Поддубенские частушки. Из записок землеустроителя - Сергей Антонов 2 стр.


— Сегодня вечером придешь за гармошкой ходить?

— Не знаю, Натка, — отводя глаза, отвечала Люба. — Гладить надо.

— Много ли тебе гладить?

— Много. Одних простыней больше десятка.

— Может, прийти пособить?

— Не знаю. Ничего я не знаю, Натка.

И, словно больную, обняла и поцеловала подругу в лоб.

3

Совещание районного отдела сельского хозяйства по поводу утверждения новых планов объединенных колхозов окончилось поздно, и мы с Василием Степановичем Боровым возвращались домой в кромешной темноте. Как я и предполагал, Василию Степановичу досталось за то, что он начал действовать, не дожидаясь утверждения плана. Хотя замечания были добродушны и делались скорее не для него, а в назидание другим председателям колхозов и хотя наш план был одобрен, Василий Степанович сильно расстроился, два раза просил слова и вовсю спорил с секретарем райкома. Теперь, шагая домой, он молчал и на все сердился. Ему не нравилось, что деревня далеко от города, что левый ботинок у него скрипит, что дорога идет в гору и что у меня нет детей.

Наконец показались огни Поддубок. Василий Степанович посмотрел на меня, довольно долго подумал и сказал:

— А ты, смотри, не говори моей старухе, как меня крыли.

Я обещал молчать. Мы спустились в овраг, медленно поднялись на горушку. На самом верху Василий Степанович вздохнул и сказал снова:

— Она, смотри-ка, тоже не велела птицеферму рушить. Ты молчи. И так она слишком много об себе понимает.

Мы шли длинной улицей деревни, и, хотя было совсем темно, Василий Степанович шагал уверенно и быстро, как по своей горнице. Справа от нас, на задах, словно заведенная басом лаяла собака. В отдалении показались три освещенных окна его избы.

— Если она узнает, как меня честили, — сказал Василий Степанович, — так и вовсе подумает, что у нее министерская голова. Про ветвистую пшеницу или про агронома скажи, а про планы молчи.

У ворот председателя окликнули, и я отправился в избу один. В просторной горнице вместо фотографий и картин на стенах висели пучки ржи, пшеницы, овса. С каждого пучка свисала фанерная бирка с указанием года сева, номера поля, урожая и нормы высева. На подоконнике, среди резеды и столетника, стояли консервные банки, наполненные семенами клевера, тимофеевки, коксагыза и лежали огромные желтые огурцы. И на комоде, где хозяйки обыкновенно помещают две высокие, зеленого стекла вазочки с бумажными цветами, блестели под стеклянным футляром аналитические весы. Другие, большие весы, сделанные Василием Степановичем из жести и гуперовских проводов, висели в красном углу, а возле них, на подоконнике, покоилась грудка бронзовых монет, которые употреблялись вместо гирек. Василий Степанович был опытником. Катерина Петровна, жена его, сначала ворчала, пыталась наладить в комнате жилой порядок, но потом смирилась и даже полюбила все эти пучки и зернышки и хвасталась гостям желтыми огурцами, которые были величиной с доброго поросенка. Она ежедневно смахивала пыль с колосьев, собирала в бумажку опавшие зерна и аккуратно сообщала мужу, откуда они упали. Впрочем, если она ошибалась, Василий Степанович без особого труда разбирался в этом сам.

Единственным предметом, к которому так и не смогла привыкнуть Катерина Петровна, был большой круглый барометр, укрепленный на доске мореного дуба, с золочеными стрелками. Через несколько дней, после того как он появился на стене, Катерина Петровна заметила, что показания его сильно влияют на настроение мужа. Как только стрелка двинется налево — Василий Степанович сердится и не разговаривает. Однажды Катерина Петровна заметила, что прибор с изъяном: если постучать по стеклу, то стрелка на некоторое время отходит направо, на хорошее настроение. И Катерина Петровна, более всего на свете не терпевшая, когда муж не в духе, тайком постукивала пальцем по стеклу.

Вот и теперь, когда я вошел, старушка стояла возле барометра с видом провинившейся первоклассницы, а стрелка показывала «ясно», хотя духота обещала ночную грозу.

— А мой где? — спросила Катерина Петровна, отойдя от злополучного прибора.

— Сейчас придет. Его по пути, кажется, секретарь правления остановил.

Через несколько минут вошел Василий Степанович, и вскоре мы сидели за столом и пили чай.

Толстый самовар, царь Берендей, как называл его Василий Степанович, стоял на подносе в короне и при медалях. Хотя у Катерины Петровны были и плитка и электрический чайник, чай она пила из самовара, потому что в самоваре и кипяток слаще, и горница с ним становится уютней.

И действительно, когда Катерина Петровна открыла окно и белая занавеска стала заигрывать с огурцом, как с котенком, и самовар запел свою песенку, и внутри него изредка с легким звоном стали проваливаться вниз угольки, когда вдали, на улице, кто-то начал перебирать лады гармоники, разминая пальцы, и вместе с теплым ветром в комнату залетели обрывки тихих, девичьих голосов, — мне стало так хорошо и покойно, что я даже немного поежился, как бывало, в детстве, под одеялом.

— Куда же ты столько сахару навалила, — сказал Василий Степанович жене, — ложкой не провернуть.

Катерина Петровна покосилась на барометр. Стрелка все еще показывала «ясно», но Василий Степанович был не в духе.

— Всегда столько кладу, Вася. Или сахар стал слаще? Что на собрании-то говорили?

Василий Степанович строго взглянул на меня и ответил:

— Ничего особенного. Наш план утвердили. Потом эмтээсовского агронома песочили. Покрывает своих механизаторов.

— Так ему и надо, — Катерина Петровна недоверчиво посмотрела на мужа. — И план, говоришь, утвердили?

— Утвердили. Ты-то вот ворчала, выказывала себя умней всех, а райзо утвердило.

— А про ферму так никто и не поминал?

— Налей-ка еще. На будущий год нам ветвистой пшеницы придется пять гектаров осваивать. Надо бы уж теперь место подбирать. Где-нибудь на южном склоне, подальше от дороги.

— Данила Иванович был?

— Был.

— Он тоже про ферму ничего худого не говорил?

Василий Степанович отхлебнул чай и поморщился.

— Теперь и вовсе не сладко. Дай-ка сахарницу, сам положу. Надо вот место подобрать для ветвистой пшеницы… Чего ты все заладила: ферма да ферма. Я тебе говорю, все утвердили, сам заведующий райзо и гербовую печать поставил и красным карандашом расписался… Сам секретарь райкома, Данила Иванович… Похвалил, в общем.

— Ну, тогда что же, тогда хорошо, — примирительно заговорила Катерина Петровна, — конечно, на новом месте несушкам лучше будет. Сухое место, высокое.

Внезапно в темноте ночи уверенно и громко заиграла гармошка. Широкая мелодия разлилась по деревне, и все звуки вечерней улицы, и чирканье шагов, и торопливый говор девчат, и сердитый шепот засыпающей листвы, и равномерный шум далекого товарного поезда — все потонуло в певучей струе музыки. И только иногда, когда гармонист рассыпал заливистую, затихающую трель, становилось слышно, что возле него смеются девчата и где-то далеко басом лает собака. Гармонист шел серединой улицы и играл, украшая мелодию все новыми и новыми узорами. И вдруг, как будто не в лад, как будто немного опаздывая, смелый, пронзительный девичий голос начал частушку, и тут уже не стало слышно ни смеха, ни собачьего лая. Я прислушался, но не смог разобрать слов: только сильный переливчатый голос, то кокетливо отставая, то нагоняя мотив, разливался по улице, повторяя затейливые колена гармошки. Частушка оборвалась так же внезапно, как и возникла, но гармонист все играл и играл, ни на что не обращая внимания, терпеливо дожидаясь, когда к нему подстанет следующая певица.

Молодежь приближалась. И по очереди запевали девчата: одна тонким, почти визгливым, счастливым голосом, другая — грубоватым, низким, немного задумчивым. И колхозники навстречу песням отворяли окна.

— Опять Маруська игнатовская пришла, — сказала Катерина Петровна, прислушиваясь. — Каждый день к нам повадилась. Вон как, вон как выводит… И откуда у них охота? Целый день на поле, а потом всю ночь напролет ходят…

— Ты вспомни, какая сама была, — заметил Василий Степанович.

— И правда. Только тогда мы не так певали. Все больше печальное.

Гармонь приблизилась настолько, что я смог уже разобрать слова. Девушка пела:

— Это Клавка из Хвалова, — сказала Катерина Петровна. — Вон откуда приходят, господи боже ты мой!

И не успела она закончить своих слов, не успел гармонист сыграть отыгрыш, раздался другой голос:

Василий Степанович заслушался, положив на стол руки, и с него слетело все его недовольство, хотя стрелка барометра снова упрямо стала показывать бурю.

Василий Степанович заслушался, положив на стол руки, и с него слетело все его недовольство, хотя стрелка барометра снова упрямо стала показывать бурю.

— Хорошо поют, — оказал он, оборачиваясь ко мне с таким видом, будто и на это он положил немало труда, — нет другой такой деревни, где бы так пели. Налей-ка еще, Катя.

Вдруг под самыми нашими окнами голос низкого грудного тембра, голос такой красоты, что к нему нельзя было не прислушаться, на всю деревню запел:

Василий Степанович глотнул чай и поперхнулся. Катерина Петровна взглянула на него, поджав губы.

— А это наша Фенька поет, — сказала она.

Василий Степанович сосредоточенно пил чай.

— Так я и знала, — продолжала Катерина Петровна, — Еще чего надумали, ферму рушить. А и вы тоже, — обратилась она ко мне, — надоумили его на такое дело.

Я внимательно посмотрел на барометр и подмигнул Катерине Петровне. Старушка поняла меня, смешалась и замолчала. Василий Степанович недоуменно посмотрел на меня, на жену и, ничего не поняв, проговорил:

— Сочиняют тоже, сочинители…

— Я бы ее немного приструнила, — сказала Катерина Петровна.

— Кого? — спросили мы в один голос.

— Да Наташку, кого же еще. Она частушки складывает.

— Наташа? — протянул Василий Степанович. — Да ты что? Она еще дите совсем. Выдумала тоже.

— Как там хочешь, дите или не дите, а она складывает, — уверенно проговорила Катерина Петровна и пошла на кухню.

4

От Катерины Петровны я узнал, что Наташа в эти дни работает подсобницей на постройке новой птицефермы, и утром, торопливо позавтракав, пошел разыскивать девушку. Яркое солнце стояло высоко. Чистое небо светилось, и казалось, что это даже не небо, а сплошное голубое сияние. Молодые, умытые ночной грозой липы стояли, облокотившись о заборы палисадников, как скучающие красавицы. Птицеферма строилась за рощицей, на высоком месте. Бревенчатые стены длинного здания были уже собраны, и четыре плотника занимались установкой стропил. Возле груды досок сидел Семен и, зажав между коленями топор, точил его оселком. Семен был в широких брезентовых штанах, заляпанных дегтем, в добела выгоревшей гимнастерке, не имеющей, ни одной пуговицы, и в резиновых сапогах, на голенища которых были напущены штанины. Он был распоясан. Широкий солдатский ремень висел у него через плечо. В общем, его спецодежда выглядела довольно потрепанной, и даже красивой тюбетейки не было на этот раз на его голове.

Возле него стояла Наташа.

— Я думала, что тебе далеко ходить за досками, Семен Павлович, — услышал я ее голос, — вот и перетаскала доски поближе…

— Думала, — строго перебил ее Семен. — Я вчера почти целый день доски для филенок отбирал, а ты снова все перепутала.

— Так я ведь не знала, я хотела, чтобы тебе лучше. Теперь мне чего делать?

— Сиди, пока не скажу. Сама ничего не трогай.

Семен цепко обхватил обеими руками топорище и принялся тесать бревно.

— Что же теперь делать? — нерешительно спросила Наташа. — Может, их обратно сносить?

— Зачем обратно носить. Ладно уж.

Склонив голову набок, Наташа со страхом следила за его работой, видимо, опасаясь, как бы он не тяпнул себе но ноге. Я видел, что она хочет ему сказать что-то, но не решается. Чем больше я смотрел на нее, тем больше она мне казалась похожей на молодое деревцо, спокойно принимающее счастье расти под этим чистым, бесконечно синим небом. Заметив меня, Наташа вздохнула и совсем отчаявшись поговорить с Семеном, куда-то ушла.

Семен упруго выпрямился и небрежно отбросил топор. Топор, как кошка, перевернулся в воздухе, тюкнулся носом в бревно и застыл, задрав топорище.

Вскоре Наташа вернулась, держа в руке долото. Глаза ее блестели.

— Семен Павлович, вот я тебе ручку на долото насадила. Сама насадила. Хорошо?

— Где же ты такую ручку нашла? — спросил Семен, снисходительно осматривая долото.

— Сама настругала. Там возле точила валялась палка…

— Осиновая? — насторожился Семен.

— Осиновая.

— С зарубками?

Наташа испуганно смотрела на него потухшими глазами.

— С зарубками? — снова спросил Семен.

— Так ты же сам вчера велел долото насадить.

— Это у меня мерка была, — с досадой проговорил Семен. — Я же сказал: сиди и не трогай ничего… Сказал или нет?

Наташа стояла, опустив голову, и шевелила камушек носком туфли. Губы ее дрожали.

— Ну ладно, — махнув рукой, сказал Семен. — Сходи-ка на скотный двор, там двухдюймовые рейки лежат. Отбери шестнадцать штук, которые без сучков, и принеси сюда.

— Там, Семен Павлович, конец той палки остался…

— Ладно, испортила мерку… Иди неси рейки.

Наташа пошла, не поднимая головы.

Семен долго смотрел ей вслед, потом перевел взгляд на меня и, прочтя на моем лице осуждение, отвернулся.

— Смотри-ка, теплынь какая, — сказал он, чтобы прекратить неловкое молчание. — Видишь, березка греется. Весь свет обойдешь, не найдешь такой березки.

Одинокая кривая береза росла на откосе, и ничего особенного в этой березе не было.

— А ограда-то! Погляди, какая ограда под солнцем. Серебряная.

Ограда тоже была обыкновенная, сделанная из еловых кольев, похожая на сотни других оград.

«Видно, не бывал ты нигде, не видал настоящей красоты, — подумал я с сожалением и грустью, — вот зубы-то и заговариваешь», — и, не удержавшись, спросил напрямик:

— Зачем ты так строг с Наташей? Разве ты не видишь, что она тебя любит?

Семен как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, снова принялся тесать. Я подумал было, что он хочет показать, чтобы я не ввязывался не в свое дело, но он вдруг сказал:

— А ты думаешь, я не вижу? Думаешь, мне легко с ней так говорить? Я уж знаю — только стань с ней поласковей, только приласкай, — прилипнет, и все. А какая между нами может быть любовь? Ей еще восемнадцати нет, а мне — к сорока. У меня, брат, жену на войне убили и ребят двое — живы или нет — не знаю… Сперва думал из жалости с ней погулять, да решил это дело оставить. Голову ей закрутишь, а дальше что?

Семен повернул топором бревно, срезал узкую полоску коры и отбил шнуром черту.

— Тут семеновод из Хвалова к ней подбирался, — продолжал он. — Я его так шугнул, что он сюда и дорогу позабыл. Больно это у него просто пошло, видно, большую практику имел. Неправильный человек. А она не понимает… А вот есть паренек, рядом тут, в Синегорье живет. Почти каждый день письма ей пишет. Правильный такой паренек. Культурный. Радиолюбитель. В эмтээс помощником комбайнера работает. И годами и ростом как раз ей под пару. Так вот он ей не очень, видишь ли, нравится. «Это не он, говорит, письма пишет, это ему кто-нибудь надиктовывает. А сам он, говорит, и разговаривать не может. Как рядом встанет, так и начинает свистеть, ровно на телку». Подумаешь, какая привередливая. И не свисти ей. Он и не свистит вовсе, он только при ней начинает посвистывать, да и то редко, так, немного посвистит и бросит. Ей-то что, жалко? Ясно, молодой еще, растеряется, как ее увидит, вот и свистит, чтобы показать свою самостоятельность. Вполне понятно. Я уж их пробовал сдружить, — улыбнулся Семен, — я ему говорил, чтобы не свистел при ней. Так тут другая беда: свистеть перестал — говорить начал. Совсем девчонку заговорил. Говорит и говорит без остановки. Она притормаживает, а он говорит. И все больше про приемники, про радио да про конденсаторы.

— Это правда, что она частушки сочиняет? — спросил я.

— Кто, Наташка? — Семен отложил топор и недоуменно посмотрел на меня. — Кто это тебе говорил?

— И Катерина Петровна, и другие…

— Ну, да! Знает Катерина Петровна! Разве Наташка запевку сложит? Петь-то она, конечно, поет, а запевки складывать — куда ей. Я думаю, Фенька складывает. Ты ее видал, заведующая птицефермой. Так вот, стал он ей про конденсаторы рассказывать, еще хуже. Сам понимаешь, не больно ей интересно слушать про конденсаторы. Ей восемнадцатый год идет — ей другие разговоры слушать охота… Я тогда рукой махнул и отступился. А насчет Наташи ты меня не кори — я нарочно ее на дистанции держу… Я тебя каких просил принести? — внезапно переменив тон, спросил он. Позади меня стояла Наташа с охапкой реек.

— Я тебя двухдюймовых просил, — безжалостно продолжал Семен, — а ты каких принесла?

— А это разве не двухдюймовые?

— Два дюйма — это пять сантиметров. Надо понимать.

— Так бы и сказал, — рассердилась Наташа. — Ты бы еще на аршин мерил. Как купец при царе.

И пошла обратно.

— Видишь, какая занозистая, — сказал Семен, улыбнувшись. — Вот в Чехословакии, в городе Шахи, такую же, похожую на нее, встретил. Такая была Анежка Брахачек.

Назад Дальше