— Ничего нового, Кэт. Мир неутомимо готовится к самоубийству, но ни за что не хочет признаться себе в этом.
— Война?
— Все знают, что будет война. Неизвестно только когда. Все ждут чуда. — Равик усмехнулся. — Никогда еще во Франции и в Англии не было так много государственных деятелей, верящих в чудеса. И никогда еще их не было так мало в Германии.
Кэт помолчала.
— Неужели возможна война? — спросила она.
— Да… Мы все никак не можем поверить, что она в конце концов разразится. Все еще считаем ее невозможной и ничего не предпринимаем для самозащиты… Вам больно, Кэт?
— Не очень. Терпимо. — Она поправила подушку под головой. — Равик, мне так хочется уехать от всего этого.
— Да… — ответил он неуверенно. — Кому же из нас не хочется?
— Если выберусь отсюда, поеду в Италию. В Фьезоле. Там у меня тихий старый дом с садом. Хочу пожить там немного. Теперь в Фьезоле еще, пожалуй, прохладно. Бледное весеннее солнце. В полдень на южной стене дома появляются первые ящерицы. Вечером из Флоренции доносится перезвон колоколов. А ночью сквозь кипарисы видны луна и звезды. В доме есть книги и большой камин. Перед ним деревянные скамьи, можно посидеть у огонька. В камине специальный держатель для стакана, чтобы подогревать вино. И совсем нет людей. Только двое стариков, муж и жена. Следят за порядком. Она посмотрела на Равика.
— Все это, конечно, соблазнительно, — сказал он. — Покой, камин, книги, тишина… Прежде в этом видели одно мещанство. Теперь это мечты о потерянном рае.
Она кивнула.
— Поживу там немного. Несколько недель. А может, и несколько месяцев. Не знаю. Хочу успокоиться. Потом вернусь в Париж, а затем и в Америку.
В коридоре послышался звон посуды — пациентам разносили ужин.
— Лучшего и не придумаешь, Кэт.
— Смогу я иметь детей, Равик? — помедлив, спросила она.
— С этим вам придется немного подождать. Сначала нужно как следует набраться сил.
— Я не о том. Оправлюсь ли я вообще когда-нибудь? После такой операции… Вы не… — у нее перехватило дыхание.
— Нет, — сказал Равик. — Мы ничего не вырезали. Ничего.
— Вот это я и хотела узнать.
— Но потребуется еще много времени, Кэт. Нужно, чтобы весь ваш организм обновился.
— Не важно, сколько потребуется времени. — Она откинула волосы со лба. Перстень на ее руке сверкнул в полумраке. — Не правда ли, глупо, что я об этом спрашиваю? Особенно сейчас…
— Нисколько. Такие вопросы задаются очень часто. Чаще, чем вы думаете.
— Мне вдруг все здесь надоело. Хочу вернуться домой и выйти замуж. По-настоящему, по-старомодному. И детей хочу иметь, и совсем успокоиться, и славить Господа, и радоваться жизни.
Равик смотрел в окно. Над крышами разлился яростный багрянец заката. Огни реклам тонули в нем, как обескровленные тени.
— Мои мечты вам, наверно, кажутся нелепыми. Ведь вы знаете обо мне все.
— Слова Кэт прозвучали где-то у него за спиной.
— Вы ошибаетесь, Кэт. Вы ошибаетесь.
Жоан Маду пришла в четыре утра. Равик проснулся, услыхав, как отворилась дверь. Он спал и не ждал ее. Она пыталась протиснуться в дверь с огромной охапкой хризантем. Лица ее не было видно. Он видел лишь смутный силуэт и крупные белые цветы.
— Откуда это? — спросил он. — Целый лес хризантем. Бог мой, что это такое?
Жоан пронесла цветы через дверь и с размаху бросила их на постель. Хризантемы были влажными и холодными. Листья остро пахли осенью и землей.
— Подарок, — сказала она. — С тех пор как мы познакомились, я стала получать подарки.
— Убери цветы. Я еще не умер. Лежать под цветами, да еще под хризантемами… Добрая старая кровать отеля «Энтернасьональ» стала похожей на гроб.
— Нет! — Жоан порывисто схватила цветы и сбросила на пол. — Не смей так шутить! Не смей!
Равик посмотрел на нее. Он совсем забыл, при каких обстоятельствах они впервые узнали друг друга.
— Забудь обо всем, что я сказал! Я не хотел сказать ничего плохого.
— Никогда не позволяй себе этого. Даже в шутку. Обещаешь?
Ее губы дрожали.
— Послушай, Жоан… Неужели это действительно так напугало тебя?
— Да. Больше чем напугало. Я сама не знаю, что со мной.
Равик встал.
— Никогда не буду с тобой так шутить. Теперь ты довольна?
Она кивнула.
— Не пойму, в чем дело, но для меня это просто невыносимо. Будто чья-то рука тянется за мной из темноты. Этот страх… безотчетный страх, словно что-то меня подстерегает. — Она прижалась к нему. — Защити меня.
Равик обнял ее.
— Не бойся… Я защищу тебя.
Она снова кивнула.
— Ты ведь все можешь…
— Еще бы, — сказал он голосом, полным грустной иронии, вспоминая Кэт Хэгстрем. — Могу… конечно же, могу…
Она сделала слабое движение.
— Я приходила вчера…
Равик не шелохнулся.
— Приходила?
— Да.
Он молчал. Все сразу развеялось! Вчера он вел себя как мальчишка! Ждать или не ждать — зачем все это? Глупейшая игра с человеком, который и не думает вести игру.
— Тебя не было…
— Да.
— Я знаю, мне не следует спрашивать, где ты был…
— Не следует.
Жоан отошла от него.
— Я хочу принять ванну, — сказала она изменившимся голосом. — Я озябла. Можно? Не разбужу весь отель?
Равик улыбнулся.
— Если хочешь что-либо сделать, никогда не спрашивай о последствиях. Иначе так ничего и не сделаешь.
Она посмотрела на него.
— Когда дело касается мелочей, можно и спросить, а ежели речь идет о важном — никогда.
— И это верно.
Она прошла в ванную и пустила воду. Равик сел у окна и закурил. Высоко над крышами стояло красноватое зарево, бесшумно кружился снег. С улицы донесся лающий гудок такси. На полу бледно мерцали хризантемы. На диване лежала газета. Он принес ее вечером… Бои на чешской границе, бои в Китае, ультиматум, где-то пало правительство… Он взял газету и сунул ее под цветы.
Жоан вышла из ванной. Разгоряченная, она присела на корточки среди цветов.
— Где ты был вчера ночью? — спросила она.
Он протянул ей сигарету.
— Ты и в самом деле хочешь это знать?
— Еще бы!
— Я был здесь, — сказал он после некоторого колебания, — и ждал тебя. Решил, что ты уже не придешь, и ушел.
Жоан молчала. В темноте то вспыхивал, то угасал огонек ее сигареты.
— Вот и все, — сказал Равик.
— Тебе захотелось выпить?
— Да…
Жоан повернулась к нему.
— Равик, — сказала она, — ты действительно ушел только потому, что не застал меня?
— Конечно.
Она положила ладони ему на колени. Сквозь халат он ощутил их тепло: то было ее тепло и тепло халата, более знакомого и памятного, чем многие годы жизни, и вдруг ему почудилось, что между халатом и Жоан давно уже существует какая-то связь и она вернулась к нему откуда-то из прошлого.
— Равик, ведь я каждый вечер приходила к тебе. Ты должен был знать, что я и на этот раз приду. А может, ты ушел просто потому, что не хотел меня видеть?
— Нет.
— Если ты не хочешь меня видеть, скажи, будь откровенен.
— Я бы тебе сказал.
— Значит, не в этом дело?
— Нет, действительно не в этом.
— Тогда я счастлива.
Равик посмотрел на нее.
— Что ты сказала?
— Я счастлива, — повторила она.
Он помолчал с минуту.
— А ты понимаешь, что говоришь? — спросил он наконец.
— Да.
Тусклый свет, проникавший с улицы, отражался в ее глазах.
— Такими словами не бросаются, Жоан.
— Я и не бросаюсь.
— Счастье, — сказал Равик. — Где оно начинается и где кончается?
Он тронул ногою хризантемы. Счастье, подумал он. Голубые горизонты юности. Золотая гармония жизни. Счастье! Боже мой, куда все это ушло?
— Счастье начинается тобой и тобой же кончится, — сказала Жоан. — Это же так просто.
Равик ничего не ответил. Что она такое говорит? — подумал он.
— Чего доброго, ты еще скажешь, что любишь меня.
— Я тебя люблю.
Он сделал неопределенный жест.
— Ты же почти не знаешь меня.
— А какое это имеет отношение к любви?
— Очень большое. Любить — это когда хочешь с кем-то состариться.
— Об этом я ничего не знаю. А вот когда без человека нельзя жить — это я знаю.
— Где кальвадос?
— На столе. Я принесу. Не вставай.
Она принесла бутылку и рюмку и поставила их на пол среди цветов.
— Знаю, ты меня не любишь, — сказала она.
— В таком случае, ты знаешь больше меня. Она взглянула на него.
— Ты будешь меня любить.
— Буду. Выпьем за любовь.
— Погоди.
Она наполнила рюмку и выпила. Затем снова налила и протянула ему. Он выпил не сразу. Все это неправда, подумал он. Полусон в увядающей ночи. Слова, сказанные в темноте, — разве они могут быть правдой? Для настоящих слов нужен яркий свет.
— Откуда ты все это знаешь?
— Оттого что люблю тебя.
Как она обращается с этим словом, подумал Равик. Совсем не думая, как с пустым сосудом. Наполняет его чем придется и затем называет любовью. Чем только не наполняли этот сосуд! Страхом одиночества, предвкушением другого «я», чрезмерным чувством собственного достоинства. Зыбкое отражение действительности в зеркале фантазии! Но кому удалось постичь самую суть? Разве то, что я сказал о старости вдвоем, не величайшая глупость? И разве при всей своей бездумности она не ближе к истине, чем я? Зачем я сижу здесь зимней ночью, в антракте между двумя войнами, и сыплю прописными истинами, точно школьный наставник? Зачем сопротивляюсь, вместо того чтобы очертя голову ринуться в омут, — пусть ни во что и не веря?
— Почему ты сопротивляешься? — спросила Жоан.
— Что ты сказала?
— Почему ты сопротивляешься? — повторила она.
— Я не сопротивляюсь… Да и к чему мне сопротивляться?
— Не знаю. Что-то в тебе закрыто наглухо, никого и ничего ты не хочешь впустить.
— Иди сюда, — сказал Равик. — Дай мне еще выпить.
— Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я безмерно счастлива. Ты, и только ты у меня в мыслях, когда я просыпаюсь и когда засыпаю. Другого я ничего не знаю. Я думаю о нас обоих, и в голове у меня словно серебряные колокольчики звенят… А иной раз — будто скрипка играет… Улицы полны нами, словно музыкой… Иногда в эту музыку врываются людские голоса, перед глазами проносится картина, словно кадр из фильма… Но музыка звучит… Звучит постоянно…
Всего несколько недель назад ты была несчастна, подумал Равик. И не знала меня. Легко же тебе дается счастье.
Он выпил кальвадос.
— И часто ты бывала счастлива? — спросил он.
— Нет, не очень.
— Ну, а все-таки? Когда в последний раз у тебя в голове звенели серебряные колокольчики?
— Зачем ты спрашиваешь?
— Просто так, чтобы о чем-нибудь спросить.
— Не помню. И не хочу вспоминать. Тогда все было по-другому.
— Всегда все бывает по-другому.
Она улыбнулась ему. Ее лицо было светлым и открытым, как цветок с редкими лепестками, который раскрывается, ничего не тая.
— Это было два года назад, в Милане… — сказала она, — и продолжалось недолго…
— Ты была тогда одна?
— Нет. С другим. А он был очень несчастен, ревнив и ничего не понимал.
— Конечно, не понимал.
— Ты бы все понял. А он устраивал жуткие сцены. — Она взяла с дивана подушку, положила за спину и устроилась поудобнее. — Он ругался. Называл меня проституткой, предательницей, неблагодарной. И все это была неправда. Я не изменяла ему, пока любила. А он не понимал, что я его больше не люблю.
— Этого никто никогда не понимает.
— Нет, ты бы понял. Но тебя я буду любить всегда. Ты другой, и все у нас с тобой по-другому. Он хотел меня убить. — Она рассмеялась. — В таком положении они всегда грозятся убить. Через несколько месяцев другой тоже хотел меня убить.
Но никто никогда этого не делает. А вот ты никогда не захочешь меня убить.
— Разве что с помощью кальвадоса, — сказал Равик. — Дай-ка бутылку. Слава тебе, Господи, наконец-то мы заговорили по-человечески. Несколько минут назад я изрядно струсил.
— Оттого что я тебя люблю?
— Незачем начинать все сначала. Это вроде прогулки в фижмах и парике. Мы вместе, надолго ли, нет ли — кто знает? Мы вместе, и этого достаточно. К чему нам всякие церемонии?
— «Надолго ли, нет ли…» — мне это не нравится. Однако все это только слова. Ты не бросишь меня. Впрочем, и это только слова, сам знаешь.
— Безусловно. Тебя когда-нибудь бросал человек, которого ты любила?
— Да. — Она взглянула на него. — Один из двух всегда бросает другого. Весь вопрос в том, кто кого опередит.
— И что же ты делала?
— Все! — Она взяла у него рюмку и допила остаток. — Все! Но ничто не помогало. Я была невероятно несчастна.
— И долго?
— С неделю.
— Не так уж долго.
— Это целая вечность, если ты по-настоящему несчастен. Я была настолько несчастна — вся, полностью, что через неделю мое горе иссякло. Несчастны были мои волосы, мое тело, моя кровать, даже мои платья. Я была до того полна горя, что весь мир перестал для меня существовать. А когда ничего больше не существует, несчастье перестает быть несчастьем. Ведь нет ничего, с чем можно его сравнить. И остается одна опустошенность. А потом все проходит и постепенно оживаешь.
Она поцеловала его руку. Он почувствовал ее мягкие, осторожные губы.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— Так, ни о чем особенном, — ответил он. — Думаю, например, о том, что ты невинна душой, как дикарка. Испорчена до мозга костей и ничуть не испорчена. Это очень опасно для других. Дай рюмку. Выпьем за моего друга Морозова, знатока человеческих сердец.
— Я не люблю Морозова. Нельзя ли выпить за кого-нибудь другого?
— Разумеется, ты не любишь Морозова. Ведь у него верный глаз. Тогда выпьем за тебя.
— За меня?
— Да, за тебя.
— Я не опасна, — сказала Жоан. — Мне самой грозит опасность, но я не опасна.
— Ты не можешь думать иначе, и это в порядке вещей. С тобой никогда ничего не случится. Салют!
— Салют. Но ты меня не понимаешь.
— А понимают ли люди вообще друг друга? Отсюда все недоразумения на свете. Дай-ка бутылку.
— Ты так много пьешь! Зачем тебе столько пить?
— Жоан, — сказал Равик. — Настанет день, и ты скажешь: «Слишком много». «Ты слишком много пьешь», — скажешь ты, искренне желая мне добра. В действительности, сама того не сознавая, ты захочешь отрезать мне все пути в некую область, не подчиненную тебе. Салют! Сегодня у нас праздник. Мы доблестно избежали патетики, грозной тучей надвинувшейся на нас. Убили ее той же патетикой. Салют!
Он почувствовал, как она вздрогнула. Упираясь ладонями в пол, она слегка выпрямилась и посмотрела на него. Глаза ее были широко раскрыты, волосы отброшены назад, купальный халат соскользнул с плеч — в темноте она чем-то напоминала светлую юную львицу.
— Я знаю, — спокойно сказала она. — Ты смеешься надо мной. Я это знаю, но мне все равно. Я чувствую, что снова живу, и чувствую это всем своим существом… Я дышу не так, как дышала, мой сон уже не тот, что прежде, мои пальцы снова стали чуткими, и руки мои не пусты, и мне безразлично, что ты обо всем этом думаешь и что скажешь… Ничуть не задумываясь, я с разбегу бросаюсь в омут… И я счастлива… Я без опаски говорю тебе об этом, пусть даже ты будешь смеяться и издеваться надо мной.
Равик помолчал.
— Я вовсе не издеваюсь над тобой, — проговорил он наконец. — Я издеваюсь над собой, Жоан… Она прильнула к нему.
— Но зачем же? Откуда в тебе эта строптивость? Откуда?
— Строптивость тут ни при чем. Просто я не такой быстрый, как ты.
Она отрицательно покачала головой.
— Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я все время словно наталкиваюсь на какую-то стену.
— Этой стены нет, Жоан. Есть другое — я старше тебя на пятнадцать лет. Далеко не все люди могут распоряжаться собственной жизнью, как домом, который можно все роскошнее обставлять мебелью воспоминаний. Иной проводит жизнь в отелях, во многих отелях. Годы захлопываются за ним, как двери отдельных номеров… И единственное, что остается, — это крупица мужества. Сожалений не остается.
Она долго сидела молча. Равик не знал, слушала ли она его. Он глядел в окно и чувствовал, как в жилах переливается сверкающий кальвадос. Удары пульса смолкли, поглощенные просторной, емкой тишиной, в которой заглохли пулеметные очереди без устали тикающего времени. Над крышами взошла расплывчатая красная луна, напоминая купол мечети, наполовину окутанный облаками. Мечеть медленно поднималась, а земля тонула в снежном вихре.
— Я знаю, — сказала Жоан, положив руки ему на колени и уткнувшись в них подбородком, — глупо рассказывать тебе о прошлом. Я могла бы промолчать или солгать, но не хочу. Отчего не рассказать тебе всю мою жизнь? Рассказать ее без всяких прикрас? Ведь теперь она кажется мне только смешной, и я сама не понимаю ее. Хочешь — смейся над ней, хочешь — надо мной…
Равик посмотрел на Жоан. Она стояла перед ним на коленях, подмяв белые хризантемы вместе с подложенной под них газетой.
Странная ночь, подумал он. Где-то сейчас стреляют, где-то преследуют людей, бросают в тюрьмы, мучают, убивают, где-то растаптывают кусок мирной жизни, а ты сидишь здесь, знаешь обо всем и не в силах что-либо сделать… В ярко освещенных бистро бурлит жизнь, и никому ни до чего нет дела… Люди спокойно ложатся спать, а ты сидишь в этой комнате с женщиной, между бледными хризантемами и бутылкой кальвадоса… И встает тень любви, дрожащей, чужой, печальной, одинокой, изгнанной из садов беззаботного прошлого… И она, эта любовь, пуглива, дика и тороплива, будто ее объявили вне закона…