— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда наконец увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:
— Послушай. — Я сказала «послушай», хотя я никому никогда не «тыкаю», это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так: — Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня. — В его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:
— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:
— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:
— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:
— Вокруг Кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.
— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и, прежде чем тронуться с места, сказал мне:
— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:
— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит?
А я сказала — почти спокойно:
— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.
Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:
— Ну конечно, малыш.
— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — Я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка. — Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже и заплакала.
Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.
* * *Этот сон снился мне всю жизнь — иногда раз в год, иногда — реже, но всякий раз, когда я уже начинала его забывать, он обязательно приходил снова — мне нужно добраться куда-то, совсем недалеко, там меня ждет мама, и я двигаюсь вперед, но очень медленно — мне встречаются какие-то ненужные, лишние люди, и я вязну в разговорах с ними, как в паутине, и когда я наконец почти достигаю цели, я вдруг понимаю, что опоздала, что мамы там больше нет, что ее нигде нет — и я никогда ее больше не увижу. Я просыпалась от собственного крика, с мокрым от слез лицом, пугая лежащего рядом со мной мужчину, и даже если тот, кто лежал со мной рядом, обнимал меня и пытался утешить, я отбивалась и отталкивала его руки, оглушенная своим несокрушимым одиночеством.
Девятнадцатого ноября наш телефон замолчал насовсем; вместе с ним отключился и Интернет. Обнаружил это Мишка — единственный, кто пытался хотя бы сделать вид, что жизнь идет своим чередом; выныривая из полусонной комы, в которую меня погружали таблетки — Сережа заставлял меня пить их всякий раз, когда я начинала плакать и не могла остановиться, я отправлялась проверить, где они — два человека, которые у меня остались. Иногда я заставала их обоих, склонивших головы над компьютером, листающими ленту новостей, а иногда Сережа пропадал во дворе — мне кажется, он рубил там дрова, хотя трудно было представить себе более бессмысленное занятие, а Мишка — Мишка все еще сидел перед компьютером, крутил ролики на Ютьюбе или играл в онлайн-игры, и, глядя на это, я снова кричала и плакала; тут же хлопала входная дверь, впустив в дом струю холодного воздуха, появлялся Сережа, уводил меня в спальню и заставлял выпить еще одну таблетку. В день, когда пропала связь, я проснулась оттого, что Сережа тряс меня за плечо:
— Хватит спать, малыш, ты нам нужна. Телефон умер, Интернет — тоже, у нас остались новости только по тарелке, и нашего с Мишкой английского не хватает.
Спустившись в гостиную, я обнаружила на диване возле телевизора Мишку — на коленях у него лежал оксфордский словарь, а лицо у него было сосредоточенное и несчастное, как на экзамене. Вокруг него сидели взрослые: красавица Марина из трехэтажного каменного дворца с жуткими башенками через улицу от нас и ее толстый муж Леня, Сережин воскресный партнер по пирамиде. На полу возле дивана сидела их маленькая дочка — перед ней стояла ваза с ракушками, которые мы привезли из свадебного путешествия; судя по раздувшейся щеке, одна из ракушек уже была у нее во рту, и тонкая сверкающая нитка слюны тянулась от подбородка к остальным хрупким сокровищам. Сережа вел меня под руку по лестнице вниз — наверное, два дня таблеток и слез не прошли даром, потому что Марина, подняв на меня глаза (несмотря на ранний час, макияж ее был безупречен — есть женщины, которые выглядят совершенными ангелами в любое время суток), быстро поднесла руку ко рту и даже попыталась вскочить с дивана:
— Аня, ты ужасно выглядишь, ты не больна?
— Мы здоровы, — поспешно сказал Сережа, и я сразу же рассердилась на него за эту поспешность, как будто это мы сидели в Марининой гостиной, позволив нашему ребенку обсасывать чужие сентиментальные воспоминания. — Ребята, у нас тут случилось…
Прежде чем он смог продолжить фразу — почему-то мне было очень важно не дать ему закончить, я подошла к девочке и, разжав мокрые от слюны цепкие пальчики, выдернула вазу и поставила ее повыше, на каминную полку:
— Марина, вынь у нее изо рта ракушку, она подавится, это все-таки не конфета.
— Узнаю свою девочку, — сказал Сережа вполголоса, с облегчением, мы столкнулись взглядами, и я не могла не улыбнуться ему.
Я терпеть не могла их обоих — и Марину, и ее несложного, шумного Леню, под завязку набитого деньгами и неумными анекдотами; в подвале у Лени стоял бильярдный стол, и Сережа время от времени по выходным отправлялся туда поиграть — в первые полгода нашей жизни в поселке я пыталась составить ему компанию, но быстро поняла, что не могу даже делать вид, что мне весело с ними, — «лучше вообще никакой светской жизни, чем эта жутковатая пародия», говорила я Сереже, а он отвечал — «знаешь, малыш, нельзя быть такой привередой, если живешь в деревне, с соседями нужно общаться»; и вот теперь эти двое сидели в моей гостиной на моем диване, а мой сын с отчаянием на лице пытался перевести им новости CNN.
Пока Марина выуживала последнюю ракушку из-за щеки своей дочери, Леня по-хозяйски похлопал по дивану рядом с собой и сказал:
— Садись, Анька, и переводи. Телефоны сдохли, наши врут, похоже, безбожно, я хочу знать, что творится в мире.
Я опустилась на краешек журнального стола — мне до смерти не хотелось садиться рядом с ними, повернулась к телевизору и тут же перестала слышать Маринино беспомощное воркование «Даша, плюнь, плюнь немедленно» и Ленины зычные похохатывания «Няню отрезало карантином, пришлось Маринке вспоминать про материнские инстинкты, пока не очень выходит, Серега, как видишь»; я подняла руку, и они замолчали разом, я слушала и читала бегущую строку внизу экрана, прошло десять минут, пятнадцать, стояла абсолютная тишина, а потом я обернулась к ним — Марина теперь сидела на полу в застывшей позе, зажав в руке мокрую ракушку, добытую из Дашиного рта, а Леня держал на руках девочку, зажимая ей рот рукой, и глаза у него были очень серьезные, такого взрослого выражения я ни разу у него не видела; рядом с Леней замер Мишка, худое лицо с длинным носом, уголки губ опущены, брови приподняты, как у карнавального Пьеро, словарь скатился с коленей на пол — видимо, познаний в английском все-таки хватило ему для того, чтобы ухватить главное.
Я не стала переводить взгляд на Сережу, стоящего позади дивана, и сказала:
— Они говорят, везде то же самое. В Японии семьсот тысяч заболевших, китайцы не дали статистику, австралийцы и англичане закрыли границы, только это им не помогло — похоже, они тоже опоздали; самолеты не летают нигде. Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Чикаго, Хьюстон — все крупные города в Штатах на карантине, и вся Европа в такой же жопе — это если вкратце. Говорят, создали международный фонд и работают над вакциной. Еще говорят, что раньше чем через два месяца вакцины не будет.
— А про нас что? — Леня отнял руку ото рта девочки, которая немедленно принялась сосать палец; они оба смотрели на меня, и я впервые заметила, как они похожи — бедная малышка, в ней не было ничего от тонкокостной породистой Марины, у нее были Ленины близко посаженные глазки, толстые мучнистые щеки и торчащий из них треугольной горошиной подбородок.
— Да что им мы. Про нас пока сказали мало. Тоже все плохо, и тоже везде — на Дальнем Востоке особенно, китайскую границу не закроешь, они говорят, там треть населения инфицирована; Питер закрыли, Нижний закрыли.
— А Ростов, про Ростов они что говорят?
— Лень, да не говорят они про Ростов, они про Париж говорят, про Лондон. — Это было даже приятно, четыре пары испуганных глаз, прикованных к моему лицу; они ждали каждого моего слова, как будто от этого зависело что-то очень важное.
— У меня мама в Ростове, — сказал Леня тихо. — Я неделю туда дозвониться не могу никому, а теперь телефон совсем сдох. Серега, что это с ней? Ань, ты чего?
Пока Сережа подталкивал Леню, держащего на руках девочку, и озирающуюся Марину к выходу («Серег, да что я сказал-то? Что у вас случилось? Может, вам помощь нужна?»), я пыталась сделать вдох — горло сжалось, не говори им, не говори — и поймала Мишкин взгляд; он смотрел на меня, закусив губу, и лицо у него было отчаянное, беспомощное, я протянула к нему руку, а он прыгнул ко мне с дивана, столик предательски затрещал под его весом, вцепился мне в плечо и зашептал куда-то в ключицу:
— Мам, что же теперь будет?
А я сказала:
— Ну, первым делом мы, конечно, к чертям сломаем журнальный столик, — и он сразу же засмеялся, как всегда делал, когда был совсем маленьким, — его всегда было очень легко рассмешить, сквозь любые горести, это был самый легкий способ успокоить его, когда он плакал. В гостиную вошел Сережа:
— Что смешного?
Я посмотрела на него поверх Мишкиной головы и сказала:
— Я думаю, дальше будет только хуже. Что будем делать?
Остаток дня мы все — я, Сережа и даже Мишка, забросивший свои игры, провели в гостиной возле включенного телевизора, как будто ценность этого последнего оставшегося у нас канала связи с внешним миром стала нам очевидна только что, и мы торопились впитать как можно больше информации прежде, чем и эта ниточка оборвется. Мишка, правда, сказал:
— Спутнику точно ничего не будет, мам, что бы они там ни отключали, он летает себе и летает, — но сидел с нами до тех пор, пока наконец не заснул, пристроив взлохмаченную голову на подлокотник дивана.
Ближе к вечеру Сережа погасил свет, развел огонь в камине и принес из кухни бутылку виски и два стакана. Мы сидели на полу перед диваном со спящим Мишкой, которого я укрыла пледом, и прихлебывали виски; теплое оранжевое мерцание огня в камине смешивалось с голубоватым свечением экрана, телевизор тихонько бубнил и показывал, в основном те же кадры, которые мы видели утром, — дикторы на фоне географических карт с красными отметками, опустевшие улицы разных городов, машины «Скорой помощи», военные, распределение лекарств и продовольствия (лица стоявших в очередях людей отличались только цветом масок), закрытая Нью-Йоркская фондовая биржа. Я уже ничего не переводила, мы сидели молча и просто смотрели на экран, и на какое-то мгновение мне вдруг показалось, что это обычный вечер, каких уже было много в нашей жизни, и мы просто смотрим нудноватый фильм о конце света, в котором немного затянулась завязка сюжета. Я положила голову Сереже на плечо, он обернулся ко мне, погладил по щеке и сказал мне на ухо, чтобы не разбудить Мишку:
— Ты права, малыш, все это просто так не закончится.
Звук, разбудивший меня, прекратился в тот момент, когда я открыла глаза; в комнате было темно — огонь в камине погас, а последние красноватые угольки уже не давали света, позади сопел Мишка, рядом со мной — сидя, откинув голову назад, спал Сережа. Спина у меня затекла от долгого сидения на полу, но я не шевелилась, пытаясь вспомнить, что именно заставило меня проснуться, — несколько бесконечно долгих секунд я сидела в полной тишине, напряженно вслушиваясь, и как только я почти уже поверила в то, что этот странный звук просто приснился мне, он раздался снова, прямо за моей спиной — требовательный, громкий стук в оконное стекло. Я повернулась к Сереже и схватила его за плечо — в полумраке я увидела, что глаза его открыты; он приложил палец к губам, потом, не поднимаясь на ноги, чуть наклонился вправо и нашарил свободной рукой висевшую возле камина чугунную кочергу, которая легонько звякнула, когда он снимал ее с крючка. Впервые за два года, которые мы прожили в этом светлом, легком и прекрасном доме, я остро пожалела о том, что вместо угрюмой кирпичной крепости с забранными решетками окошками-бойницами, как у большинства наших соседей, мы выбрали воздушную деревянную конструкцию с прозрачным фасадом, составленным из стремящихся к коньку крыши огромных окон; я вдруг почувствовала хрупкость этой стеклянной защиты, как будто наша гостиная и весь дом позади нее, со всеми своими уютными мелочами, любимыми книгами, легкими деревянными лестницами, с Мишкой, безмятежно спящим на диване, — всего лишь игрушечный кукольный домик без передней стенки, в который в любую минуту извне может проникнуть гигантская чужая рука и нарушить привычный порядок, переворошить, рассыпать, выдернуть любого из нас.
Мы посмотрели в сторону окна — возле балконной двери, ведущей на веранду, на фоне ночного неба отчетливо темнела человеческая фигура.
Сережа сделал попытку подняться; я вцепилась в руку, в которой он сжимал кочергу, и зашептала:
— Подожди, не вставай, не надо, — и тут за стеклом послышался голос:
— Ну что вы там замерли, защитники Брестской крепости, я прекрасно вижу вас через стекло. Сережка, открывай!
Сережа со звоном уронил кочергу на пол и бросился к балконной двери; проснулся Мишка, сел на диване и тер глаза, диковато озираясь; дверь открылась, в гостиной запахло морозным воздухом и табаком, а стоявший за стеклом человек вошел внутрь и проговорил:
— Включите свет, партизаны, черт бы вас побрал.
— Привет, пап, — сказал Сережа, нашаривая выключатель на стене, и только тут я выдохнула, поднялась на ноги и подошла поближе.
Во время нашего знакомства три года тому назад — Сережа познакомил меня со своим отцом не сразу, а почти через полгода после того, как его бывшая жена наконец ослабила хватку, постразводные страсти немного утихли и наша жизнь постепенно стала входить в нормальную колею, — Сережин отец завоевал мое сердце прямо с порога небольшой квартирки в Чертанове, которую мы с Сережей сняли, чтобы жить вместе, — он с аппетитом оглядел меня с головы до ног, крепко и как-то совсем не по-отечески обнял и немедленно велел звать себя «папа Боря», хотя я так ни разу и не смогла себя заставить произнести это — вначале вообще избегая прямых обращений, а потом, спустя еще год или около того, остановившись на нейтральном «папа» — на «ты» я с ним так и не перешла. Мне с самого начала было очень легко с ним — легче, чем в компании Сережиных друзей, привыкших видеть его совсем с другой женщиной, с их подчеркнутыми, вежливыми паузами, которые они делали всякий раз, когда я говорила что-нибудь, как будто им нужно было время для того, чтобы вспомнить — кто я такая; я постоянно ловила себя на попытках понравиться им — почти любой ценой, это была какая-то детская, глупая конкуренция с женщиной, перед которой я чувствовала себя виноватой и ненавидела себя за это. «Папа Боря» бывал у нас нечасто — у них с Сережей была какая-то сложная история в прошлом, вероятно, еще в Сережином детстве, о которой они никогда не распространялись; мне всегда казалось, что Сережа одновременно гордится отцом и стыдится его, они редко созванивались, а виделись еще реже — его даже не было на нашей свадьбе. Я подозревала, все дело было в том, что у него не было приличного костюма — довольно давно он, неожиданно для всех, бросил карьеру университетского преподавателя, сдал свою небольшую московскую квартирку и уехал насовсем в деревню где-то под Рязанью, в которой жил с тех пор почти безвылазно в старом одноэтажном доме с печкой и туалетом на улице, потихоньку браконьерствовал и, по Сережиным словам, здорово пил с местными мужиками, среди которых завоевал себе непререкаемый авторитет.