Следствие по делу Гумилева оказалось долгим, хотя и не таким страшным, как следствие 1938-го. Бурдин, Степанов и Меркулов по части садизма уступали Бархударьяну. Правда, Гумилева все-таки били и заставляли по несколько часов стоять навытяжку – одна из самых распространенных и эффективных пыток сталинского следствия. Но решающую роль в деле Гумилева сыграли не доносы востоковедов и не выбитые признания в слабом знакомстве с марксизмом, а материалы следственного дела 1935 года. 13 сентября 1950 года Гумилева привезли на Лубянку. Там на Особом совещании при МГБ Гумилеву был вынесен приговор: «За принадлежность к антисоветской группе, террористические намерения и антисоветскую агитацию» десять лет лагерей. Типичный приговор для повторника.
Гумилев рассказывал, что прокурор, участвовавший в работе Особого совещания, так объяснил ему смысл приговора: «Вы опасны, потому что вы грамотны».
11 октября 1950 года грамотного заключенного этапировали из Лефортова в Челябинскую пересыльную тюрьму. Как это часто случалось в те годы, на пересылке Гумилев «припухал» больше двух недель. Наконец, с очередным этапом его отправили в Казахстан, под Караганду.
СТАРИЧОК ПРОФЕССОР
В декабре 1950 года Лев Александрович Вознесенский, сын расстрелянного ректора ЛГУ, отбывал свой срок в каторжном лагере под Карагандой. Однажды он заметил «согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев». За десять месяцев в Лефортово он состарился лет на двадцать.
Свидетельство Вознесенского подкрепляют и фотографии, и письма Льва Гумилева. На лагерной фотографии 1951 года Гумилев – бородатый старик с усталым от жизни лицом. «Я отпустил усы и испанскую бородку, — писал он Ахматовой, — она наполовину седая, и молодые люди зовут меня "Батя"». Три года спустя Лев напишет Эмме Герштейн: «Я стал совсем старый, седобородый, скоро из меня посыпется песок».
Правда, Гумилев, унаследовавший от Ахматовой талант создавать желаемый образ, мог и намеренно «хилять под старичка профессора», поднимая собственный авторитет в глазах заключенных и стараясь хоть немного устыдить бесстыжее лагерное начальство. Кличка «Батя» за Львом Николаевичем закрепилась надолго. В январе 1955 года Гумилев поведает Эмме Герштейн, что он «сед и брадат» и что все зовут его «Батя».
Седобородый старик был убежден, что ему недолго осталось мучиться на белом свете. Даже несколько лет спустя, когда условия в лагере будут намного лучше, Гумилев признается в письме к Эмме Герштейн, что мало надеется дожить до конца срока. А зимой 1950—1951-го он и жить не хотел. Продержаться долго на благодатной должности истопника не удалось. Кандидата исторических наук поставили работать землекопом. Гумилев, прежде не любивший жаловаться, тем более жаловаться матери, в феврале 1951 года писал ей: «Здоровье мое ухудшается очень медленно, и, видимо, лето я смогу просуществовать, хотя, кажется, незачем. <…> Я примирился с судьбой и надеюсь, что долго не протяну, т. к. норму на земляных работах я выполнить не в силах и воли к жизни у меня нет».
Вообще мысли о смерти будут преследовать Гумилева все годы его последнего лагерного срока. 25 марта 1954 года он даже составит завещание. Собственности у Гумилева тогда не было вовсе, поэтому свою единственную ценность – рукопись «История Хунну» – он завещает Институту востоковедения.
Организм Гумилева разрушали не только тяжкий труд и дурной климат (летняя жара, ледяные ветры зимой), но и тягостная безнадежность. «Срок – это условность», — говорит герой Солженицына. Сталин был еще жив и, по меркам кавказского человека, не слишком стар, так что у Гумилева были все основания не верить в будущее освобождение. Если даже пережить эти десять лет, могут дать и еще десять… «Я, к сожалению, жив и здоров», — писал он Ахматовой 6 июня 1951 года. Здоровья вскоре не станет. 1 октября 1952 года, в день своего сорокалетия, Гумилев впервые попал в больницу из-за сердечнососудистой недостаточности. В ноябре его признали инвалидом. Еще два года спустя, в ноябре 1954-го, у Гумилева открылась язва двенадцатиперстной кишки, его мучили сильные боли, а лечение в лагерной больнице даже с хорошими лагерными (из заключенных) врачами позволяло лишь ненадолго избавиться от общих работ и хоть отчасти восстановить силы.
В Норильлаге Гумилев ни разу не попал в больницу. В годы своего второго лагерного срока, по моим подсчетам, его госпитализировали девять раз, не меньше. Иногда он проводил там несколько дней, но случалось лежать и по полтора – два месяца. Дважды Гумилева клали на операцию: «… я тихо качусь в инвалидность и смерть, которая меня не пугает. <…> Пожалуй, нечего затягивать мою агонию посылками», — писал он Эмме Гер штейн.
камышовый лагерь
Вскоре после войны политических заключенных начали направлять из обычных ИТЛ в особые лагеря с необычными названиями: Горный, Береговой, Озерный, Камышовый. Режим в особ лагах установили строже обычного, зато там первое время почти не было уголовников, что сразу оценили бывалые зэки.
Гумилеву пришлось посидеть в двух лагерях знаменитой системы Карлага – Луговом (там он задержался недолго) и Песчаном. Зиму и начало весны 1951-го Гумилев провел в поселке Чурбай-Нура, лагпункте Песчанлага, но уже к 25 марта оказался в Карабасе – на пересылке Карлага. Там он задержался почти на полгода.
Песчанлаг – лагерь огромный, там одновременно содержалось почти 40 тысяч заключенных, главным образом украинских националистов-бандеровцев. Лагерь обслуживал в основном нужды Карагандашахтостроя и комбината «Карагандауголь». Зэки строили новые шахты, добывали уголь Караганды и Экибас туза, работали на каменном карьере и строительстве обогатительной фабрики.
В начале осени Гумилева отправили далеко на северо-восток, в Кемеровскую область, в район нынешнего Междуреченска, где недавно открылся лагерь Камышовый. Камышлаг был меньше Песчанлага, его население достигало 13 тысяч человек. Климат северо-восточных предгорий Алтая был приятнее карагандинского, а работа (Гумилев трудился в основном на строительстве жилья) легче. Кормили тоже намного лучше. Под Карагандой жили впроголодь, поэтому Гумилев просил Ахматову прислать ему самой простой, но сытной пищи: «концентраты гречневой, пшенной и гороховой каши с добавлением маргарина составляют предел мечтаний». Из Камышлага он писал, что присылать крупы теперь вовсе не надо, так как пищи довольно, но она однообразная. Теперь он будет заказывать Ахматовой (а позднее и Герштейн) сало, масло, горчицу, перец, финики, колбасу – «наша пища обильна, но однообразна, и ее необходимо скрашивать». А чаще всего он просил прислать чай и махорку, без которых не мог жить.
В свободные минуты Гумилев любовался окрестными пейзажами, которые, как ни странно, напоминали ему о любимом городе: «Сегодня я получил подарок – тетрадь в переплете и праздную свой день рождения жареной рыбой и оладьями с сладким чаем. Погода хорошая, и золотая тайга на соседних горах поблескивает в косых лучах солнца; над реками висит туман, и город по освещению похож на Малую Охту».
В предгорьях Алтая Гумилев провел почти два года. На фотографии 1953 года он выглядит несколько моложе и бодрее, чем на карагандинской. В Камышлаге Гумилев носил номер Б 739. Номера, как и сами особлаги, позаимствовали у нацистов, то есть использовали передовой европейский опыт. В Песчан лаге их носили на шапке, на груди, на спине и на ноге повыше колена.
Летом 1953-го Камышлаг перевели из Кемеровской области далеко на запад – в Омск, на строительство нефтеперерабатывающего завода. Омск находится на меридиане Караганды, только севернее. Климат там похож не на алтайский, а на карагандинский, только холоднее.
Некоторое время инвалида Гумилева не обременяли тяжелой работой. После смерти Сталина и ареста Берии лагерный режим начал постепенно меняться. Наступило самое либеральное в истории ГУЛАГа время. Вернули свидания с родителями и женами. В 1954-м разрешили переписку не только с ближайшими родственниками, но и с друзьями. Если прежде Гумилеву писала только Ахматова, то с осени 1954 – зимы 1954—1955-го Гумилеву начали писать и присылать посылки Эмма Герштейн, Василий Абросов, Татьяна Крюкова (Таня Старая), Татьяна Казанская (Таня Новая), Николай Козырев. Однажды, набравшись смелости, прислал «сухое письмо» даже брат Орик.
А вот свиданий Гумилев так и не дождался. Свидания разрешали только с родителями или зарегистрированными женами, но Ахматова в Омск не приехала. Правда, Льва очень хотела навестить Эмма Герштейн, но ее отговорил ехать сам Гумилев: все равно не пустят, ведь они не муж и жена.
Менялся и образ жизни в лагере. В продуктовом ларьке, где прежде можно было купить только конфеты и консервированные крабы, стала появляться нормальная еда. Деньги в лагере вновь обрели ценность.
Зато в Омске обострились старые болезни, открылись и новые: «…я опять в больнице, чувствую себя очень плохо. Сердечно-сосудистая недостаточность. Куда-то проваливаюсь и опять выплываю», — жаловался он своей московской подруге. Начали отзываться и давние уже пытки Бархударьяна: Гумилев все чаще страдал от спазма нерва френикуса – временами отказывала рука и немела правая сторона тела. Уже на воле от этой болезни его будет успешно лечить профессор Давиденков, известный невропатолог и отец «Николки», когда-то лучшего друга Гумилева, что сгинул после войны на одном из островов ГУЛАГа.
В Караганде Гумилев получил благодатное место лагерного библиотекаря, но потерял его при переезде в Омск. Вернуться на эту работу он смог только в августе 1955-го. Это было лучшее из возможных для него в лагере занятий. Целыми днями он писал каталожные карточки: «Дело тихое, спокойное. Ни с кем не сталкиваюсь, сижу в углу целыми днями и пишу, а вечером вылезаю в чудесный цветник с "индийской философией", которая мне очень любопытна, или с персидской книжкой и наслаждаюсь цветами красноречия и цветами на клумбах. Иногда приходит кот, у нас их очень много, и все любят ласкаться и мурлыкать, и лезет на колени, требуя внимания к себе. Все остальное проходит мимо меня, как тени, не задевая».
Но уже в сентябре Гумилева «перекомиссовали» и нашли годным к физическому труду, более важному для лагеря. Его направили сначала таскать опилки из-под электропилы – работа не тяжелая, но однообразная и утомительная, а в конце сентября он в очередной раз попал в больницу. Поздней осенью Гумилев начал учиться на сапожника, чем вызвал хохот даже у лагерного начальства. Но в сапожной мастерской было тепло, там Гумилев надеялся пережить очередную сибирскую зиму. В декабре Гумилеву опять дали место в библиотеке, где он проработал до тех пор, пока его не пришлось положить на операцию из-за приступа аппендицита (в двадцатых числах января 1956-го).
Даже получив инвалидность, Гумилев не избавился от проклятия общих работ. Стоило ему немного подлечиться, как начальство вручало лопату или лом. В Камышлаге Гумилеву очень мешало отсутствие хорошей, с лагерной точки зрения, профессии, которая обеспечила бы ему постоянное хлебное место. Инженер-строитель Лев Куприянович Павликов набирал бригаду строителей. Павликов был родом из Ленинграда, поэтому и в бригаду старался собрать побольше земляков. Льва Гумилева он посчитал своим, питерским, и поручил ему вместе с другим работником, по всей видимости, столь же «квалифицированным», оборудовать комнату электропроводкой. Спустя пару часов бригадир застал в комнате удивительную картину: «Правдолюбов сидел на стремянке под потолком, на котором вкривь и вкось был укреплен электрический шнур крест-накрест, вокруг лестницы бегал Лев Гумилев, из их громких криков я понял, что у них идет жаркий спор на тему: "Существует ли у муравьев рабовладельческий строй?" <…> Выключатель был приделан у пола, а розетка на высоте человеческого роста. Я понял, какие это "опытные" работники, и разогнал их по другим бригадам».
ПЛОДЫ ПРОСВЕЩЕНИЯ
За одно только лето 1952 года Гумилев сменил шесть специальностей: был чертежником, монтером, строительным десятником, скульптором (!), грузчиком на каменном карьере и даже актером, точнее, актрисой. В Камышлаге тогда сидел известный оперный тенор Николай Печковский. Посадили его за сотрудничество с оккупантами: пел перед немцами, так как больше ничего делать не умел и не мог иначе заработать на жизнь. Если верить рассказу Гумилева, знаменитый певец ужасно всем досаждал – соседи подобрались в основном немузыкальные. Гумилев иногда делился с ним ахматовскими посылками, но просил: «Николай Константинович! Мы тебя любим и уважаем, садись с нами, угощайся, только, ради Бога, не пой». Но Печковский не мог не петь и в конце концов так досадил охраннику на вышке, что тот взмолился: «Уберите придурка, а то я его пристрелю!» Может быть, так оно и было, хотя слишком напоминает байку, а байки Лев Николаевич легко сочинял и в девятнадцать лет на Хамар-Дабане, и в семьдесят, в ленинградской квартире или на кафедре. А музыку Лев Николаевич не любил. Не приписал ли он собственные мысли, чувства и намерения безымянному охраннику?
К счастью для Печковского, начальник лаготделения майор Громов любил театр и предложил артисту поработать режиссером самодеятельного спектакля – поставить «Лес» Островского. Актеров освобождали от общих работ, поэтому легко удалось найти исполнителей не только на мужские, но и на женские роли. У некоторых зэков открылся актерский талант. Печковский вспоминал, что роль Гурмыжской играл один поляк «с внешностью явно мужской, но так хорошо исполнявший эту роль, что даже на воле трудно найти женщину, которая бы так ее сыграла». Аксюшу играл один молодой зэк, да столь талантливо, что «начальство приходило проверить, не девушка ли это».
Гумилеву досталась роль Улиты, но играл он с явной неохотой. На репетициях Лев надоедал Печковскому, повторяя «унылым голосом» «Ну какая же я женщина!» Но премьеру он сыграл, видимо, неплохо, потому что Печковский пригласил его участвовать в следующей театральной постановке – играть Луку Лукича в гоголевском «Ревизоре».
«Никогда не подозревал я в себе этих талантов», — писал Гумилев Ахматовой. Он был доволен: «Я ем 3 раза в день, пью чай 2 раза, утром репетирую "Ревизора" под крик Печковского, а вечером выдаю книги».
«Ревизора» сыграли с большим успехом, понравилось и начальству, и зэкам. Гумилев смешил зрителей своим произношением. Сильно картавя, Лука Лукич спрашивал:
— Бгать или не бгать?
— Беги! Беги! — кричали зрители.
Но в целом актерский труд Гумилеву не понравился: «…работа в театре – каторга; я удивляюсь, как люди по доброй воле идут в актеры», — писал он Ахматовой. А уже в Петербурге рассказывал Михаилу Ардову: «…зимой копать землю труднее, чем быть актером, летом – легче».
Еще раньше Гумилеву доверили сочинять куплеты для лагерного концерта, но эта работа давалась ему трудно. Вообще Гумилев театралом не был. Гораздо больше он любил кинематограф.
Из письма Эмме Герштейн от 26 июня 1955: «У нас часто показывают кино и очень часто хорошие картины. Я кино не пропускаю – оно очень успокаивает нервы».
Гумилев охотно смотрел советские и французские кинокомедии, мультфильмы (даже жаловался, что «мультипликацию» редко показывают), но особенно любил индийское кино: «Смотрели мы два индусских фильма: "Бродягу" и про певца. Все в восторге, в том числе и я. <…> Трудно сказать, какой лучше, оба прекрасны и неожиданно – новы». «Бродягу», экзотическую мелодраму с популярнейшим тогда Раджем Капуром в главной роли, Гумилев рекомендовал даже Ахматовой.
В кинематографических вкусах Гумилева отразилась не только любовь к востоку, но и германофобия. Трофейные немецкие картины его только раздражали: «…немцы, видно, никогда не научатся искусству и будут делать только пуговицы и машинки для заточки карандашей. На большее они не способны». Впрочем, ему не нравились и некоторые советские фильмы. Раздражало «Дело Румянцева». Не было сил у старого зэка наблюдать за правильным и образцово-положительным следователем, за торжеством советской законности, хотя он и похвалил игру «Алеши Баталова», которого знал с детства: «…если бы в картине был только Алеша с его романом, то это было бы в самый раз».
В советском кино тогда было множество экранизаций русской классики, но эти картины совсем не привлекали Гумилева. Никогда не пропускавший киносеансов, Гумилев второй раз не пошел на «Маскарад». Хорошая экранизация чеховской «Попрыгуньи» с Сергеем Бондарчуком в роли Дымова Гумилеву совершенно не понравилась: «Чехов не для кино. Получается инсценировка вроде мхатовских, но сколько же можно!»
Серьезное западное кино его только расстраивало. «Я зря ходил на эту картину. Это не для моих нервов», — так Гумилев отозвался о «Терезе Ракен» знаменитого Марселя Карне. Даже мелодрама «Мост Ватерлоо» показалась «жуткой картиной, натуралистической трагедией».
Гумилеву гораздо больше нравилась французская комедия «Папа, мама, служанка и я», «веселая и бодрая». Он охотно смотрел и советские киносказки – «Укротительница тигров» и «Доброе утро». Гумилева не раздражали ни робкая Людмила Касаткина в роли бесстрашной дрессировщицы тигров, ни жизнерадостные строители дорог, ни шикарная блондинка Татьяна Конюхова, по мере сил изображавшая передовика производства. Но «Укротительница тигров» нравилась ему больше, он даже цитировал монолог влюбленного Пети Мокина (в фильме эту роль играл молодой Леонид Быков) и настоятельно рекомендовал картину своей возлюбленной: «…вот прелесть. Посмотри – получишь большое удовольствие».
Вряд ли утонченной и культурной Наталье Варбанец могли понравиться такие комедии. Во всяком случае гумилевскую оценку «Моста Ватерлоо» она высмеяла: «…среднего качества трогательная мелодрама, а вовсе не "жуткая натуралистическая трагедия", разве что для девочек 16 лет».