Внеклассное чтение. Том 2 - Акунин Борис 9 стр.


— Верно! — воскликнул Митя. — О, как верно! Только теперь интрига Метастазио раскрылась передо мной в полной ясности!

— М-да? — скептически покачал головой Данила. — А мне для полной ясности чего-то недостает.

— Чего же?

— Пока не могу сказать. Нужно хорошенько всё обдумать. Вот что, дорогой мой товарищ, не будем торопиться в Москву. Во-первных, надобность в спешке отпала, потому что погони за нами больше нет. Во-вторых, я обещался доставить тебя к Павлине Аникитишне, а она едет кружным путем и прибудет к своему дяде не ранее, чем через два-три дня. В-третьих же, в рассказанной тобой истории есть некая странность, которую я чувствую, но назвать не могу. Пока мы досконально во всем не разобрались, я счел бы рискованным возвращать тебя в родительский дом — итальянцу будет слишком легко отыскать там опасного свидетеля. У господина Метастазио наверняка есть и другие помощники кроме Пикина.

Да и Пикина списывать нельзя, заметил Митя, но не вслух, а мысленно — чтобы не расстраивать своего легковерного друга.

— Не в Москву? — сказал он. — Тогда куда же?

Данила раскрыл дорожную карту.

— Мы миновали Городню… Если в городке Клине повернуть с тракта и проехать верст двадцать в сторону Дмитрова, там находятся обширные владения бригадира Любавина. Это мой старинный приятель и университетский соученик. Надеюсь, Мирон жив и находится в добром здравии. С началом гонений на мнимых якобинцев он удалился из Москвы и наверняка поныне пребывает у себя в подмосковной.

— Этот господин тоже был членом вашего общества? — явил проницательность Митя. — Как ваш новгородский приятель?

— Нет, Любавин из практиков. Идеи нравственного преобразования, исповедуемые братьями Злато-Розового Креста, казались его деятельному уму слишком медленными. Но это весьма достойный и добрый человек. Решено, едем к Любавину, в Солнцеград.

* * *

В Клину снова произошло переодевание. Зная фондоринские привычки, Мирон Любавин весьма удивился бы, увидев старого друга путешествующим в сопровождении казачка. К тому же, если гостевание продлится несколько дней, не селить же Митридата со слугами? Поэтому после непродолжительных, но, должно быть, чувствительных для сердца колебаний Данила решился представить Митю как собственного сына. Бригадир, анахоретствовавший у себя в имении еще с той поры, когда Фондорина не постигли прискорбные Обстоятельства, вряд ли был осведомлен о судьбе маленького Самсона.

С бекешей и замечательной запорожской папахой пришлось расстаться. Мите были куплены беличья шубка, камзол, кюлоты, башмаки, полотняные рубашки и все прочие предметы туалета, необходимые дворянину, а волосы опять побелели, смазанные салом и присыпанные пудрой.

— Эким ты версальским маркизом, — пошутил Данила, оглядывая преобразившегося спутника.

Митя лишь небрежно пожал плечом: эх, Данила Ларионыч, видели бы вы меня в Зимнем.

Вскоре после съезда с Московской дороги начались владения Мирона Антиоховича Любавина, растянувшиеся не на одну версту.

— Мирон богат, — рассказывал Фондорин. — Кроме Солнцеграда у него тут еще три или четыре деревеньки, да хутора, да мызы, да заводы, да лес, да вон сколько мельниц по холмам. Полутора тысячами душ владеет, а с бабами получится вдвое. Брать по германским меркам — владетельное графство. И погляди, Дмитрий, сколь славно живут.

Как раз подъезжали к селу Солнцеграду, и вправду на диво благоустроенному и опрятному.

Улица была всего одна, но широкая, расчищенная от снега и — невероятный для деревни феномен — мощенная камнем. Таких домов, как в Солнцеграде, Мите тоже доселе видеть не доводилось. Хоть и бревенчатые, все они были крыты не соломой и даже не дранкой, а самым настоящим железом, и хоть одни из строений были побольше и побогаче, а другие поменьше и поскромней, обычной российской нищеты не ощущалось вовсе.

— Смотрите, неужто клумба? — показал Митя на выложенный кирпичом круг перед одной из изб.

— В самом деле! — воскликнул Фондорин, взволнованный не менее Мити. — А окна! Из настоящего стекла! Это просто невероятно! Я был здесь тому двенадцать лет, когда Мирон только-только вышел в отставку и вступил в права наследства. Солнцеград просто не узнать! Взгляни, взгляни сюда! — закричал он во весь голос и потянул спутника за рукав. — Видал ли ты когда-нибудь подобных поселян?

По улице шло крестьянское семейство: отец, мать и трое дочек. Одеты во всё новое, добротное, у женщины и девочек цветные платки.

— Ай да Мирон! Мы все мечтали да спорили, а он дело делал! Ах, молодец! Ах, герой! — всё не мог успокоиться Данила.

Между тем карета въехала в ворота английского парка, устроенного таким образом, чтобы как можно достовернее походить на девственное творение природы. Должно быть, в летнее время все эти кущи, лужайки, холмы к озерца выглядели чрезвычайно живописно, однако бело-черная зимняя гамма придавала парку вид строгий и немного сонный.

Над верхушками деревьев показалась крыша господского дома, увенчанная круглой башенкой, и в следующий миг грянул пушечный выстрел, распугав многочисленных птиц. — Это нас дозорный заметил, — объяснил Данила, радостно улыбаясь. — Старинное московское гостеприимство. Как завидят гостей, палят из пушки. И на кухне сразу пошла кутерьма! Тебе понравится здесь, вот увидишь.

А Мите и так уже нравилось.

Дом оказался большим, размашистой постройки: с одной стороны стеклянная оранжерея, с другой колоннада, сплошь уставленная свежевыкрашенными сельскохозяйственными орудиями, из которых Митя узнал лишь английскую двуконную сеялку, которую видел на картинке.

У парадных дверей в ряд выстроились дворовые — молодец к молодцу, в синих мундирах на манер гусарских. Двое подбежали открывать дверцу дормеза, остальные поклонились, да так весело, без раболепства, что любо-дорого посмотреть.

А по ступенькам уже сбегал плотный, невысокий мужчина с кудрявой непудреной головой и румяным лицом. Он был в кожаном фартуке поверх рубашки, в нарукавниках, засыпанных опилками.

— Мирон!

Фондорин спрыгнул на снег, побежал навстречу хозяину, и тот тоже просиял, распростер объятья.

Они троекратно облобызались, оба разом что-то говоря и смеясь, а Любавин, не удовлетворившись объятьями, еще принялся стучать гостя по спине и плечам.

— Ну порадовал! Ну утешил, Даниил Заточник! — хохотнул Мирон Антиохович и пояснил присоединившемуся к нему красивому юноше. — Однокашник мой, Данила Фондорин, тот самый! А Заточником его прозвали после того, как ректор его за дерзость в карцер заточил.

— Да, батюшка, вы рассказывали, — улыбнулся юноша. — Я про вас, Данила Ларионович, очень наслышан.

— Сын мой, Фома, — представил Любавин. — Ты его в пеленках помнишь, а ныне вон какой гренадер вымахал. Ох, опилками тебя перепачкал!

Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь, спросил:

— Все мастеришь?

— Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution veritable[3] в мясо-молочном сообществе. Но показать не могу, даже не упрашивай. Не всё еще додумал.

Данила засмеялся.

Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну Митю.

— Э, да ты, я смотрю, не один?

Улыбка на лице гостя угасла.

— Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.

Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:

— Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом, Но впрочем почти сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.

— Мал для девяти годов-то, мал. — Мирон Антиохович шутливо тронул Митю пальцем за кончик носа. — Поди, Данила, ученостью сынка сушишь? Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! — переполошился вдруг хозяин. — В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, — закивал он всплеснувшему руками Даниле. — Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я, как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.

* * *

Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках турецкие подушки — вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья — и не скользко, и ступать мягко.

Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами, обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!

— Э, да ты, я смотрю, не один?

Улыбка на лице гостя угасла.

— Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.

Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:

— Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом, Но впрочем почти сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.

— Мал для девяти годов-то, мал. — Мирон Антиохович шутливо тронул Митю пальцем за кончик носа. — Поди, Данила, ученостью сынка сушишь? Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! — переполошился вдруг хозяин. — В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, — закивал он всплеснувшему руками Даниле. — Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я, как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.

* * *

Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках турецкие подушки — вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья — и не скользко, и ступать мягко.

Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами, обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!

На стенах три портрета старинных людей: один в круглой шапочке и с длинными прямыми волосами, молодой, двое других — в плоских, именуемых беретами, возрастом постарше.

— Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, — покивал Фондорин, признав молодого. — Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?

— Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.

— Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, — одобрил Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на хитрой подставке. — А это что? Неужто диоптрический микроскоп?

— Он самый, — гордо подтвердил Любавин. — Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.

Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же ее просторы не линейны, а слоисты — бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.

— Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? — не выдержал он.

Мирон Антиохович засмеялся:

— «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому возрасту свое. — А Митридату ответил. — Извини, дружок, не могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. — Взял Митины руки в свои, зацокал языком. — Барчук, сразу видно — барчук. Вот вы каковы, злато-розовые, лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?

— Так.

— Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу дает помещику в России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счетом по сорока пяти рубликов. Каково?

— Невероятно! — воскликнул Фондорин.

— То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных мастерских, полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво дозволь жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а после и бери по справедливости. Женатый мужик первые три года мне вовсе ничего не платит, даже, наоборот, на обзаведение получает. Зато потом и возвращает сторицей. Данила заметил:

— Это, конечно, превосходно у тебя устроено. Да только возможно ль воспитать в человеке достоинство, если такого хозяина всегда посечь можно?

— Не всегда, не по моему произволу, а по установленному порядку, за известные нарушения! — горячо возразил Любавин. — Для их же блага!

— А вот я, чем дольше на свете живу, тем более склоняюсь к убеждению, что человеку, если он здоров, лучше дать возможность самому своим благом озаботиться. Иначе выйдет, как у наследника в Гатчине. Слыхал? Он тоже своим крестьянам благодетельствует, но они у него должны в немецких полосатых чулках ходить, спать в ночных колпаках и чуть ли не волосы пудрить.

— Ну, с чулками это, пожалуй, чересчур, — засмеялся Мирон Антиохович, — однако у меня на цесаревича большие надежды. Он знает, что такое несправедливость, а для государя это великая наука. Уже четверть века, со дня совершеннолетия, он пребывает отстраненным от законного престола. И, подобно любимому тобой некогда принцу Датскому, принужден бессильно наблюдать за бесчинствами преступной и распутной матери. А ведь эта новая Иезавель много хуже шакеспировской Гертруды. Та всего лишь совершила грех кровосмесительства, эта же умертвила двух законных государей, Петра с Иоанном, и не подпускает к короне третьего!

Здесь Любавин взглянул на детей и осекся. — Ладно, после об этом потолкуем, а то у счастливых обитателей грядущего девятнадцатого столетия уже ушки на макушке. Сейчас обедать, всенепременно обедать!

* * *

После обеда, сытного и вкусного, но очень простого, хозяин все же не утерпел — повел гостей в коровник показывать свое революционное изобретение. Оно являло собой сложнейший механизм для содержания скотины в телесной чистоте. Дело в том, что коровы, отменно крупные и ленивые, у Любавина на пастбище не ходили вовсе, а проводили всю свою коровью жизнь в узких деревянных ячеях. Ели, спали, давали молоко и соединялись с быком, не двигаясь с места. По уверению Мирона Антиоховича, мясо и молоко от этого обретали необычайную вкусность и жирность. Теперь же неутомимый эконом замыслил устройство, посредством которого навоз и урина ни на секунду не задерживались бы в стойле, а попадали на особый поддон, чтобы оттуда быть переправленными в отстойные ямы. Обычное отверстие в полу для этой цели не годилось, так как глупое животное могло попасть в него ногой. Посему Любавин разработал пружинную планку, нечувствительную к давлению копыта, однако переворачивающуюся при падении на нее груза весом более трех унций.

— Соседские крестьяне моим коровам завидовать будут, ей-богу! Буренки у меня и так содержатся много сытней, теплей, чище, а скоро вообще царевнами заживут, — оживленно объяснял изобретатель, демонстрируя работу хитроумной конструкции.

— Не будут, — сказал Данила. — Коровник, спору нет, заглядение, но человеку одних лишь сытости, крова и устроенности бытия мало. Большинство предпочтут голод, холод и грязь, только бы на свободе. Да и коровы твои разбрелись бы кто куда, если б ты их стенками не запер.

— И были бы дуры! Пропали бы в одночасье. Кого б волки задрали, а прочих крестьяне на мясо бы разворовали.

— Неужто твои мужики воруют? — удивился Фондорин. — Невзирая на сытость?

Любавин досадливо покривился:

— Мои-то нет, зачем им? У кого достаток и работы много, тому не до воровства. Голодранцы из соседних деревень шастают, тащат что на глаза попадет. После того как мои мужики конокрада до смерти забили, я у себя милицию завел. Чистые гусары! Много лучше казенной полиции, уж можешь мне поверить.

— Верю, — усмехнулся Данила, — Однако в чем незаконченность твоего навозного клапана?

Любавин встал на четвереньки, оттянул пружину.

— Да вот, видишь? У меня тут насосец, доску водой споласкивать. Включается качанием планки, но не успевает ее дочиста вымыть — пружина захлопывается. Митя сказал:

— А если вот сюда пружинный замедлитель?

Назад Дальше