабочусь. Тут у вас Ново-Иерусалимский монастырь близко. Место намеленное, тихое. У меня там человечек свой. И закопает, и крест поставит. А ты, если пожелаешь, можешь после каменную плиту заказать, как положено…

А дальше Митя уже ничего не слышал, уснул. Без сновидений, без кратких смутных пробуждений, которые сопутствуют обычному сну. Просто отяжелели и упали веки, а когда открылись снова, он увидел над собой серое покачивающееся небо.

Фыркнула лошадь, что-то звякнуло — должно быть, сбруя.

Рассвет. Сани. Едем.

Более длинные мысли мозговая субстанция производить пока отказывалась, потому что пребывала в онемении. Во рту было еще хуже — так сухо, что язык шуршал о нёбо.

Митридат похлопал глазами, и от этого нехитрого упражнения взгляд стал яснее, а мысли чуть длиннее.

Платок с пахучей дрянью. Маслов — Великий Маг. Папенькины мечты осуществились. Ново-Иерусалимский монастырь. Не довезли еще?

Он приподнялся, увидел спину ссутулившегося возницы. Присыпанную снегом пелерину плаща, высоко поднятый воротник.

Это не Прохор Иванович. Тот в плечах поуже. Должно быть, мастер страшных дел, про которого говорил тайный советник.

И зачем только очнулся? Чтоб новую муку терпеть?

Тут возница обернулся, и Митя сразу понял, что новых мук не будет, потому что он уже отмучился и пребывает если не в лучшем из миров, то во всяком случае на пути к нему.

Лошадьми правил Данила Фондорин, и лицо у него было, хоть усталое, но чрезвычайно довольное.

Это у греков Харон (подумал еще не совсем оттаявшей головой Митридат), потому что в Греции всегда тепло и Стикс зимой не замерзает. А у нас Россия, у нас нужно на тот свет по льду ехать, на санях.

— Данила Ларионович, — спросил он скрипучим голосом, — он и вас убил? Вы теперь тут пристроились, Хароном? Или нарочно меня встречаете, чтоб я не боялся? А я и не боюсь.

— Ничего, — ответил Харон-Данила, — сонная дурь из тебя скоро выветрится, на холоде-то. Я по запаху понял, — он тебя спиртовым раствором белильной извести одурманил. Одного не пойму — зачем Маслову тебя живым в землю закапывать? Чем ты ему-то насолил? Неужто и он итальянцу служит? Невероятно!

Живым в землю? Это в каком смысле?

Однако учтивость требовала сначала ответить на вопрос собеседника, а потом уж спрашивать самому.

Митя и хотел ответить, но от сухости закашлялся. Зачерпнул с санного полоза снежку, проглотил. Стало полегче.

— Так Маслов и есть Великий Маг. У него на копчике двойной крест. Метастазио — злодей сам по себе, а этот сам по себе.

Фондорин присвистнул.

— Погоди, погоди, друг мой. Как так? И откуда ты про копчик узнал? Я ведь не успел тебе рассказать про сатанофагский обряд посвящения: как члены капитула наносят человеку в маске, своему новому Магу, тайные знаки — два на место рогов, один на место хвоста.

— Не успели, — сварливо сказал Митридат. — А кабы рассказали, всё иначе бы сложилось. Не полез бы я прямо к волку в пасть, не остался бы сиротой!

— Что я слышу! — вскричал Данила. — Что стряслось с твоими почтенными родителями?

— Маменьки у меня по-настоящему никогда не было, — тихо ответил Митя. — А папенька… Он теперь тоже брат Авраама. Который своего сына Исаака не пожалел. Haверно, и выше того поднимется — прямо в члены Капитула…

Фондорин открыл было рот, да тут же и закрыл. Кажется, решил погодить с дальнейшими вопросами. Вместо этого пробормотал:

— Mauvais reve![5] Alptraum![6]

От упоминания о сне Митя вздрогнул, опасливо спросил:

— Данила Ларионович, а вы сами-то мне не снитесь? Вы наяву или как? Меня же, вы говорите, заживо закопали? Откуда ж тогда вы взялись?

Фондорин откинулся назад, оперся на локоть. Вожжи бросил, и лошади побежали медленней, зато веселее.

— Расскажу, всё расскажу, ехать еще далеконько, — пообещал Данила, хмурясь. — То, что ты мне поведал, меняет очень многое. Тут думать надо… Но сначала выслушай мою удивительную повесть, прочее же оставим на после… Расставшись с тобою и вверив свою участь слугам закона, я пребывал в глубокой печали и задумчивости. О чем, иль верней, о ком я размышлял в тот ночной час, догадаться нетрудно. О той, которая, подарив мне краткий миг блаженства, навсегда со мною рассталась. О тебе же, каюсь, не помышлял вовсе, ибо почитал тебя в совершенной безопасности и не мог даже помыслить, что собственными руками вверил бесценного друга кровожадному чудовищу. Вот оплошность, если не сказать хуже — преступление. Я бесконечно виноват пред тобой. Так виноват, что даже не осмеливаюсь молить о прощении!

— Данила Ларионович! — простонал Митя. — Ради Бога! Снова вы о прощении! Рассказывайте дело!

— Хорошо-хорошо, не буду, — успокоил его Фондорин, и далее рассказ тек плавно, не прерываясь.

«Величественная ночь несла нашу тройку на черных орлах своих, ее темная мантия развевалась в воздухе, и вся земля была погружена в сон. Как вдруг один из моих спутников, нарушив мои думы, сказал: „Ваше благородие, вон огоньки горят, не иначе станция. Коням бы отдых дать, да и нам с Федькой обогреться нехудо бы. А если бы вы еще велели нам по шкалику налить, то были бы мы совсем вами довольны и перед начальством за вас встали бы горой. Да и куда вам поспешать? Ежели в тюрьму, так это никогда не поздно“. „Ах, мой друг, отвечал я ему, заступничества мне не нужно, я готов понести заслуженное наказание. Однако же если вы замерзли — заедем, пожалуй“.

То и в самом деле была Лепешкинская почтовая станция, единственный остров бодрствования посреди всей дремотной равнины. В общей зале сидели ямщики и проезжающие простого звания, пили горячий сбитень, а некоторые и более крепкие напитки. Взял я своим стражникам, Федьке и Семену, штоф, потом второй.

Они принялись выпивать, судачить о своем, я же их разговоров не слушал, всё вздыхал и, признаться ли, не раз смахивал с ресниц горькую слезу.

Вдруг Семен говорит — громче прежнего:

„Гляди, Федя. Видишь, в углу человек сидит, смурый. Пустой чай пьет, да на наш штоф косится. Это ж Дрон Рыкалов! При Архарове Николай Петровиче у нас плац-сержантом состоял. Никто лучше его не мог кнутом драть. За то и повышение ему вышло. Сейчас, слыхать, в Питере служит, в самой Секретной экспедиции, вон как высоко взлетел“. Я вздрогнул, про Маслова вспомнил. Эге, думаю, а ведь сей дратных дел мастер не иначе как с ним, подлецом, прибыл. „Пригласи, говорю, твоего знакомого. Пускай с нами посидит, я велю еще штоф подать“. Сам не знаю, что меня подвигло на сей маневр — должно быть, желание отвлечься от горько-сердечных раздумий.

Назад Дальше