— Что тебе нужно, чтобы зашить рану? — спросил наконец Сережа.
— В каком смысле — что мне нужно? — уточнила я испуганно. — Ты правда думаешь, что зашивать его буду я?
Никто не спорил со мной, но вопрос мой так и остался без ответа — вернулся Андрей, сообщивший, что баня начала прогреваться; стоя на крыльце, я наблюдала за тем, как мужчины осторожно вытаскивают Леню из машины, а затем медленно, проваливаясь в глубокие сугробы, несут его в баню. Дверца Лендкрузера так и осталась открытой, и в слабом свете салонной лампочки видно было, что Марина по-прежнему сидит внутри, сложив руки на коленях, — неизвестно, сколько бы она просидела так, не двигаясь и не поворачивая головы, если бы Наташа не сбегала за ней и не привела ее в дом — войдя, она тут же села в углу, возле стола, и снова замерла; ее прекрасный белоснежный комбинезон спереди весь был испачкан — рукава, грудь и даже колени были покрыты уродливыми бурыми пятнами, на которые она, впрочем, не обращала никакого внимания. Мишка принес из колодца ведро воды — в баню, в баню неси, сказала ему Наташа, пусть поставят на печку, чтобы согрелась, — она снова копалась в аптечке. Я боялась пошевелиться, лишний раз сказать что-нибудь, неужели они действительно рассчитывают на то, что я смогу взять в руки иголку и воткнуть ее прямо в страшный, бледный, перепачканный кровью Ленин живот; что, если он закричит, дернется, что, если я не смогу помочь ему, если все это причинит ему только дополнительные страдания, а потом он умрет — все равно, несмотря на все наши усилия? Что, если он умрет прямо там, пока я буду зашивать его?
Вошел папа:
— Все готово, девочки, — сказал он с порога, — надо идти. Ира, побудь с детишками, а ты, Наташа, помоги Анюте, — и заметив, что мы не двигаемся с места, повысил голос: — Ну что же вы, давайте, шитье — это женское дело.
— Нет-нет-нет, — проговорила Наташа быстро, — я точно не могу, и не просите, я при виде крови сразу в обморок падаю, вот, возьмите — иголка, нитка — самая толстая, какую я смогла найти, бинтов еще целая куча, все, что хотите, только я туда не пойду. — Она подошла ко мне и почти насильно впихнула мне в руки раскрытую пластиковую коробку, а я подумала: прекрасно, я должна идти туда одна, там, наверное, уже пахнет — так же страшно, как пахло в салоне машины, свежей кровью и страхом; я сделала шаг к двери, другой, и тогда Ира вдруг сказала:
— Подожди, я пойду с тобой.
В бане было еще не жарко, но куртки уже можно было снять; пахло скорее приятно — разогретым деревом и смолой, мы оставили верхнюю одежду в предбаннике и зашли в парилку — маленькую и тесную; Леню положили на верхнюю полку, прямо на светлые некрашеные доски; мужики, сказала Ира недовольно, постелили бы что-нибудь; они сняли с него ботинки, куртку и свитер, но брюки оставили — он лежал не шевелясь, с закрытыми глазами, очень бледный и весь какой-то желтый, так что если бы не его отчетливое, неровное дыхание, я подумала бы, что он уже умер. К низкому дощатому потолку они прикрепили несколько связанных между собой фонариков — единственное освещение, которое было здесь доступно, — неровный, чуть дрожащий круг света, который они давали, был настолько мал, что не мог даже захватить целиком лежащего на полке человека, и его босые ноги с короткими расплющенными пальцами оказались уже за пределами этого круга, в темноте.
Я поставила аптечный ящичек на нижнюю полку, выпрямилась и посмотрела на Иру — она стянула через голову шерстяной свитер и осталась в светлой футболке с короткими рукавами; без толстого свитера она казалась совсем худенькой, длинная шея, торчащие девчачьи ключицы, тонкие, покрытые светлым пухом незагорелые руки. Мне было неловко вот так разглядывать ее, но я ничего не могла с собой поделать; похоже, она этого даже не заметила — связав свои длинные волосы узлом на затылке, она подняла голову и сказала:
— Давай руки вымоем, вода уже согрелась, наверное.
Дверь в парилку приоткрылась, на пороге снова показался папа.
— Держи, — сказал он, протягивая мне две бутылки — большую и маленькую, — вам пригодится, тут новокаин, чтобы хоть немного обезболить, и еще вот — спирт, для дезинфекции. А еще мы нашли вот это, — он приоткрыл дверь чуть пошире и осторожно внес невысокую, источающую теплый оранжевый свет стеклянную колбу, — поставьте себе куда-нибудь, чтобы посветлее было, только не переверните — она керосиновая.
Удивительно, но повязка была на месте — она сбилась, перепуталась и изрядно промокла, но по-прежнему плотно прижимала салфетки к ране; я попробовала было развязать стягивающие ее бинты, но безрезультатно. Отойди-ка, сказала Ира. В руках у нее были ножницы, она просунула лезвие под скомканную ленту бинта, и я со страхом увидела, как вздрогнул Ленин живот в том месте, где холодная сталь прикоснулась к коже, я не хочу этого делать, я просто не сумею, я еще даже не видела, что там, под салфетками, а мне уже плохо — не поднимая глаз, я попробовала вдеть нитку в иголку, и даже это было непросто, потому что руки у меня дрожали. Когда я уронила иголку во второй раз, Ира, спокойно стоявшая рядом, сказала:
— Знаешь что, давай-ка я.
— Разве ты умеешь? — спросила я, поднимая на нее глаза.
— Можно подумать, ты умеешь, — ответила она, иронически скривившись, — дай сюда иголку. Мое фирменное блюдо — фаршированная утка, так что я прекрасно сшиваю мясо, — я поежилась; заметив это, она продолжила, слегка повысив голос: — И я не вижу, чем Леня отличается от утки, разве что мозгов поменьше, — говорила она громко и очень уверенно, но лицо и даже поза, в которой она стояла — широко расставив ноги, обхватив руками узкие плечи, — выдавали ее — она боялась, боялась так же сильно, как и я, интересно, зачем тебе это, подумала я, что ты хочешь мне этим доказать — что мы друзья или что ты сильнее меня?
Она взяла бутылку спирта, с тихим хлопком откупорила ее и, подумав, сделала глоток — небольшой, прямо из горлышка, плечи у нее судорожно дернулись, лицо скривилось, она протянула бутылку мне и сказала:
— Глотни.
Я приняла бутылку из ее рук и осторожно понюхала — на глазах у меня выступили слезы.
— На вкус он еще хуже, — заметила Ира, ее бледные щеки уже начали розоветь, — но я бы все равно глотнула на твоем месте.
Я поднесла бутылку к губам — обжигающая отвратительная жидкость наполнила рот, горло сдавило спазмом, я не смогу это проглотить, ни за что не смогу, подумала я — и проглотила, и мне сразу стало немного легче.
Леня очнулся не сразу — может быть, он ослабел от потери крови, а может, новокаин хотя бы немного действовал, — он лежал спокойно все время, пока мы промывали рану спиртом, пытаясь смыть с его желтоватого, бледного живота потеки крови — засохшей и свежей, и даже не вздрогнул, когда Ира первый раз воткнула иголку — я не выдержала и отвернулась, и она тут же сказала:
— Ну уж нет, смотри, я не буду все это делать одна. Главное, в обморок не падай тут, — и только в этот момент Леня пришел в себя — живот его колыхнулся, и он попытался сесть, а я быстро схватила его за плечо, наклонилась над ним и сказала ему прямо в ухо:
— Тихо-тихо, все хорошо, потерпи, у тебя там дырка в животе, надо зашить. — Он жалобно посмотрел на меня и ничего не сказал — только моргнул несколько раз.
— Аня, кровь промокни и возьми ножницы, нитку резать, — сказала Ира сквозь сжатые зубы, и я тут же взяла в руки салфетку — голос у нее был такой, что непонятно было, кого из них мне нужно успокаивать первым, но руки совсем не дрожали — прокол, второй прокол, узелок. Отрезать нитку, промокнуть кровь. Еще прокол, второй прокол, узелок. Я бросила взгляд на его лицо — по щекам у него текли крупные, как у ребенка, слезы — но он молчал, только кусал губу, зажмуривался и делал короткий, резкий вдох всякий раз, когда Ира втыкала иглу.
Я смотрела сверху на ее светлую макушку, уже начинающую темнеть у самых корней — две недели в умирающем городе, за закрытой дверью, боясь выйти из дома даже за едой — тебе было не до того, чтобы красить голову, думала я, интересно, взяла ли ты с собой краску — если нет, ох и странный же вид будет у тебя через пару месяцев, прокол, еще прокол, узелок, господи, какие же гадкие вещи лезут в голову, хорошо, что никто не слышит моих мыслей, у него была толстая куртка, и живот — у него такой живот, а нож был совсем небольшой, с коротким широким лезвием, только почему так мало крови, мы сейчас зашьем его, перебинтуем, а назавтра он весь вздуется, почернеет и начнет мучительно, долго умирать, сколько нужно времени, чтобы умереть от внутреннего кровотечения — день, два, и мы все это время будем сидеть тут и ждать, когда же он наконец умрет, мы ведь не сможем его тут оставить — одного в остывающем доме, и мы будем просто ждать, и мысленно торопить его, потому что каждый потерянный день уменьшает наши шансы добраться до цели, и почувствуем облегчение, когда это закончится, — обязательно, а потом мы закопаем его в землю прямо здесь, за домом, неглубоко, потому что она наверняка промерзла метра на полтора, прокол, еще прокол, узелок, отрезать нитку, промокнуть кровь.
— Все, — выдохнула Ира наконец и выпрямилась, тыльной стороной ладони вытирая лоб, — давай салфетки пластырем приклеим, пусть мужики его перевязывают, нам все равно его не поднять.
Закончив, мы вышли на крыльцо, накинув куртки на плечи, и сели прямо на шаткие деревянные ступеньки — холода пока не чувствовалось. В руках у нее снова была бутылка со спиртом — как только мы сели, она откупорила ее и сделала еще один глоток, гораздо больше предыдущего, и в этот раз почти не поморщилась — а потом опять протянула бутылку мне. Я нашарила в кармане пачку сигарет и закурила.
— Дай мне тоже, — попросила она. — Я вообще-то не курю, боюсь, у меня мама умерла от рака два года назад.
— У меня тоже мама умерла, — неожиданно для себя сказала я и тут же подумала, что ни разу, ни разу за все это время не могла себя заставить произнести эти слова вслух, даже с Сережей, даже про себя.
Она держала сигарету неловко, как школьница, которую учат курить на школьном дворе, пальцы у нее были перепачканы — кровь, йод, в темноте невозможно было разобрать. Какое-то время мы курили молча и еще по разу отхлебнули из бутылки — ночь была тихая и совершенно беззвучная, сквозь заколоченные фанерой окна из дома не пробивалось ни лучика света, было очень темно — и фонари, и керосиновая лампа остались в бане, где на полке тихо лежал Леня с животом, крест-накрест заклеенным пластырем, провалившийся в сон сразу же, как только мы закончили мучить его, и поэтому вначале мы просто услышали, что кто-то идет в нашу сторону от дома, потом впереди засветилось белое пятно, и только когда человек в белом был уже в двух шагах от нас, мы увидели, что это Марина.
Она остановилась прямо перед нами, но ни о чем не спросила — просто стояла и молча смотрела — даже не на нас, а куда-то между нами, мы немного подождали, но, казалось, она может так стоять вечно, и поэтому Ира сказала ей:
— Живот мы ему зашили, а одежду ты уж сама как-нибудь.
Ответа не последовало, и в лице у Марины не произошло никаких перемен — она даже не подняла глаз.
— Знаешь, ему бы холод приложить, чтобы кровь остановилась, ты хотя бы снега набери в пакет, — сказала я; она все так же стояла, не шевелясь, и мне захотелось взять ее за плечи и как следует встряхнуть. Я почти уже поднялась ей навстречу, но тут она наконец подняла голову и посмотрела на нас.
— Вы же меня не бросите? — сказала она.
— То есть?
— Не бросайте меня, — глаза у нее заблестели, — у меня ребенок, вы не можете нас тут бросить, я все буду делать, все, что скажете, я хорошо готовлю, я стирать вам буду, вы только не бросайте меня, — она прижала руки к груди, и я увидела, что руки эти покрыты засохшей кровавой коркой, которая начала трескаться, когда она сжала кулаки, — казалось, это ей совсем не мешает, так вот о чем ты думала, пока сидела, скорчившись, прижимая руки к животу своего мужа, все время, пока мы ехали сюда, торопились, волновались, что не довезем его, пока мы зашивали ему живот, пока пили этот ужасный спирт, вот чего ты боялась, надо же, как странно.
— Ты дура, что ли? — сказала Ира, и мы обе, я и Марина, вздрогнули от того, как резко прозвучал ее голос. — Иди в дом, найди пластиковый пакет, набери в него снега и возвращайся к мужу, он лежит там совсем один, и тебе пора уже что-нибудь для него сделать, ты поняла меня?
Марина постояла еще мгновение — глаза у нее были совсем дикие — а потом, бесшумно повернувшись, растворилась в темноте.
— Дура, — повторила Ира вполголоса и бросила окурок в снег. — Дай мне еще сигарету.
— Знаешь, — сказала я, протягивая ей пачку, — он не сказал мне, что поехал за вами.
Она повернула ко мне голову, но промолчала, словно ждала, что я скажу дальше.
— Я просто хочу, чтобы ты знала, — продолжила я, уже понимая, что говорю сейчас не то, что этого не нужно говорить, тем более сейчас — особенно сейчас, — даже если бы он сказал мне, я бы не возражала.
Какое-то время она сидела молча, не шевелясь, и смотрела на меня — в темноте мне не видно было ее лица; потом она встала.
— Как ты думаешь, — спросила она спокойно, глядя куда-то в сторону, — почему он к тебе ушел?
Я не ответила, и тогда она резко наклонила ко мне лицо и взглянула мне прямо в глаза — холодно и недружелюбно.
— Очень просто, — сказала она, — родился Антошка, у меня были тяжелые роды, я отвлеклась на ребенка и на какое-то время потеряла интерес, понимаешь, и я перестала с ним спать. Только и всего. Поняла? Я просто перестала с ним спать. Если бы не это, он до сих пор был бы со мной, и мы жили бы в этом чудесном деревянном доме, а ты бы сдохла в городе вместе со всеми своими родственниками.
Она бросила незажженную сигарету себе под ноги, повернулась и пошла к дому, оставив меня на крыльце. Мне хотелось сказать: вообще-то, переезд за город — это была моя идея, мне хотелось сказать еще много разных вещей, но я не успела, я так ничего и не сказала, потому что осталась одна в темноте.
* * *Оставшись одна, я замерзла — немедленно, как будто холод просто дожидался этого момента, чтобы наброситься на меня — на улице было градусов двадцать, не меньше, мы провели на крыльце около четверти часа, но почувствовала я это только сейчас — пальцы перестали гнуться, уши и щеки застыли, но я все равно не могла себя заставить пойти сразу за ней — этого не может быть, это какая-то чушь, думала я, возвращаясь в теплый предбанник, какой-то дурацкий, нелепый детский сад, там мой муж и мой сын, я должна сейчас сидеть с ними у огня, за столом, за последние сутки случилось столько всего, о чем нам нужно поговорить, а вместо этого я зачем-то торчу здесь, в этой бане, с чужим мужиком, который мне даже никогда не был особенно симпатичен, в то время как и его жена, и эта другая женщина, которой удивительным образом удается всякий раз заставить меня почувствовать себя так, словно я на самом деле в чем-то перед ней виновата, — обе они сейчас там, в теплом маленьком доме, до которого каких-то десять шагов по темному двору, десять шагов, которые я никак не могу заставить себя сделать.
Я толкнула дверь в парилку и заглянула внутрь — там было тихо и тепло, поток воздуха, который я впустила, качнул привязанные к потолку фонарики и заставил задрожать оранжевый огонек лампы, стоящей на нижней полке. Леня лежал неподвижно, в той же позе, в которой мы оставили его, и дышал тяжело и хрипло, как выброшенный на берег кит, с усилием выталкивая воздух из легких — наверное, ему неудобно было лежать на спине, с запрокинутой головой, на твердых деревянных досках. Я поискала глазами вокруг и наткнулась на сброшенный Ирин свитер, который она забыла забрать, свернула его вчетверо и положила ему под голову; затылок у него был влажный, на висках блестели капельки пота. Когда я наклонялась над ним, он внезапно открыл глаза — я заметила, что они у него совсем светлые, почти прозрачные, с пушистыми, трогательно загнутыми вверх ресницами.
— Спи, Ленька, все самое плохое позади, — сказала я, глядя на него, мне казалось, что сейчас он обязательно спросит «Я умру?» или заговорит о том, чтобы мы не бросали его — как сделала его жена несколько минут назад, и уже приготовилась ответить что-нибудь вроде «не сходи с ума» или «иди ты к черту», но вместо этого он втянул носом воздух и спросил:
— Это что, спирт? Мне оставьте чуть-чуть, — и улыбнулся — пусть криво, слабо, но улыбнулся.
— Я свет выключу, — сказала я тогда и потянулась к висящим над его головой фонарикам, и он тут же, все еще улыбаясь, еле слышным голосом рассказал один из своих гнусных, неприличных анекдотов про лифт, в котором неожиданно погас свет, и, как всегда, рассмеялся первым, не дожидаясь реакции — только в этот раз он сразу замолчал, захлебнувшись собственным смехом и скривившись. Я стояла возле него и ждала, пока приступ боли пройдет — он лежал теперь тихо, осторожно дышал носом и ничего больше не говорил — и неожиданно для себя вдруг погладила его по голове, по мокрой щеке и повторила:
— Ты спи, Ленька. Сейчас Марину к тебе пришлю.
С Мариной я столкнулась на пороге дома; я открыла дверь, но войти не успела — она почти оттолкнула меня и пробежала мимо, не говоря ни слова, даже не взглянув в мою сторону. Веранда была все такая же темная и холодная, и я еле нащупала ручку двери, ведущей внутрь, в тепло и свет, — когда она открылась, мне пришлось сощуриться, несмотря на царивший в комнате полумрак. Все сидели вокруг стола, на котором стояли тарелки; вкусно пахло едой и табачным дымом. Войдя, я услышала обрывок Ириной фразы:
— …да что я такого сказала? Ладно вам, странно, что ей вообще об этом нужно было напоминать.
Что-то было не так за этим столом — и дело было не в том, что кого-то не хватало, — все, кроме Марины, были на месте, но позы у них были напряженные; вначале я подумала, что просто пропустила какое-то выяснение отношений — и не удивилась, она наверняка опять сказала что-то резкое, что-то лишнее, редкий талант у этой женщины — никому не нравиться, я увидела пустой стул — скорее всего Маринин, и села, отодвинув от себя тарелку с остатками еды, и только потом подняла глаза. Дом уже нагрелся — дети были без курток, они уже поели и оба клевали носом — и Антон, и девочка, но все еще сидели тут же, сонные и безучастные ко всему; посреди стола стояла большая, немного облупившаяся эмалированная кастрюля — наверное, хозяйская, — в которой оставалось еще немного макарон с тушенкой, уже покрывшихся пленкой остывающего жира. Едва взглянув в кастрюлю, я поняла, что совершенно не хочу есть — возможно, из-за того, что мы только что делали с Леней, а может быть, из-за спирта, бушевавшего у меня в желудке.