Исход - Олег Маловичко 9 стр.


— Зачем ты воруешь? — спросила Светка после их третьей, наверное, ночи. Лежали на широкой кровати, головами в разные стороны, чтобы смотреть друг на друга, и он мял и целовал ее ступню.

Потому что меня определили выбраковкой, мог бы сказать Алишер, и дорога была — в преступность напрямую или, окольным путем, через детприемник и интернат. Мир защищается от таких, как я. Нас надо сажать или толкать в условия, где быстро дохнут.

— Можно ведь найти работу, наверное.

Наивная ты моя. Алишер пытался работать. Как все, вернее, как все черные. Пошел в УФМС и просил дать ему паспорт: ему велели ехать туда, где родился; он сказал, что родился здесь, но подтвердить не может; тогда ему посоветовали посмотреть на свою рожу в зеркало и еще раз крепко подумать, прежде чем называть себя москвичом.

Сунулся на стройку, но так и не въехал, в чем прикол — с утра до ночи он месил лопатой раствор, получая копейки, которых не хватало на нормальную еду, а приезжавший раз в неделю на точку хозяин, коротконогий губошлеп с валиками жира на бритом затылке, сука такая, выдавал сначала всю пачку денег, а потом выдирал ее из рук Алишера бумажку за бумажкой — за обеды, спецодежду, «амортизацию оборудования». В «Ауди» его ждала жена, толстая, крашеная, увешанная золотом, как елка игрушками, и щупала глазами стройную фигурку Алишера. Это было рабство, факт.

Так чем его грабеж страшнее массового, когда хорек с жирным затылком обирает две сотни рабочих? Неплатежом налогов? Да за последний год Алишер отстегнул ментам не меньше, чем средних размеров фабрика. Или тем, что грабил не тех, кого можно? Кого защищает система?

Система, дразнившая его рекламой автомобилей, техники, одежды и жизненных стандартов, дорогу к которым не прорыть лопатой.

Система, преграждавшая ему путь к хорошей работе, хорошему лечению, хорошей жизни. Его обрекали на худшую жизнь, но он не был согласен, крал их мобильники и кошельки, впаривал им медь вместо золота, разводил на эсэмэски. Обирая тех, к кому система благосклонна, он восстанавливал равновесие. Он плевал в сытые рожи, кричавшие ему — иди, работай! — и не работавшие сами ни дня в жизни. Почему он обязан пахать на них, обеспечивая своим потом их безделье? Потому что черный? Потому что родился плохо?

Потому что у них была власть. Они распределяли потоки благ в свою сторону, создавали законы, позволяющие хорькам доить алишеров, чтобы утопить в жировых складках шеи супруги еще одно колье.

Система ставила Алишера раком, чтобы запрячь с миллионами других в упряжь, волокущую по грязи позолоченную телегу с хорьками.

Но он не животное.

Запомнил номер машины хозяина, пробил адрес — подстерег жену, завел разговор, очаровал ресницами — повел в ресторан, напоил, целовал в такси пьяные, мокрые губы — привез к ней домой, долил еще водки, отрубилась голая, жалкая, с жиром кольцами, как у свиноматки, — взял кочергу у камина, бил зеркала, вазы и хрусталь за стеклами лоховских петушиных сервантов — в кабинете хозяина, уехавшего в сауну, нашел барсетку с копной нала, поехал на стройку, раздал ребятам.

И вернулся к старой работе. Он не грабил — разводил людей на их собственной алчности и глупости. Его инструментом было не насилие, а улыбка, на которую мужчины улыбались в ответ, а девушки сладко дрожали и алели щеками.

На что Алишер не подписывался, так это на любые варианты с насилием. Один раз повелся — до сих пор стыдно.

В «Коффин хаузе», на Красносельской, у вокзалов, подсели двое, смутные знакомые знакомых. Бледный крысенок с гнилыми зубами, звавшийся Хохлом, и загорелый, красивый парень в рабочем комбинезоне с замазученными коленями, белозубый, с короткой стрижкой, пышным чубом и родинкой, похожей на прилипшую к шее кругляшку изюма. Имя его Али сразу забыл, но он, зараза, так был убедителен, что Алишер согласился еще до того, как тот рот раскрыл.

Алишер стал разводящим. Подлость и злоба, сопровождавшие его с первого дня жизни, не сумели стереть с его лица улыбки и вытравить из глаз огоньки радостной сумасшедшинки. Он тормозил машины, забалтывал, а Хохол прыгал сзади, приставлял к шее водилы пушку.

Все ехали. Все до единого. Никто не выпрыгнул. Ехали как бараны. Убегая, благодарили, что живы.

А потом — ба-бах, стыдное воспоминание, словно кто-то ведет ржавым скребком по внутренностям: мужик стоит на коленях, тянет дрожащие руки к Хохлу, как грешник, коснуться святого, а Хохол сует ему в рот пушку, и Алишер дергается с криком, но второй, загорелый, с изюмом на шее, обжигает его взглядом, как огнем из сопла ракеты — и Алишер стоит.

Никогда больше не свяжется с этими мудаками. Мужика можно было просто припугнуть. Жалко его, нормальный мужик — не заплывший жиром баблоид с маленькими глазками и валиками на бритом затылке.

Потом ехали в его машине и, слушая его музыку, курили его сигареты. В Домодедове, на гаражах, сдали машину Хамитову, он сразу расплатился, предложил затариться в счет денег с его склада: мобильники, гайки, брюлики, тряпье.

— Бери курточку, «Дольче»!

— Хамитов, ну тебя в жопу с твоим курточками! Краденая, сто очков.

Алишер взял деньги, но они елозили по его душе, как надетая задом наперед и упирающаяся швом в шею майка. Успокоился, когда сунул всю пачку выводку цыганчат у Бирюлево-Пассажирской. И уже дома нащупал в кармане ай-под мужика.

Память плеера была забита музыкой, которую Алишер не слушал и не знал, даже названия этих древних, лохматых групп не вызывали ассоциаций. Хотел стереть и залить своего — но стыдно стало перед мужиком, выглядело плевком на могилу. Оставил и фотки в памяти.

Иногда, стыдясь, подглядывал — вот он один, вот с семьей. Жена красивая, остроглазая, с вздернутым кверху носиком, похожа на лисичку; сын задумчив и взросл, когда втроем, улыбаются родители, а мальчишка серьезно смотрит в объектив.

Из подписей узнал имена. На паре фоток был друг — смазливый, косящий глазами, в артистично расстегнутой на груди и рукавах рубахе, Сашка. Смотрел, улыбаясь, взглядом, пробирающим баб до нутра — Алишер сам так умел. Но от Сашки, даже через снимок, на Алишера тянуло холодом и тухлым запахом мертвечины. Среди семьи Сергея он был как педофил, устроившийся работать в детсад.

* * *

Ужинали со Светкой в маленьком индийском ресторане на Тульской — после острой курицы хлестали воду, заливая костер во рту; долго пили чай, аккуратно помещая на язык кусочки воздушной хрустящей халвы. Хотели кальян, но ленились — и так сидели друг против друга на диванчике, разувшись, держась за руки, к чему кальян?

Их тянуло друг к другу. Они не знали природу этой тяги, но бросались в любовь, как в пропасть, не боясь, будто кто-то сказал: будет страшно, но не убьетесь.

Светка сегодня не могла пойти к нему — какой-то юбилей у родителей, годовщина чего-то, не поймешь их с этим пристрастием отмечать все давно прошедшее.

Шли по улице, сцепившись пальцами — Алишер удерживал, Светка пыталась высвободиться:

— Я сама не хочу, Али, отпусти, пожа-а-алуйста…

Нарочно тянула по-детски, под дурочку, дразнила его, а он велся, и его сердце переполнялось нежностью, как пластиковый бокал — пивом с пенной шапкой, в жаркий день, в Парке Горького.

— Не уезжай. Останься.

— Дразнишь ребенка конфеткой.

— Это ты ребенок?

Вырвала руку, протянула в сторону дороги — резко скрипнув шинами, тормознул частник. Вернулась к Али, собрала в кулачки ворот его рубашки, притянула к себе и поцеловала, жадно, долго, набираясь его запаха перед разлукой. Отпустила, выдохнула, прыгнула в такси.

— Позвони, как доберешься!.. Люблю тебя!.. — понеслось вслед.

Проводил машину глазами. Продолжал стоять, не пойми зачем, словно расставание лишило способности двигаться. С дороги к обочине приняла, затормозив, «Ауди», черная и дорогая. Алишер отошел, чтобы не мешать. Задняя дверь открылась, оттуда выглянул седоватый дядечка с ямкой на подбородке и со Светкиными глазами.

— Здравствуй, Алишер. Присядь, пожалуйста.

А что оставалось делать?

— Ты парень умный. Сколько еще побарахтаешься — год, два? Пока в тюрьму не сядешь или свои же не прирежут. Найдут тебя с перерезанным горлом на полу кухни в грязной однушке в Капотне, и твой вклад в вечность ограничится репортажем в «Криминальных хрониках»: «… по версии следствия, пострадавший стал жертвой криминальной разборки…»

Ехали по узким, не главным улочкам. Машина шла мягко, отчего было ощущение, что они внутри пузыря. Пахло кожей.

— Ты на меня похож, молодого, даже внешне. Ощущение, сам с собой говорю, вернулся на машине времени. — Имомали, отец Светы, усмехнулся, но не Алишеру, а затылку сидевшего впереди, рядом с водителем, и затылок покивал. — Я сам с низов начинал. С самого дна. Абрикосами торговал на Бауманском. Все что есть сам заработал, пахал и думал, думал и пахал. Так и тебе надо — думать!

Стукнул двумя пальцами в лоб Алишеру. От пальцев пахло одеколоном и табаком.

— Что вы вместе не будете, понятно. Не для того растил, и ты рано или поздно на запах другой манды ускачешь. А у нее будет нормальный парень…

— Бридинг называется, — не удержался Алишер.

— Что? — Имомали не привык, что перебивают, застигнут врасплох.

— Как у лошадей. Или собак. Когда вяжут породистых, чтобы ублюдков от дворняг не наплодили.

Имомали смотрел на Алишера без злобы, с разочарованным удивлением. Подал голос затылок:

— Могли голову тебе свернуть и в речку выкинуть. Я был «за», кстати. Но Имомали Рахмонович мягкий человек, хотел поговорить. Еще раз его перебьешь, рот разобью. Я не мягкий.

— Я не хочу, чтобы она страдала. Чтобы проходила все это, знаешь, слезы, нервы… с тобой. Ты не исчезай — позвони, извинись, объясни, что не любишь, что развлекался… — Имомали нелегко далось следующее слово, выбросил его с мелодраматическим придыханием: — трахался… А сам уезжай. Из Москвы, куда хочешь. Устрою документы, дам денег на первое время, учебу оплачу.

Он выждал с минуту.

— Понимаешь, что я тебе другую жизнь предлагаю? Ты сейчас билет счастливый вытащил.

— А… — Алишер опасливо покосился на затылок.

— Говори.

— Учеба, конечно, круто, но меня не вштыривает. Можно деньги сейчас?

Имомали хмыкнул, полез во внутренний карман, достал пачку купюр, скрепленную пижонским золотым зажимом. Стал отсчитывать бумажки, одну за другой, а Алишер протянул руку и забрал все вместе с зажимом. Сунул пачку в карман, кивнул на затылок. Имомали шепнул тому на ухо, и затылок распотрошил свой кошелек.

— Мы поняли друг друга? Больше чтобы я тебя не видел со Светой.

Али, вылезая из машины, подмигнул, паршивец.

— Ясен пень, — и добавил, улыбаясь, — папа.

«Ауди» отъехала, а он щелкнул клавишей быстрого набора:

— Доехала? — сказал, шурша бумажками в кармане. — Давай на пару дней в какой-нибудь отель завалимся в Подмосковье! Президент-люкс, шампанское в номер, а? Бабки есть… Откуда-откуда, лохов развел!

А в салоне «Ауди» Имомали, ковыряя пальцем ямку на подбородке, бросил затылку:

— Настырный, сука. Не отступится. На пару недель Свету в Англию ушлю, потом думать будем.

Машину качнуло вперед, когда водитель остановился на красный.

— Я таких знаю, — продолжал Имомали, достав четки. — Он как резина: сильнее жмешь, мощней отдача. Поизящней надо, чтобы навсегда отстал.

Затылок кивнул, машина тронулась.

На Ленинском объехали пробку. Белые с синей полосой ментовские «Фокусы» окружили шесть лежащих на асфальте, разбросав руки в вязком кровавом киселе трупов. Затылок приник к телефону, поугукал туда, хохотнул и почтительно сообщил:

— Мальчишки инкассаторов грабили. Друг друга перебили, а деньги кто-то из прохожих увел. Вот пруха!

Ждал смешка, но Имомали поднял брови и покачал головой: в каком мире живем, и затылку ничего не оставалось, как стереть с лица ухмылку и сконфуженно отвернуться.

* * *

В части прогнозов Винер был прав.

Кризис шел по России, грубой, когтистой метлой вышвыривая на улицу миллионы лишних. Замирали стройки. Останавливались заводы. Бумажные листы, прикрепленные изнутри к окнам, закрывали голое нутро закрывшихся магазинов. Из-за банковского кризиса провалили сев.

Города замноголюдели — в будний день мужики кучками стояли у подъездов, с пивом и семечками, с тяжелой, пока затаенной злобой поругивая «их», кто наверху и за все отвечает. Оранжевые рабочие куртки гастарбайтеров в этих кучках соседствовали с льняными дизайнерскими пиджаками. Ощущение, что они снова использованы, обмануты и никому не нужны, до поры до времени сплачивало людей — против «них».

Но и «они» оказались в том же положении страха и неопределенности, так же приглушенно шептались кучками, только не на кухнях и у подъездов, а в коридорах Думы, отдельных кабинетах ресторанов, во дворах особняков, после ужина, отослав жен в дом.

«Они» не знали, как бороться с недугом, переложив лечение на «зарубеж» — зараза пошла оттуда, и пока там не справятся, нечего и пытаться. Больше их интересовало другое, насчет «этих» — получится сдержать или пора уже драпать? Склонялись к последнему. Рано или поздно, понимали они, гнев народа, копившийся десятилетиями, прорвет жалкую плотину из трусливого среднего класса, коррумпированных, ни к чему не способных ментов и не уважаемого никем закона.

И «они» переводили деньги в Европу, отсылали туда семьи, перебирались сами. Там тоже бунтовали, жгли машины и швыряли в полицейских «коктейли Молотова», но то были беспорядки, под которыми, копнув, не обнаружишь звериной, испепеляющей страсти к разрушению и искупающему грехи кровопролитию.

Сдерживать все-таки пытались. Но люди перестали верить чиновникам, оправдывающимся перед камерой и неспособным сыграть веру в свои слова.

Подтянули попсу и духовенство. Интеллигенции не нашлось. Благообразные бородачи в рясах, светские политики, актеры и фигуристы, рассевшись кругом, убеждали друг друга, что русский народ с честью выдержит ниспосланное испытание, сплотившись (подразумевалось, вокруг власти), как это всегда бывало в трудные времена.

Русский народ сквозь зубы матерился, глядя в сытые лица священников и богемных людей, зная, что те после передачи разъедутся в «Мерседесах» по загородным домам и все их жертвы сведутся к увольнению садовника.

Каждый, неважно, из «тех» или «этих», понимал одно: человек одинок перед несчастьем, и нет силы, способной его защитить, а сам он не сможет.

Не имея ни сил, ни знаний для борьбы с лихом, верхушка пыталась усмирить людей иррациональными посылами — все будет хорошо, мы преодолеем и выстоим, братья и сестры; но народ, запуганный деноминациями, реформами и дефолтами, обманутый обещаниями вождей; народ, ломавший церкви и вновь их отстраивавший, расстреливавший сам себя больше любого врага; народ, сначала обожествлявший вождей, а после глумившийся над их останками; веками творящий себе кумиров и ниспровергающий их; развращенный телевидением — этот народ уже не мог верить словам, как не может алкоголик удовлетворить жажду безалкогольным пивом, сколько бы ни выпил.

Страна наливалась дурною, бродящей кровью, как бременем, которое должно было разрешиться. Нужна была жертва.

Пошла волна увлечения «тантрой» — синтетическим аналогом гашиша, легально продававшимся под видом ароматической смеси для медитаций. Подсели все. Подъезды многоэтажек Москвы и всей страны, от Кушки до Мурманска, от Владивостока до Калининграда, усеяли миллионы пустых трубочек от пипеток с мелким угольком внутри. Пацаны продавали «дудки» прямо на улицах — не было двора, заглянув в который нельзя было увидеть трущихся у детской площадки шустрых дилеров, пареньков, болтавших, гоготавших под тантровым приходом или монотонно качавших головами в такт музыке из наушников.

Всякий человек, случись беда, сосредоточивается на своем горе и перестает смотреть вокруг. Так и русские люди могли думать только о себе, обвиняя в происходящем власть, и мало кто обращал внимание на упадок и разложение, расползавшиеся по миру.

В Китае давили студентов. Во Франции бунтовали арабы, в Германии — турки. В Америке мексиканцы требовали отделения Калифорнии. Против них выходили на улицы наци, скинхеды и белые братства, и полиция теперь не трогала их, а как будто поощряла, по невысказанному пожеланию сверху. Повсюду вводился комендантский час и режим чрезвычайного положения, и это выглядело не объявлением нового состояния страны, штата или города, а подтверждением сложившегося.

К власти приходили радикалы и фундаменталисты — от экстремальных зеленых до ваххабитов. Умеренность вышла из моды, она не подходила времени. Случались перевороты, пока бескровные. Иногда старая власть сама была рада уйти, не желая отвечать за то, что творится, и еще больше за то, что грядет.

Люди были увлечены политикой, творившейся под окнами, и не могли охватить взглядом всю картину.

В природе происходило то же самое. Проснулись и стали извергаться вулканы. Ураганы и цунами, равных которым не было в истории, обрушивались на землю. Реки выходили из берегов, круша дамбы и заливая окрестности, а где-то мелели, оставляя без воды поля и обрекая будущий урожай. Массовый мор скота отправил на тот свет миллионы голов, и их жгли сутки напролет, куря гигантские костры. Горные лавины погребали деревни и города.

Под Иркутском сто семь мужчин, женщин и детей из секты пророка Савла набились в деревенский дом своего лидера, бывшего сельского ветеринара. Пророк запер их на засов, поджег избу с четырех сторон, пошел в сарай и повесился. Это было актом веры — они хотели избежать страшных мучений Конца Света.

Назад Дальше