Хозяин мастерской, Женя Кузнецов, показал гостям икону.
Небольшая, сгнившая по краям доска, вся словно из мелких осколков, как мозаика, которую составили века, и в то же время свежая, как написанная вчера. В ней беспокоящая странность, требуется к ней сторожиха - старушка в меховой телогрейке, чутко спящая на стуле у входа, или ей место в музее подделок, если таковой существует?
- Ну, знатоки? - спросил хозяин. - Ну что?
- Н-не знаю, - протянул Арсений. - Чегой-то не пойму.
- Красиво, - ласково сказала Лариса Морозова. Она дружила с Кузнецовым и не хотела ругать его икону.
- Интересно, откуда она, - сказала Катя, убежденная, что иконы, какие бы они ни были, должны висеть в церкви, а не в мастерских художников и в их квартирах и в квартирах их друзей.
На двенадцатом этаже относились к иконе как к произведению искусства.
Лариса ответила Кате:
- О, милостивый боже, она прекрасна, как цветок или дерево, которые прекрасны сами по себе, ни от кого, ни от чего не зависят. Дерево дано нам, и эта икона дана. Чтобы мы восхищались и чувствовали себя счастливыми. Я смотрю на нее и думаю: кто из нас, из вас, товарищей моих, мог бы так написать? О, я верю, я верую в вашу талантливость, в ваше предназначение, а эта божественная картина в ее наивности пусть будет напутствием и предостережением...
Она могла так трепаться очень долго, практически бесконечно, и ее товарищи, добрые люди, не умеющие говорить, хотя умеющие рисовать, слушали ее и не прерывали. Никто потом не мог пересказать ее выступлений и докопаться до смысла. Никому и не требовалось. Двенадцатый этаж проживал этот год в терпимости и снисходительности, в свободном развитии индивидуальностей, под особым сочетанием звезд и знаков.
- Потрясающая все-таки девка! - сказал Кате художник, задавая ей очередную невыполнимую задачу - разделить и это его заблуждение.
- Чем? - ангельским шепотом спросила Катя. - Извини, я не понимаю. Объясни.
Он развел руками.
- Умная? Хорошая? Талантливая? - продолжала допытываться Катя, прекрасно зная, что Арсений скорее проглотит язык, чем назовет талантливыми те букеты цветов, которые рождественскими и пасхальными открытками время от времени легко, несмущенно и серийно вылетали из рук автора в руки покупателя.
- Не будем об этом, - многозначительно уронил он, намекая на что-то, что понять могли лишь мужчины. Это составляло их тайное знание и тайное братство, причиняло страдания первой жене художника, но не особенно тревожило вторую. Первая, легковерная, неизменно попадалась на эту дешевку. Катя же считала, что грешники грешат и молчат, а хвастаются болтуны с комплексами неполноценности. Она ничего не выясняла в отличие от первой, которая стремилась доискаться правды и на этом погорела.
- В самом деле, - согласилась она, - подумаешь, проблема. Не составляет, как говорится. Верно?
- Боже, покарай лингвистов, - воскликнул художник и отошел от нее.
Мало того, что Катя против правил всюду желала ходить с ним, она еще требовала, чтобы ее развлекали, разговаривали с нею. По ее милости он рисковал показаться смешным и жалким в глазах обитателей двенадцатого этажа. Тут жен держали на расстоянии. Двенадцатый этаж - место для работы, для творчества, не башня из слоновой кости, но бункер из стекла и бетона и уважения к личности. Его мадам на словах все признавала, клялась, что готова уважать двенадцатый этаж и его права, а на деле? Та первая тоже воевала и бесконечно нарушала и ничего не добилась.
Художник посмотрел издали на Катю. Решительность была даже в том, как она сидела в кресле-качалке и качалась, не стремясь ни к кому приклеиться, разговориться, не ища дружб и общений, не подлаживалась под общий тон. Но он человек двенадцатого этажа, ей придется с этим смириться.
Вразвалочку он направился туда, где Лариса, заведя оранжевые кольца на лицо, с упорством и однообразием, которые отличают великих проповедников, повторяла одно и то же:
- ...клянусь... я готова отдать все, что у меня есть, а у меня ничего нет, только немного времени, сколько его отпущено, кто знает... категория времени... единица богатства, часть позади и капля впереди... капля времени... капля крови...
Она мне нравится, решил художник, находя волнующей ее диспропорциональность, грудь красивой сельской девушки, и узкие бедра подростка-спортсмена, и кастрюльно-медные волосы, нейлоновое происхождение которых осталось для него неразгаданным.
- Ларочка, браво! - крикнул он, но она не посмотрела на него.
Она в последний раз провозгласила себя главой школы, на знамени которой стояло одно местоимение "я", и заскучала, затосковала, сползла по стене на пол и там затихла с сигаретой.
Кроме нее, никто из обитателей двенадцатого этажа не заявлял так откровенно своих претензий, хотя, расставив столы и набив в стены тучи гвоздей, многие начали задумываться о будущем.
Пока одни обменивались прялками и медными обломками, сооружали книжные полки, пришпиливали фотографии кинозвезд и собак, другие работали. В первый год существования двенадцатый этаж уже знал своих работников и своих лодырей, своих коммерсантов, своих донжуанов. Сложнее было разобраться с талантами. Все были живые, молодые, делали гимнастику с гантелями, выпрашивали авансы, громко смеялись, говорили глупости... До персональных выставок им было далеко.
Двенадцатый этаж был щедрым авансом, если вспомнить о бездомных художниках Монмартра и других, рисующих углем на тротуарах иных столиц. Двенадцатый этаж означал рубеж.
Один из гостей, невысокий молодой человек, с мягкой золотисто-желтой бородой и ясными синими глазами, подошел к Ларисе. Наверно, его привлекло то, что она сидела на полу. Он нагнулся к ней и вежливо поздоровался. Лариса обрадовалась. Где-то в видимом ею будущем уже существовал коричневый и белый период творчества этого мальчика, он был талантлив.
Лариса сказала ему:
- Костик, приходи ко мне и работай, сколько влезет. Тебе никто не помешает. Меня целый день дома нет. Квартира двухкомнатная.
- А вы где?
Он стеснялся говорить "ты" этой важной персоне, сидящей на полу, красиво, лилово одетой, считая ее каким-то начальством. Он только не совсем представлял себе, почему они так хорошо знакомы, когда и где это случилось, и конечно уж совсем не мог объяснить, почему эта незнакомка показалась ему трогательной и беспомощной девочкой, которую он должен спасти. Он помог ей подняться с пола.
- Где же вы? - переспросил он.
- В музее, - чуть обиженно ответила Лариса. - Могу тебе хоть сейчас вторую пару ключей дать.
- Я потеряю, - отказался он.
- Ты же знаешь, где я живу, ты у меня был, пил чай, - настаивала она, но ему казалось, что это ошибка, женщина эта ему незнакома и неприятна. Но в следующий миг он видел ее белое серьезное лицо, оно молило о спасении. Лиловое гляделось фоном человеческой драмы.
- Очень странно, - удивлялся он.
- Ладно, - отступилась Лариса, - пусть. Я хотела помочь, не хотите, не надо.
Он опять удивился. Она хотела помочь? Что это значит?
- Я приду, - пообещал Костик. - Очень скоро.
Именинницей была жена Евгения - Софа. Ранняя седина и морщины делали ее похожей на маму любого из присутствующих и даже на бабушку, которой пришла оригинальная мысль посмотреть, как веселится молодежь. Эту молчаливую добродушную женщину двенадцатый этаж уважал. Ее называли "наша Соня" и "наша радость" и даже "наша мама". Секрет ее успеха заключался в том, что, согласно легенде, она пришла в мастерскую к мужу один или два раза за все время. Мечты двенадцатого этажа об идеальной жене стихийно воплотились в этой усталой, рано состарившейся Соне, у которой от былой прелести и юности сохранились только крутые лихие брови, как знак качества.
- За тебя, София, за умную, мудрую, - провозгласил Арсений, озираясь на свою собственную немудрую, на крошечного испуганного и бесстрашного, глухого, слепого офицерика, из тех, которые не сдаются. - Помню, как вы жили еще на Рогожке, в одной комнате, близнецы орут, Эжен тут же прикнопливает свои листы, Софа в лыжном костюме, всегда народ, все веселые. На стенах у вас висели театральные афиши, помню эти афиши... На обед каждый день макароны с сыром... хорошие были макароны...
- Да, очень, - согласилась Соня с интонацией, в которой стоило бы разобраться, да поздно. Все уже решено, постановлено, других кандидаток на ее место не имеется. Точка.
Лариса сидела рядом с Катей, пила холодную сырую воду и ничего не ела. Хорошо знала, какая беда еда и во что обходится по рассеянности проглоченный кусок булки.
- Поела мясного, а теперь живот болит, - пожаловалась Лариса. - Как это люди каждый день мясо едят, бедные.
- А вы травки попейте, - посоветовала Катя.
- Я пью. Вы что пьете в таких случаях? - поинтересовалась Лариса.
Настои трав индивидуальны, как люди, которые их составляют и пьют. Истинные травники всегда творческие личности.
- Я не пью, я еще только собираюсь, - засмеялась Катя.
- А как моя прялочка поживает? - спросила Лариса у хозяина мастерской детским, умильным голосом. Она давно пыталась выманить у него его единственную прялку.
- Моя, - поправил Евгений. - Так она тебе нравится?
- Я по ней умираю.
- Ладно, там видно будет...
- Подождем, мы люди простые, без хитростен, - смиренно сказала Лариса.
Евгений засмеялся.
- Любим искусство русское народное, - заключила Лариса и умолкла.
Она скучала. Речи произносила не она, не про нее, на нее никто внимания не обращал. Вечер на глазах перерождался в именинно-семейный. Бородатые разбойники они только на вид. Летать они не умеют. Телезрители.
В довершение ко всему явился этот старый Петр Николаевич, которого она терпеть не могла прежде всего потому, что он ее не терпел, и тоже, подлаживаясь под общий тон, стал вспоминать, как хорошо было в той коммунальной квартире на Рогожском валу, какие были макароны, какие были надежды и как все были молоды и хороши, из чего напрашивался вывод, что теперь они хуже и старше, а главная беда жизни - их мастерские, их двенадцатый этаж, который они получили, но ничем пока не заслужили. Двенадцатый этаж, как бельмо на глазу, всех волнует... Плюс дежурная шутка - вспомним о не знающих, где переночевать, собратьях с Монмартра.
Он так не говорил, но ей надо было к чему-нибудь прицепиться.
Она вскочила с места, топнула ногой, обтянутой сапогом, и обрушилась на старика:
- Какой ужас! Какой грех! Какая печаль! Отвратительно! Стыдно! При мне не смейте так говорить, запрещаю вам! Запрещаю всем!
Она перевела дыхание, сбавила темп.
- Однако это не ново, отнюдь, отнюдь. Подобные вдохновляющие речи мы слышали от завистников наших и от друзей наших, чьи имена здесь можно не называть. Пристало ли вам повторять за ними? Или вы и есть они? К чему только, помилуй бог, эта симпатичная шутка насчет собратьев, такая свеженькая? Она что? В общую копилку юмора? А что такое двенадцатый этаж? Что это, если не соединение железобетона, кирпича, некоторого количества штукатурки, краски, лака и малого вдохновения, спящей архитектурной, строительной и дизайнерской мысли. Или двенадцатый этаж символ? Уже не талантливости, по-вашему? А в лучшем случае, ловкости, приспособленности, если не худших грехов? Вы не уважаете двенадцатый этаж, хотя я не знаю, за что его можно не уважать. Бедный он, никто его не любит, он как бельмо на глазу, но в то же время, сознайтесь, без него было бы скучно вам, знатоку Пушкина и девятнадцатого века. А двенадцатый этаж, он двадцатый век, хочется вам или не хочется. И да здравствует двадцатый век!
Ее грубый, хамский тон вызвал замешательство. Что сказал старик, да и что он мог сказать? За дружеским столом у художников он всегда вел себя как бог, как отец, со всеми приветлив и справедлив. С ним интересно, он не зануда. Петра Николаевича любили, вкус его безупречный ценили, его интеллигентность, открытое сердце. Он любил молодежь, молодежь любила его, - расклад ясен.
Что случилось, она заболела? - так обычно спрашивают люди, когда придуманный ими человек вдруг сворачивает с придуманного для него пути и начинает переть совсем в другую сторону. Никто ничего не понял.
Старик тоже ничего не понял. Он побледнел, лицо его дрожало.
Катя подбежала к нему, обхватила за плечи и крикнула обидчице, всему столу, всему двенадцатому этажу:
- Как вы смеете? Я не позволю никому!
И сразу поднялся шум и не стало дня рождения и той умиленности, в которую они погружались, как в теплую ванну. Не стало ванны и кафельных стен, вообще не стало стен, ветер гнал по площади мусор, обрывки бумаг, окурки, песок, пыль.
- Мы уходим! - крикнула Катя голосом, неожиданным для столь миниатюрного создания.
- Нет! Вы не уйдете! Или мы все уйдем! - раздался хор голосов.
Обычно разобщенные и тихие жены двенадцатого этажа окружили Катю, стали успокаивать Петра Николаевича, кидая на Ларису возмущенные взгляды.
А та сидела с видом человека, которого не поняли. Впрочем, она была полна неуважения ко всем, и у нее были железные нервы.
Такую нельзя обидеть, оскорбить. Жены подняли визг? Пожалуйста, она подошла и опустилась перед Петром Николаевичем на колени, стала просить прощения в книжных, высокопарных выражениях.
У него срывался голос, он волновался, она была совершенно спокойна и произнесла речь, в которой осудила себя.
И двенадцатый этаж, одураченный ею, хотя состоял он совсем не из дурачков, вернул ей свое расположение.
К ней привыкли, снисходительно посмеивались: Лариса - говорящая женщина. Несколько экзальтированна, но это простительно, нервы городские. Наконец, она художница, пусть ее сюжеты гераньки, но и геранькой можно что-то выразить. Не всем нравилось ее коллекционерство, но, в конце концов, кому какое дело?
- Ладно, забудем, запьем, - посыпались предложения, и вечер покатился дальше, довольно гладко и привычно, хотя, как водится, праздник все равно стал вскоре антипраздником, посудой, которую надо перемыть, и ссорами, которые надо позабыть.
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели... Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши - крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ... Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут - брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
- У тебя видик, мать, я тебе доложу, - насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она - само дружелюбие.
- Не знаю, чего ты хочешь от меня, я веселая и довольная, - ответила Катя. - Какой у меня видик?
- Такой, что ты сейчас беднягу Лару живьем сглотнешь, и такой, вроде-ты специальность переменила, научную работу решила писать, под названием "Двенадцатый этаж". Всех тут научно изучишь, запишешь, проана-ли-зируешь и сделаешь выводы, доцентиха. Сделаешь выводы?
Последние слова художник произнес так презрительно, что Катя засмеялась. "Если не психовать с ним заодно, то можно еще смеяться", подумала она.
- А на самом деле я не изучаю, а участвую. На равных.
- Господи, - простонал художник, ощущая Катино спокойствие как предательство. - Откуда ты свалилась на мою голову?
Катя улыбнулась.
- Вы про меня говорите?
Лариса подошла любезная.
- Катя, приходите ко мне, у меня есть книжка, в ней портрет, на который вы поразительно похожи. Я вам покажу.
- Имеем комплимент? - спросила Катя и оглянулась на своего художника. Но художник на нее не смотрел.
- Катя похожа на портрет Элеоноры Толедской, Бронзино. Он находится в галерее Уффици, - вмешался Петр Николаевич.
- Все вы старые комплиментщики и донжуаны, - засмеялся художник.
- Бронзино? - спросила Лариса. - Между прочим, на днях промелькнул один Бронзино.
- Да-а, - сказал Евгений, - я видел... этого Бронзино. Как же, как же.
- А почему я ничего не знаю? - удивился художник. - Где? Когда? Какой Бронзино?
- Ну пожалуйста, Арсений, не заводитесь, - миролюбиво ответил Петр Николаевич. - Это такой же Бронзино, как я китайский император.
В этом невероятном мире, где жил двенадцатый этаж, все могло быть. И Бронзино тоже, художник это знал. С ним, правда, чудес не случалось, ему ничего _такого_ не попадалось. Он не стремился к громким именам, но Бронзино особый случай, Бронзино, который так безупречно, божественно писал флорентийских патрициев, надменных, мужественных, исполненных достоинства и красоты. Перед портретом Козимо Медичи в Музее изобразительных искусств художник стоял много раз и помнил плечи, и руки, и мягкую бороду, всю позу. Когда он думал о портрете, у него сбивалось дыхание.
- Какой портрет-то, скажите толком, мужички, - просил он. - Ну ты скажи, Лариса, ты же первая начала.