- Мы не хотим.
- Очень жаль. Отключка. Но вы не сердитесь на меня?
- Бесполезно.
- Вы сама доброта.
Художник чмокнул Катю в щечку.
- И жена у меня ничего, правда? - Он обаятельно подмигнул Петру Николаевичу. - Мы счастливая пара.
Катя покраснела. "Господи, - подумал Петр Николаевич, - радуется похвале этого злодея, его хорошему настроению, расцветает на глазах..."
- Ладно, Катюша, - сказал Петр Николаевич, видя, что художнику не терпится удрать с добычей. - Мы еще поговорим. У нас будет время, я вам Москву покажу, мою Москву. Арсений сядет работать наконец...
- Начинается, - проворчал художник.
- Ах, живите, как хотите, какое мне дело. Можете не работать, все мы так думаем, что у нас две жизни, одну мы сейчас тут на глазах потратим без остатка, а вторую будем жить как следует. Ан нет.
Главное в нем, подумала Катя, что ему ровно двадцать. Двадцать лет его глазам, его голосу и его недовольству собой, его деликатности и его вельветовой блузе.
- Без нравоучений никак нельзя, - обозлился художник.
- Спасибо большое, - сказала Катя.
"Трудно ей будет, - подумал Петр Николаевич, - но она его спасет".
Через окно Петр Николаевич увидел, что Катя обернулась, помахала варежкой.
"Помогай тебе бог", - пожелал он ей.
- А теперь скажи мне, матушка, чего ты так лебезила перед Петром? спросил художник по дороге домой голосом вполне дружелюбным, игриво-веселым.
Катя не ответила.
- Подлизывалась, а ты этого не умеешь. Это тоже уметь надо, - продолжал он. Дружелюбия, пожалуй, поубавилось. - Ничего ты не умеешь в жизни. Курить не умеешь, это ты вчера доказала. Болеть не умеешь. Подлизываться не умеешь. Я уже могу составить список, чего ты не умеешь.
- Очень мило.
- Я тебе не нравлюсь? Я такой, как я есть, другим я быть не могу. Ты недовольна? Но у меня нету ласковых слов и нету обманов для тебя. Дай отдохнуть!
- От чего?
- Человек устал.
Катя промолчала.
- Чего ты молчишь? Кажется, у тебя опять плохое настроение.
- Мне не нравится твой лексикон.
Художник остановился и придержал ее за локоть.
- Минуточку. Лек-си-кон, - медленно повторил он тоном уличного хулигана. - Что это такое? Что-то филологическое? И почему он тебе не нравится? Он меня устраивает, всех устраивает, и тебя он устраивал до сегодняшнего вечера, ты за него замуж вышла, между прочим, за лексикона.
Катя пошла вперед.
- Так, так... - мелкими злыми песчинками сыпалось на нее. - Хорошо. Прекрасно. Кое-что проясняется, кое-какие иксы и игреки. Такой лексикон годится? Иксы и игреки семейной жизни. Тот положительный и отрицательный опыт, которым мы оба располагаем, дает себя знать. Никуда не денешься. Только вот что я тебе сейчас скажу... и ты будь любезненька...
Катя прибавила шаг Он продолжал довольно спокойным тоном, без восклицательных знаков:
- ...К старику ходить запрещаю. В антикварные дела нос совать, шпионить - запрещаю. Любезно улыбаться - запрещаю.
Дома Катя сказала:
- Я тебе купила.
И протянула художнику коробку фломастеров, делая вид, что уличного крика не было, она не помнит, ничего не было.
Он взял коробку.
- Еще чего.
Она улыбнулась.
Он исследовал коробку с обеих сторон, зачем-то подышал на нее, потер полой замшевого пиджака, открыл, пересчитал фломастеры, наконец сказал радостно:
- Восемнадцать. Это вам не двенадцать. Ура!
"Нужно все время хитрить и подлаживаться, - подумала Катя. - Вести политику, осторожную, примитивную, непонятно какую..."
- Я тронут. Мерси. Я такие хотел, фирменные. Где ты достала? Но подарок со значением, намекаешь, тонкий намек, да?
- Ну как тебе объяснить!
- Не объясняй. На этот раз я тебя прощаю. Учти только, что я не хочу, чтобы ты стала антикварной дамой, мне это совершенно не нужно. А также пусть Старик не пудрит тебе мозги своим Пушкиным.
- Если бы ты сам знал, что тебе нужно, - заметила она.
- Правда, заяц, - согласился он с подкупающей простотой, которая составляла его человеческое обаяние, но была, как правило, глубоко упрятана и перекрыта разной чепухой.
Но вот вдруг наступила минута, под влиянием ли подарка, или что-то другое послужило причиной, только вдруг глаза посмотрели светло и ясно, хмурое, напряженное лицо разгладилось и оказалось молодым и чистым лицом юноши, который хочет говорить только правду, поступать только смело и честно, учиться как можно лучше, радовать родителей, дружить с хорошей девочкой, победить в соревнованиях, прочитать все книги, бороться с собственными недостатками, закалять волю... Катя увидела это лицо, потому что она его раньше видела и знала, что оно есть, и оно настоящее.
- Хорошо, - поспешно сказала она, - давай попробуем разобраться.
И опоздала. Разбираться было некому. Художник вытащил ножик, раскрыл его, стал чистить лезвие сначала тонкой шкуркой, потом пастой для ванны. Он уже опять забыл обо всем на свете. Свет ушел из его глаз, опять они стали озабоченными, мутными, слепыми, мальчик, побеждающий в соревнованиях, превратился в горбатого антиквара, а Катя могла вновь и вновь решать свою задачу, кого она полюбила и как ей жить. Люди живут нормально, по вечерам читают журналы и смотрят телевизор, по воскресеньям катаются на лыжах, ходят в гости, на выставки, в театр. Путешествуют. Покупают новую одежду. Устраивают в квартире ремонт, вешают на окна занавески. Так жили ее родители, так она жила со своим первым мужем и от этой жизни ушла, эту жизнь предала.
Эту жизнь надо забыть. У нее теперь нет телевизора и нет занавесок, яркий неоновый свет "Переходите улицу в положенном месте" беспрепятственно проникает в окна.
От ужина ее муж отказался, сказав, что сыт, настоящей постели у нее теперь тоже нет, а есть жесткая узкая лежанка, представляющая значительный исторический интерес, но как постель не заслуживающая внимания. Вот только ванна нормальная, можно полежать в теплой воде, подумать, еще лучше ни о чем не думать. Она хотела забрать у художника пасту, чтобы почистить ванну, но он не дал, обнял Катю, поднял на руки, покружился с нею по комнате, поставил на пол и потребовал ужин.
- Проголодался, - сообщил он доверительно, - но как! Если бы ты знала. Свари, кашу, большой горшок, на молоке с маслом. И ведро кофе. И не смотри на меня так, как будто я тебя убил. Я исхожу из реальных возможностей. И не прошу того, чего нет в доме. Когда мы купим холодильник, то у нас в нем всегда будет лежать колбаса. Ты не против?
Арсений услышал о жабе случайно, от художницы Лары Морозовой, великого коллекционера.
Эта Лара в его присутствии с помощью целой серии хитроумно поставленных вопросов узнавала у других художников _адрес_ жабы, делая вид, ей это _надо_ по делу, по какому-то там делу. Ребята, кто знает, хозяйка известная картинщица, живет примерно там-то... Лариса Морозова никогда не нарушала главного правила коллекционерства. Правило это - молчание. Если коллекционер не в состоянии соблюсти правила молчания, он должен соблюдать правило неопределенности и тумана. Все только что-то, где-то, как-то, когда-то. В Москве, в Ленинграде, в одном населенном пункте. И тут Арсений вспомнил, что у него есть этот _адрес_, про картинщицу и ее жабу ему говорили, он собирался к ней, но тянул, не верил, что это что-то путное. Лариса Морозова не позволяла себе такой роскоши, верить или не верить, она немедленно проверяла все адреса и потому не _опаздывала_.
Когда он ее увидел, он сразу сказал себе "моя", но зачем-то еще пошел бродить по комнате, разглядывая то, что его совершенно не интересовало.
Богатство, чемпионство - ему это претило. Люстры бриллиантово сверкали, бронза гляделась золотом.
В лице и фигуре хозяйки тоже явственно проступали черты ампира. Лицо раскрашено акварелью, на голове голубой парик, локоны как у Иоганна Себастьяна Баха. Пахнет антиквариатом и французскими духами.
Он почувствовал себя бродягой, нищим, хулиганом, кем не был, но хотел быть. Захотелось выругаться, плюнуть на ковер, толкнуть Даму в мягкий шерстяной бок. Зашевелился ген его любимого дедушки, морского пирата.
Он плюхнулся на стул, такой же чемпионский, как все вокруг, и задрал голову на шкаф. Там восседала жаба, совершенно живая, недоступная, царственно спокойная.
- Ты, мать, царица, - сказал он ей, - если не богиня.
- Вы так смотрите, как будто боитесь, что она вас укусит, - сказала Дама, обнаруживая юмор, который в ней трудно было предположить. - Возьмите ее в руки. Она вам нравится?
- Нич-чево, - ответил он сдавленно, снял жабу со шкафа и поместил на стол, мысленно извиняясь, что побеспокоил. "Прости, мать, так надо".
Исчезла декорация с ампирной хозяйкой, исчезло спесивое хамское богатство, притворяющееся княжеским, осталась только жаба, как будда в храме, который видит всех и все видят его.
- Продайте, - небрежно уронил художник, заранее зная ответ и готовя убогое продолжение: "Зачем она вам? Она вам не нужна. Отдайте ее мне"... и так далее.
Дама просигналила бровью, показала, что шокирована. Современные молодые люди дурно воспитаны, этот вывод также отразился на широком, вместительном лице.
- Она вам не в жилу, - продолжал он. - Не унисонит.
- Унисонит, - чему-то обрадовалась Дама и вдруг по-свойски подмигнула художнику.
Что Дама баба лихая, это, собственно, художник сразу определил, как и то, что она еще не вышла в тираж. Он окинул взглядом, который следовало считать мужским, ее плотные формы, определил, что упаковка солидная. Но ему было не до глупостей, он предпочитал девушек помоложе, попроще, без антиквариата.
- Честно говоря, я, наверно, могла бы ее отдать вам... - задумчиво проговорила Дама.
Неопределенность тона, загадочный взгляд, еще какие-то неточности, все это прошло мимо него, у него бухнуло сердце, пересохло в горле. Продается!
Художник отвернулся от жабы-будды, сознавая, что так смотреть, как он смотрит, нельзя.
Лара потому была Великой Ларой, что умела улыбаться в тех случаях, когда художник падал в обморок, обмирал, покрывался горячим потом, терял голос и хрипел. Великая Лара не боялась сказать "хочу" и "беру", когда художник говорил что-то невнятное. Бедный художник был не из того теста, из какого делаются короли.
- Сколько она может стоить? - спросил он небрежно и легко, как джентльмен.
- Ах, боже мой... - отмахнулась хозяйка от низменности темы.
Определить стоимость не трудно, если учесть, что художник потерял голову, а Дама заботилась о том, чтобы не иметь репутации торговки.
- Вы любите Китай? - спросил он, не видя вокруг ничего китайского.
- Она не Китай.
Он не знал, что еще говорить, тем более что нужны не слова, а презренный металл или какой-нибудь хитрый фокус из области коллекционерских обменов, что тоже отлично умела Лариса Морозова, а художник - нет.
В плетеной серебряной корзинке на столе лежали деньги, как будто они печенье, фарфоровое лицо хозяйки было непроницаемо, и лишь палочка таблеток снотворного служила признаком человеческих чувств и страданий. Поговорить о бессоннице? Да ну, к черту, пусть меньше хапает, лучше будет спать.
Он боялся, что она догадается, как он _хочет_ получить жабу. Наивно думал, что еще ничем себя не выдал и незаметно его трепыхание. Не знал, что перед этой Дамой он муравей.
А жаба-царица сидела на бронзовой своей золоченой подставке как на троне и равнодушно смотрела на его муки. И не смотрела, а только сидела и была.
- Жабы приносят счастье, где-то я читала, а где, не помню, - хихикнув, сообщила Дама и стала похожа на магазинную вострушку, из тех, что не дадут взять пачку масла без очереди.
"Оборотень, - подумал художник. - Страшила".
- Давайте оба подумаем, вы тоже подумайте, - успокоилась она, возвращаясь в свой прежний фарфоровый облик. - Нужна ли она вам. По опыту знаю, какие мы бываем, если чего-нибудь захотим. А потом удивляемся: затмение...
Он не стал возражать, все еще веря, что разговор идет легкий, не понимая, что разговор давно уже тяжелый и каждым простым словечком фарфоровая все глубже засаживает нож.
- ...вообще эта вещь не всякому нужна, не всякому понятна, - продолжала она, хотя он давно уже лежал на земле, окровавленный, бездыханный, разбросав руки, и глаза его остекленели.
Утром художник позвонил Дарье Михайловне, так звали хозяйку жабы, но она его принять не могла и голосом важным, как ее родной ампир, велела позвонить через два дня. Художнику это очень не понравилось, и он, повинуясь инстинкту следопыта, пошел к Ларисе Морозовой поразведать, как дела. Работать он все равно не мог, жаба стала очередным наваждением, средоточием всех помыслов, фокусом бытия.
- Какой желанный и редкий гость, - приветствовала его Лариса.
У нее было интересное лицо, длинное, узкое, бледное, большие, как очки, глаза, смелая прическа: только красивая может так причесаться - волосы были натянуты и убраны и как бы превращены в шлем, оставался только цвет и блеск этого покрытия. Одежда тоже была интересная, в старорусских традициях, вышитый цветами холщовый балахон, монисты на шее.
- Желанный? - спросил художник.
Если бы эта Ларка не была: а) художницей, б) старьевщицей и в) такой чересчур умной и разговорчивой, - он бы мог обратить на нее свое благосклонное внимание. Прозвище у нее было "искусствоведка", она кончала искусствоведческое отделение. Она еще и рисовала лиловые цветы на красном фоне и красные на лиловом.
- Мы с тобой старые товарищи. Ты хорошо сделал, что пришел, продолжала она свои приветствия.
- Ладно, старушка, уговорила, - он обнял ее за талию, подтолкнул в узкую дверь из прихожей в комнату, где лиловые рисунки не экспонировались.
Старые голландские напольные часы тихо, мелодично отбивали четверти, как будто серебряные колокольчики играли в пятнашки, прибегали и убегали.
Поставцы, их было два в маленькой комнате, рогами упирались в потолок, но не казались громоздкими, такие у них пропорции, такая архитектура. Старое дерево, натертое воском двести лет назад, медовое, матовое, теплое, пьянящее ощущением времени. Да, гармония была во всем этом, красота и доброта, ибо старые вещи добры к людям.
- Вот это да! - художник свистнул, останавливаясь перед раскрашенной деревянной фигурой святого в человеческий рост. - Откуда?
- Совершенно случайно... какой-то парень принес, предложил... я даже имени его не знаю...
- Да не знай сколько тебе влезет, я его у тебя не прошу, - засмеялся художник, - раз у него даже имени нет...
- Нравится? Французская средневековая скульптура ни в какое сравнение, правда? Гораздо суше. А этот... мы с ним из одной деревни, - Лариса обняла святого за узкие плечи. Святой покачнулся.
- Вот бы мне твои интендантские таланты.
- Один раз повезло человеку, - сразу заныла Лариса, - только не думай, пожалуйста, что задаром.
- Никто ничего не думает. Заглохни.
Художник терпеть не мог этой нищенской манеры разговаривать, наглого желания выглядеть невинностью, непорочностью, что обычно отличает самых прожженных, самых жестких. Пропасть между "быть" и "казаться" они настойчиво засыпают хныканьем и враньем.
- А это чего еще? - художник показал на большой мужской портрет.
- Что можно сказать, ты видишь сам. Копия. Старенькая. Но копия. По колориту прекрасная. Пусть висит. Где же лучше-то взять?
Со стен смотрели мужественные значительные лица, величественные фигуры, написанные мастерами, не копии.
"Сильна! - подумал художник. - Вышла она на жабу или нет?"
- Отдай свои копии хорошему реставратору, Ивану Ивановичу, например, ему можно доверить... такие копии.
- Если ты так советуешь, я так и сделаю. Спасибо, - поблагодарила она за совет, которым не собиралась воспользоваться и в котором не нуждалась.
Лариса любила гармонию своего дома и знала, что художник способен ее оценить. Большинству "людей эти тонкости непонятны, чужды, им хоть трава не расти, и это, между прочим, тоже хорошо, и слава богу. Что бы делали знатоки, если бы вокруг были тоже знатоки?
- Чем тебя угощать? Что есть в моем бедном доме? Гречневая каша, молоко. Мед.
- Акриды? Как по линии акрид?
- Орехи. - Она плевала на его иронию. - Минуточку, вот, может быть, ты это любишь, мятую голубику? И грибочки. Это мне одна бабуся прислала из деревни. Бабуся - чудо. Голубика - пьяница, дурника.
- Не переводятся хорошие бабуси. Давай дурнику, а что к дурнике, я сбегаю.
- Не надо. У меня есть. На травах и на корешках настояно. Целебное. Могу дать рецепт.
Вышла она на жабу или нет? Спросить прямо? Не скажет. В обход, хитростью он не умел. Только и оставалось - выпить целебное, закусить маринованными поганками.
- Бабку деревенскую тоже обаяла? - спросил он. - Она тебя небось за колдунью посчитала?
- Комплименты говоришь, - улыбнулась Лариса.
Она выдернула на затылке какое-то кольцо и выпустила волосы, как парашют; стиль колдуньи был у нее основной. По деревням она давно металась, искала одежду и прялки. Прялки у нее на кухне висят. Несколько новых он сегодня увидел, их раньше не было, где она их раздобыла, выморжила, непостижимо.
Его она угощала, сама не ела, только воду пила, монистами звенела и описывала красоты северной природы и причуды той бабки, называла ее почтительно, по имени-отчеству, употребляла ее деревенские выражения. Было в этом что-то совершенно непереносимое, неприличное. Художник двинул тарелкой, поднялся, сказал:
- Ну, расти большой.
И пошел.
...Обложка, которую он сделал, мало отличалась от предыдущей, на что, не постеснявшись, ему указали. Замечания были даны в виде дружеского совета, предупреждения, сделаны по-приятельски: "Старик, это что-то не то. Старик, это напоминает ты знаешь кого? Тебя. Так не годится... свои рекорды повторять, вместо того чтобы двигаться вперед, при твоем таланте. Ты бы нас потом не простил, если бы мы тебя не предупредили. И был бы прав".
Невысказанное слово "халтура" повисло в папиросном, синем дыму тесного помещения, чтобы быть высказанным, как только он закроет дверь за собой. А потом думай, как ты будешь крутиться. Другие художники будут получать заказы, те творческие личности, про которых принято говорить "хорошо работают", "думают", а если кто-то работает в своей манере, это не нравится, это значит - повторяется, думать не хочет.