Приключения 1975 - Рыбин Владимир Алексеевич


ПРИКЛЮЧЕНИЯ 1975



ПОВЕСТИ





ВЛАДИМИР РЫБИН Пять зорь войны

Страшное это дело для пограничника, если нарушитель уходит. Но совсем невыносимо видеть, когда уходит из-под носа. Вот он — рукой подать, а не возьмешь, потому что линия бакенов посреди реки — это граница, и пересекать ее пограничному катеру запрещено. И нарушитель знает: советские пограничники не нарушат приказа. И он уже не спешит на веслах, ухмыляется, понимая, что, пока катер подойдет, пока сманеврирует, легкий рыбачий каюк будет уже по ту сторону черты.

Пограничная «каэмка» мичмана Протасова давно охотилась за этим «любопытствующим» рыбаком. И теперь пограничники еще издали заметили лодку нарушителя возле нашего берега. Но треск мотора в рассветной тишине далеко слышен. Нарушитель успел выгрести на струю, которая и вынесла его к фарватеру.

— Товарищ мичман, а может, подхватим? На ходу? — говорит старший матрос Суржиков.

— Давай!

Катер, резко вильнув, наискось пересекает реку, делает крутой разворот и, взвыв моторами, несется поперек течения наперерез нарушителю. Суржиков с багром стоит у борта, готовый на ходу достать черный каюк, оттащить его от невидимой запретной черты.

Но то ли Протасов на миг запаздывает положить руль вправо, то ли течение в этом месте оказывается слишком сильным, только катер на повороте вдруг несет по неожиданно широкой дуге, он задевает бакен и пенит воду за ним крутым разворотом. И вдруг раздается треск: словно кто палкой бьет по деревянному борту. И, несмотря на рев двигателей, Протасов ясно слышит короткую пулеметную очередь с чужого берега.

— Назад! — кричит Протасов. Хотя повернуть может только он сам, стоящий у руля.

Катер проскакивает в пяти метрах от лодки. Нарушитель валится на бок, блеснув в воздухе босыми пятками, но тотчас ловко вскакивает и грозит кулаком, и что-то кричит вслед катеру, на предельной скорости уходящему за острова.

Когда теряются вдали и тот мыс и лодка, Протасов перегибается через борт, дотягивается до пробоины у ватерлинии, вынимает щепочку, минуту держит ее на ладони и, сдунув, идет в каюту писать рапорт о случившемся. Над Дунаем еще стелется редкий туман. Из-за дальних тополей на нашем берегу выкатывается большое бронзовое солнце.

Писать рапорта для Протасова всегда было мукой. А тут еще это раздражение на себя, не сумевшего взять нарушителя, на запреты, которыми, как вешками, огорожена служба. Вместо так необходимых теперь ясных и спокойных формулировок в голову лезут раздражающие обвинения, которые говорят только об одном — о желании оправдаться. И все время звучат в ушах сто раз слышанные назидания командира группы катеров капитан-лейтенанта Седельцева: «Больше инициативы! Больше смелости, решительности, смекалки!..»

Протасов откладывает карандаш, выходит в рубку. Катер все еще идет протокой. Волны качают камыши у близких берегов. Впереди виднеются ряды корявых верб у воды. Под ними у деревянных мостков темнеют высоконосые лодки рыбаков. На мостках стоят люди, много людей, во все глаза глядят на приближающийся катер.

— Чего они уставились? — недоуменно спрашивает механик Пардин, вылезая из люка и причмокивая мундштуком своей неизменной трубки.

— Смотрят, как мы ковыляем, обстрелянные.

— Откуда они знают?

— Бабское радио, — говорит Протасов словами деда Ивана — хозяина дома, где мичман снимает комнату.

— Полундра! Вижу белое платье!

Суржиков, стоящий у руля, высовывается из рубки, показывает рукой. Но Протасов и сам замечает свою Даяну на корме одной из лодок. Он выходит на палубу, машет рукой. Белое платье там, на корме лодки, начинает порхать мотыльком, и от бортов по зеркальной глади протоки бегут частые волны.

— Когда свадьба, товарищ мичман?

— Когда будет, тогда узнаешь…

За вербами проглядывают окраинные мазанки с розовыми под утренним солнцем стенами. И мичману думается, что, вероятно, таким вот ясным утром и родилось это странное название села — Лазоревка.

Село было большое и древнее. Говорили, что существует оно чуть ли не со времен киевских князей. Во все века селились тут вольнолюбивые русские да украинские мужики, предпочитавшие комариное царство придунайских болотин панским да боярским милостям. Приходили сюда и греки, и болгары, и молдаване. Из смешения кровей складывалась порода крепких добродушных мужиков и чернокосых красавиц, умевших глядеть на парней, не опуская глаз.

Когда Протасов впервые приехал сюда на Дунай, он не знал об этой способности местных женщин. И первая же уставившая ему глаза в глаза так поразила мичмана, что он три дня ходил сам не свой. Это была Даяна.

Теперь она каждый раз ждет его у причала.

— Чего тебе не спится? — говорит мичман, спрыгивая с мостков на землю. Девушка пожимает плечами.

— Извини, у меня срочное дело.

Он направляется к заставе, но на углу сворачивает и идет домой. Живет мичман на окраине села в небольшой хатенке старого рыбака деда Ивана. Дед Иван одинок. Единственный сын его прежде состоял в подпольной комсомольской организации и сгинул в застенках сигуранцы. Жена после того захирела, да так и не оправилась, померла за год до освобождения Бессарабии. Старик привязался к мичману, как к сыну.

Каждый раз он шумно радуется его приходу и лезет в погребок за своим ароматным розовым вином. А потом непременно достает газету и донимает мичмана вопросами. На этот раз старик встречает его у калитки. Молча идет за ним в дом, спрашивает шепотом:

— Колупнули-таки?

— А ты откуда знаешь?

— Аист летал, он и видал.

— Стало быть, все знают? Что ж ты шепотом говоришь?

— Так ведь военная тайна, — искренне удивляется дед. И, смутившись под насмешливым взглядом мичмана, лезет в карман за газетой.

— Что на свете делается! — вздыхает он. — Пять пароходов потопили за день. Один германский пароход так сильно взорвался, что осколком подбило английский самолет, который его бомбил. Не читал?

Мичман молчит, царапает щеку бритвой.

— Пишут, будто в Финляндии дело плохо: голодает народ… А наши соседи чего-то полошатся. Вас, должно, боятся.

— Чего нас бояться?

— Вон вы какие, с пулеметами.

— Мы не кусаемся.

— Да уж палец в рот не клади.

— Да уж лучше не надо.

— А может, не зря говорят, что соседи будут отвоевывать Бессарабию?

— Может, и не зря.

— Что ты все повторяешь? Поговорить как следует не можешь? — сердится дед.

— Ну давай поговорим.

— Ну и поговорим давай. Как человек с человеком. Будет война-то ай нет?

— А я откуда знаю?

— Знаешь небось…

Оба замолкают. Протасов вытирает лицо жгучим тройным одеколоном, косится на запотевший графин, полный красного дедова вина.

— Из погреба?

— А отколь же?

Прежде, у себя на Волге, он любое вино считал выпивкой. И, приехав сюда, вначале очень удивлялся вину, которым местные жители просто утоляют жажду. Скоро он и сам убедился: во влажном мареве дунайских проток водой не напьешься, только изойдешь потом. Ему почти не приходилось пользоваться этим «лекарством от жары» — на катере запрещено, а на берегу не хватает времени даже для сна. Граница последние недели напоминает человека, затаившего дыхание в засаде.

Протасов потягивается, борясь с дремотной ломотой во всем теле, надевает фуражку. И, чтобы на прощание доставить деду удовольствие, спрашивает:

— Так о чем в газете пишут?

— Что войны не будет, — быстро отзывается дед.

— Так и пишут? Где?

Он нетерпеливо берет газету, шарит глазами по полосе. Попадаются другие заголовки: «Готовимся к уборке урожая», «Использовать лето для отдыха», «Севообороты в Омской области»… Наконец в правом верхнем углу находит сообщение ТАСС, опровергающее слухи, что Германия намеревается напасть на СССР.

— Что же это получается? Одни говорят: готовься, мол, к войне, другие пишут: спите спокойно, никакой войны не предвидится?..

Протасов не знает, что ответить. Он привык верить газетам, как самому себе. Но это сообщение противоречило тому, что он сам видел и слышал здесь, на границе. С той стороны стреляли, на той стороне чуть ли не открыто к чему-то готовились. И ползли по селам слухи, один другого фантастичнее. Конечно, ему, пограничнику, следует опровергать слухи. Но хорошо это делать там, вдали от границы, где люди не слышат стрельбы, не просыпаются от гула моторов на том берегу, не видят чужих офицеров, подолгу разглядывающих в бинокли наш берег. Здесь для опровержения слухов нужны факты.

— Наверно, сверху дальше видно, — рассеянно говорит он.

И вдруг его осеняет.

— Ты, дед, между строчек читать умеешь?

— Ну.

— Вот те и «ну» — баранки гну. Раньше ведь ничего не писали. Шла где-то война, нас не касалась. А теперь дают понять, что и нас может коснуться. Гляди, что написано: «Слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР…», «Переброска германских войск в восточные районы Германии…»

— Ну?

— Не «ну», а «но». Дальше говорится, что проводятся летние сборы запасных частей Красной Армии, что предстоят маневры, что проверяется работа железнодорожного аппарата… Вот что главное. А остальное — дипломатия. Понял?

Дед снова принимается читать сообщение ТАСС, а мичман тихонько прикрывает дверь, сбегает с крыльца и идет вдоль плетня, взволнованный только что прочитанным. Ему кажется убедительным то, что он экспромтом выложил деду Ивану. Он часто сталкивался с похожим дипломатничаньем здесь, на границе.

«Дипломатией пусть занимаются дипломаты, — думает он. — Дело пограничников охранять границу бескомпромиссно. Нарушитель — всегда нарушитель, он должен быть задержан живым или мертвым. Безнаказанность нарушений прибавляет врагам наглости и ослабляет бдительность пограничников. Тишина на границе достигается строгостью, а не уступками…»

Сердитый, он приходит на заставу, сердито разговаривает по телефону с командиром группы катеров капитан-лейтенантом Седельцевым. И потому выслушивает особенно долгие нравоучения о необходимости быть бдительным, инициативным и находчивым.

Дежурный по заставе сержант Хайрулин во время всего этого разговора стоит рядом, и на его скуластом лице, как в зеркале, отражается сопереживание.

Забавный этот Хайрулин, пунктуальный до невозможности. Теперь-то уж пообтерся, а вначале, как прибыл, был прямо-таки ходячим анекдотом. Как-то на полевых занятиях отпросился на минуту в кусты, а потом возвращается и докладывает, что все исполнил. Смеху было!.. Даже банальные армейские розыгрыши, вроде вопросов о количестве нарезов в миномете или мифической задержке у пулемета, при которой спусковая тяга наматывается на надульник, с появлением Хайрулина зазвучали, как новые. А он все терпеливо сносил и служил так, как дай бог каждому. И вот дослужился до младшего командира.

— Товарищ мичман, — говорит Хайрулин сразу же, как только Протасов кладет трубку. — Вас товарищ лейтенант спрашивали.

— Разве приехал?

— Ночью прибыли. Теперь он на плацу строевую сдает.

— Кому сдает?

— Проверяющий приехал.

Протасов выходит на крыльцо, зажмуривается от ослепительного солнца, но слышит знакомые шаги рядом и оборачивается.

— Кого я вижу!

Начальник заставы лейтенант Грач стоит перед ним, красивый, молодой, наутюженный, словно только что с магазинной витрины.

— Тише, — говорит он. — Проверяющий на плацу.

— Ну как? Женатый небось, — шепотом спрашивает мичман.

— Вроде бы.

— Ты не юли. Женитьба — шаг серьезный.

— Штамп в удостоверении есть.

— А жены нет, что ли?

— Пока нет…

И не выдерживает дурашливого тона, обнимает мичмана, тащит его на скамью под вишнями.

— История вышла прямо, как у Ромео и Джульетты. Увидел — и в лепешку. Ну, думаю, была не была. Подхожу и говорю: я, говорю, человек военный, рассусоливать мне некогда, пошли в сельсовет.

— Так и сказал?

— Ну… почти.

Мичман трет шею, усмехается чему-то своему.

— Ладно, трави дальше.

— Точно говорю. Уломали в сельсовете. В пять нас расписали, а в семь я уехал. Вот гляди: Грач Мария Ивановна.

— Постой. Ты что же — в свадебную ночь уехал?

— Не в, а до. Я же говорю: отпуск кончился.

— Ну, даешь! Не дай бог, наши моряки узнают.

— Смотри не болтай, — серьезно говорит Грач. — Она же скоро приедет.

— А ты знаешь, какая обстановка на границе?

— Да ну тебя. Вся жизнь у нас такая. Тишины ждать — холостяком останешься.

Они молчат, обмахиваясь фуражками. Солнце палит из-за реденькой облачной вуальки, сушит полынь у дороги. С вишни падают в пыль мохнатые гусеницы, торопливо уползают в тень под лавку.

— Давай сегодня ко мне, — говорит мичман. — Поговорим за жизнь. Политрука тоже прихвати, пусть отдышится после инспекторской.

— Она еще не кончилась.

— Вечер же свободный. Приходите. Графинчик найдется. Дедов, правда.

— Зеленым фуражкам красные носы не идут.

— Так они только от белой краснеют.

— Не выйдет, — говорит Грач. — Тебе, возможно, сегодня снова в секрет. Ориентировка получена…

Но вечером они все же встречаются. Сидят втроем на скрипучей койке в тесной канцелярии, покуривают, говорят «за жизнь». Политрук Ищенко сосет папиросу, пускает дым в открытое окно, устало жалуется на придирчивого майора, принимавшего строевую. Грач больше помалкивает, только все улыбается чему-то своему. А мичман, еще не остывший от утренней стычки, гнет свое:

— Не поддавайся на провокацию! — говорит он так, словно кого передразнивает. — Все в реверансики играем! Ах, бонжур, мадам! Ах, простите!.. Не доиграться бы… Сегодня они мне на фарватере пробоину вляпали, а завтра, может, и в наших водах обстреляют. Опять утираться? Они привыкают к наглости, а мы к робости. Нет уж, боец есть боец. Наше дело не в дипломатию играть — давать сдачи. Иначе, глядишь, и драться разучимся…

— Не расходись. Не те это разговоры, какие сейчас нужны, — перебивает его Ищенко. Он аккуратно тушит окурок и встает. — Бойцу нужна вера, а не сомнения.

— Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.

— Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.

Грач недовольно морщится.

— Бросьте вы. «Будут воевать…» Мне еще жену надо дождаться…

Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платье Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.

— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.

Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было. Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.

— Чувствуется выучка…

Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.

— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.

Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.

…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами — это как корзина Даяны, идущей на виноградник. Пустая корзина, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница — заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.

Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это — начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сгонять комаров с податливых плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной…

— Товарищ мичман! Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — …Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?..

— Светлая у тебя голова, — усмехается мичман. — Вот только нос ей иногда мешает.

— Папины недоделки в карточку взысканий-поощрений не заносятся, — весело отзывается Суржиков и широченной ладонью, вспотевшей на штурвале, трет свой большой нос.

— Я не о папе. Я говорю, что нос у тебя, как компас, все время на девок поворачивается…

Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана…

Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом расчехленный ДШК на носу. В люке, у ног Протасова, шумно дышит механик Пардин.

Дальше