Воспользуюсь сличаем, чтобы объяснить одну особенность государственного аппарата, отлаженностью которого хвастал Витман в первое время нашего знакомства. Аппарат действительно был отлажен великолепно, но это был хороший механизм — и только. Отличительная особенность каждого механизма — действовать в одном направлении — была свойственна и этому аппарату. Он с невероятным успехом мог следить за чистотой идеологии высшего класса, он мог вести борьбу с примазавшимися, мог даже препятствовать проявлению свободного мышления, но средний и тем более низший класс были вне сферы действия этого аппарата. Для пресечения преступлений достаточно было милиции и гепеу; проявлений политической активности низших классов не замечалось в течение тридцати лет, и малопомалу классы эти ускользнули изпод бдительного надзора. Надо было наверстать потерянное, надо было всякими правдами и неправдами привлечь провокаторов из враждебного лагеря. Я оценил по достоинству государственный ум правителей и коечто намотал себе на ус.
Расстался я с Витманом дружески и даже обещал изредка заходить к нему. Повидимому, запрещение знаться с липами низших классов было временно отменено.
Я чувствовал, что золотое время движения проходит. Следовало сейчас же выступить решительно и открыто, или в дальнейшем работа столкнется с непреодолимыми трудностями… Но подготовка! Как можно выступать сегодня — ведь это верный провал…
Вернулся домой я очень поздно и к Мэри не пошел, отложив визит до завтра. Утром, выходя на работу, я увидел в окне магазина книжку стихов моего другапоэта и намеревался весь вечер провести вместе с Мэри за чтением этой изумительной книги.
После работы я, не заходя домой, поспешил к Мэри. День был пасмурный, дорога грязная — это несколько понизило мое настроение. Но всетаки то, что я узнал, как громом поразило меня.
— Он умер! — закричала она, увидев меня. Я в изумлении остановился. Мэри плакала, ломая руки.
— Он умер! Он умер! — кричала она.
— Кто умер?
Она не могла ответить и только бросила мне такую же книгу, какая была в моих руках. Я понял все.
— Когда? Как? — спрашивал я.
Из слов взволнованной девушки я узнал, что вчера вечером поэт получил книгу, читал ее, запершись в своей комнате, потом долго ходил взад и вперед, а наутро его нашли повесившимся. Ни записок, ни писем он не оставил.
Прочитав несколько стихотворений, я понял все: он не мог вынести надругательства над своим искусством. Книгу так изуродовали, что некоторых стихотворений нельзя было узнать.
Конечно, причина вполне уважительная, но я не понимал его до конца. Разве так бы поступил я? Никого! Я только бы с удвоенной энергией продолжал борьбу. Он был членом нашей организации, и его самоубийство просто преступно. Это малодушие! Может быть, читатель обвинит меня в черствости, но у меня возникла и такая мысль: не лучше ли для нашего дела, если поэты не будут участвовать в нем?
Что можно было ответить взволнованной и плачущей Мэри? Я ничего не мог сказать, кроме:
— Нет, мы этого так не оставим!
— Что же вы сделаете? — сквозь слезы спросила она.
— Будем бороться!
Она посмотрела на меня с восхищением и вместе с тем — с жалостью. Кого она больше любила — его или меня? Но этот вопрос был неуместен после трагической смерти соперника.
Скоро пришел старый философ и долго утешал Мэри, говоря, и очень длинно, о покорности судьбе, о преступности самоубийства и т. д. После его ухода Мэри сказала:
— Будьте осторожнее с Фетисовым (так звали философа).
— Почему? — удивился я.
— Не знаю почему… Он начал очень мертво говорить.
Девушка инстинктивно чувствовала чтото неладное. У меня не было никаких оснований подозревать старика в чемлибо, но я поспешил согласиться с Мэри. Люди, привыкшие к опасности и риску, склонны к суевериям, и я не представлял исключения.
Двадцать восьмая глава Общее собрание
Трагическое событие только ускорило развязку — оно явилось толчком к более энергичной работе по подготовке решительного выступления. Я не буду переоценивать своей роли в начавшемся движении: в дальнейшем оно развертывалось стихийно, и моя роль в последнее время была скорее сдерживающей, чем возбуждающей. До меня каждый день доходили слухи о возникновении новых ячеек, тут и там вспыхивали частичные забастовки, мне приходилось предостерегать, останавливать, уговаривать беречь силы для общей и решительной схватки. На заводе мою политику истолковали посвоему.
— Вы знаете, что говорят о вас, — сказал мне както Алексей, — что вы — агент правительства!
Это возмутило меня. После того, что я сделал для них, они не верят мне.
— Говорят, что вы подосланы от правительства со специальной целью. Они вправе не верить вам, так как вы — выходец из их класса…
О, этот проклятый катехизис! Не сделал ли я ошибки, дав его рабочим в неизменном виде? Он научил их видеть своего врага, но и сделал способными видеть врага в каждом, принадлежавшем не к их классу.
Хорошенько обдумав вопрос, я сказал:
— Что же, — надо начинать действовать…
Алексей обрадовался. Мы обсудили положение и выбрали момент, который считали наиболее удобным.
Каждый год на заводе происходили выборы: завкома, делегатов (то есть сборщиков всяческих "добровольных" взносов), депутатов в советы и т. д. Заседания эти выродились в своего рода молебен с проповедью. Приезжал инструктор, торжественно открывал собрание "Интернационалом" и речью, затем оглашался список намеченных ячейкой товарищей, инструктор торжественно провозглашал:
— Кто против?
Против никто не высказывался, и собрание так же торжественно закрывалось. Одним словом, это была столько же торжественная, сколько и ненужная процедура.
На таком собрании мы и решили провести первое сражение. Мы раздобыли текст никем не отмененной конституции, в которой черным по белому было сказано, что избирательным правом пользуются все граждане, не опороченные происхождением от бывшего царского дома, кроме священников и лиц, эксплуатирующих наемный труд. Только давление со стороны господствующего класса сделало так, что на выборное собрание не являлся никто, кроме членов высшей администрации, — теперь же настало время восстановить свободные выборы.
Мы с Алексеем наметили список кандидатов во главе с товарищем Алексеем — свою кандидатуру я не решился предложить, зная недоверие ко мне со стороны некоторой части рабочих; а с другой стороны, не желая показывать администрации, что я являюсь главой оппозиции, что до сих пор мне удавалось скрывать. Рабочие были предупреждены о выборах, и в день торжества скромное помещение заводского клуба было переполнено.
Тысяча избирателей — это было неожиданностью для администрации. Предчувствуя чтото неладное, избирательная комиссия затянула проверку списков, рассчитывая на то, что рабочие разойдутся по домам. Но рабочие держались крепко. Часть их, исключенная под разными предлогами, разошлась по домам: наших сторонников было так много, что мы решили не возражать и соглашались во всем с мнением избирательной комиссии.
Заслушан доклад. Оглашен список кандидатов.
И вот произошло событие, какого, может быть, тридцать лет не видели стены клуба: один из рабочих потребовал слова.
Избирательная комиссия в замешательстве. Продолжительное совещание, шепот, переговоры, тревожные звонки телефонов.
Слово дано.
— Мы не знаем ни одного из предложенных вами кандидатов, — говорит рабочий, — я предлагаю выбрать из нашей среды человека, который бы защищал наши интересы.
И он огласил список во главе с товарищем Алексеем.
Я ликовал.
Президиум не ожидал подобного выступления. Один из кандидатов избирательной комиссии заявил, что все они из рабочей среды и что чистота их пролетарского происхождения удостоверяется метриками, выданными загсом Ленинградской стороны.
В ответ — громкий смех. Президиум объявил перерыв и полчаса совещался. Зал гудел, как улей. Я видел единодушие рабочих, вера моя окрепла.
Снова открыто собрание. Президиум пытается отвести наших кандидатов, но они удовлетворяют условиям закона. Надо приступать к голосованию.
— Кто за? — произнес председатель, назвав имена кандидатов избирательной комиссии.
Руки поднялись только за столом президиума. Десять голосов.
— Кто против?
Лес поднятых рук. Зал торжествует. Председатель спокойно подсчитывает голоса.
— Девятьсот сорок семь.
И нисколько не смутившись, объявляет:
— Кандидат избирательной комиссии избран большинством десяти голосов против девятисот сорока семи.
Шум, топот, свистки. Президиум торопливо собирает бумаги.
— Голосуйте наших кандидатов!
— Кто против?
Лес поднятых рук. Зал торжествует. Председатель спокойно подсчитывает голоса.
— Девятьсот сорок семь.
И нисколько не смутившись, объявляет:
— Кандидат избирательной комиссии избран большинством десяти голосов против девятисот сорока семи.
Шум, топот, свистки. Президиум торопливо собирает бумаги.
— Голосуйте наших кандидатов!
— Не признаем выборов. Насилие!
— Алексея! — кричала толпа.
Президиум опять удалился на совещание и появился только через полчаса.
— Так как собрание недовольно выборами, мы проведем повторное голосование. Голосуется кандидат избирательной комиссии…
И опять тот же результат: десять за и девятьсот сорок семь против.
— Кандидат избирательной комиссии считается избранным, — заявляет председатель.
Крики, свистки. Их перекрывает голос одного из членов комиссии:
— Девятьсот сорок семь человек по постановлению комиссии лишены избирательных прав… за то, что отказались голосовать за…
Что тут было! Толпа ринулась к трибуне. Одна минута, и произошла бы жестокая схватка, а вслед за ней кровавая расправа. Надо было водворить порядок. Я вышел на трибуну:
— Товарищи, спокойствие! Выборы будут обжалованы и отменены.
Опять поднялся крик. Ктото кричал мне:
— Изменник!
Я спокойно стоял на трибуне. Я знал, что никто не посмеет выступить против меня. Моя выдержка помогла, собрание понемногу утихомирилось и приняло предложенный мною протест. Расходились все возбужденные и обозленные, а я в глубине души радовался, потому что такое настроение обещало быстрый успех.
С другой стороны, мною были довольны и члены президиума: я нашел выход из тяжелого положения. Не желая разочаровывать их, я с достоинством принял благодарность.
В тот же день заседание подпольной ячейки решило готовиться к активному выступлению и назначило день — первое мая. "Все легальные пути использованы, — говорилось в выпущенном в тот день воззвании, — остается возложить ответственность за будущую кровь на правящий класс, а самим готовиться к борьбе и — победить или умереть".
Я сам ни на минуту не сомневался в успехе.
Оставалось только порадовать Мэри, и я отправился к ней.
Двадцать девятая глава Я разговариваю с философом
Несмотря на позднее время, Мэри не было дома. В последнее время она все чаще стала надолго пропадать из дому; я заметил это после трагической гибели поэта. Куда скрывалась она, где проводила время, я не знал, а выспрашивать не решался.
В ее комнате я застал Фетисова. От нечего делать мы завели ничего не значащий разговор, перешедший на политические темы. Я проговорился и рассказал коечто о происходившем на заводе собрании, стараясь в то же время скрыть свое отношение к этому выступлению: предупреждение Мэри заставило меня быть осторожным с этим человеком. Но старик отлично знал мою роль — я заметил это по легкой снисходительной улыбке, с которой он выслушивал меня.
"Неужели он следит за мной?" — подумал я и содрогнулся. Внушительный вид философа рассеял мои сомнения — мудрец не может быть шпионом.
Случилось так, что мы не дождались Мэри, и Фетисов предложил проводить меня. Предчувствуя серьезный разговор, я согласился.
— Как обстоят дела в вашей партии? — прямо спросил он, когда мы вошли в парк. Я испугался — мне казалось, что о партии знают только наиболее близкие товарищи,
— Я не знаю, о чем вы говорите, — ответил я.
— Мы уже однажды говорили с вами об этом, — напомнил он таким тоном, что мне стало стыдно: я пытался чтото скрыть от человека, который первым откликнулся на мою проповедь.
— Я знаю, что ваше дело зашло далеко… Но, может быть, вы всетаки оставите его… Еще есть время…
— Нет, я не оставлю этого дела, — ответил я.
— Напрасно. Вот о чем я хотел поговорить с вами: верители вы, что разбуженная вами масса пойдет с вами до конца?
Он попал как раз в точку. Этот вопрос я сам не раз задавал себе, особенно с тех пор, как у рабочих зародилось недоверие ко мне. Но всетаки я твердо ответил:
— Думаю, что пойдет до конца.
— А уверены ли вы в том, что они хотят того же, чего хотите вы?
— Странный вопрос. У нас с ними общее дело, мы боремся за справедливость…
Горькая усмешка промелькнула на лице старика:
— Справедливость. Сколько раз на своем веку я слышал о справедливости. И чем кончилось?
Несколько минут мы шли молча. Погруженный в глубокое размышление, он казался старше своих, достаточно преклонных лет: казалось, тысячелетняя дума застыла на его покрытом морщинами лице.
— Справедливость… Разве они борятся за справедливость? Предложи любому из них обеспеченное положение, и все они отрекутся от вас. Если бы правительство сейчас смогло всех подкупить, разве ктонибудь остался бы с вами?.. И, наконец, вы сами, что вы внушаете им? Чувство справедливости? Нет! Вы внушаете им чувство зависти, вы заставляете их ненавидеть друг друга. Злоба рождает злобу, ненависть растет, и самая полная победа будет торжеством самой злой, самой отчаянной ненависти…
— Конечно, я должен внушать им ненависть к врагу, — ответил я, — но когда будет уничтожен враг, не останется места для ненависти.
— Так вы думаете, — возразил философ, — а вы уверены в том, что устроенный вами порядок всех удовлетворит? А если нет — разве вам не придется держать часть населения в подчинении?
— Временно — да.
— Старая Россия сотни лет управлялась временными законами. Нет, научив людей видеть в других людях врагов, вы уже ничем не вытравите этого чувства. Победивший класс будет дрожать за свою власть, он побоится когонибудь близко подпустить к власти. Он закрепит свои права навеки — возникнет сословие, а вместе с ним все то, что вы видите вокруг себя…
Я видел, куда гнет старик: слишком понятна мне эта философия, заменившая образованным людям религиозный дурман. Утешиться в мысли о неизбежности существующего, что проповедует он. Или он, как новый Христос, хочет выступить с проповедью любви? Тогда бы он был со мною, а вместо этого он пишет дрянные брошюрки, оправдывающие нынешнее положение вещей.
Послушать такого человека — он передовой из передовых. Я, старый революционер и подпольщик, щенок перед его радикализмом. А на деле? На деле он весь насквозь пропитан моралью господствующего класса, на деле он — лучший слуга буржуазии, как бы эта буржуазия ни называлась!
Нет, на его удочку я не поддамся.
— Что же вы предлагаете? — в упор спросил я.
Он мог ответить только длинной тирадой о том, что буржуазия — понятие психологическое, что борьба классов — вздор.
— Я помню, — сказал он, — когда революция победила на всех фронтах, когда рабочий класс торжественно праздновал победу, — вдруг оказалось, что буржуазия, которую, казалось, уничтожили, так сильна, что устами рабочих требует себе некоторых прав. А дальше — больше: буржуазия получила высшую власть и правит от имени рабочих. Вас ожидает то же, если вы не начнете постепенно перевоспитывать массы. Но можно ли перевоспитать их?
Я понял, к чему он клонит. Но когда подобные учения приводили к реальным результатам? Никогда. Проповедь Христа — разве она не выродилась так же, как, по словам Фетисова, может выродиться наше движение?
Мы расстались друзьями, но этот разговор убедил меня лишь в том, что я стою на правильном пути. Только стремление мещанина оправдать свое равнодушие к борьбе угнетенных масс говорит языком подобных людей. А если дело пойдет о покушении на их право? О, тогда они заговорят при помощи пушек!
Пусть он искренно желает мне добра, советуя отказаться от дела всей моей жизни, — спасибо.
Разрешите не послушать вас, господин Философ!
Тридцатая глава Накануне
Разговор с философом отвлек меня, но только я расстался с ним на крыльце своего дома, как опять мною овладело беспокойство за Мэри. Где она? Что с ней? Я поступил как мальчишка: проследил, что философ пошел не в ту сторону, где живет она, и побежал назад.
В комнате Мэри светился огонь. Я тихонько постучал в окно — она не спит. Она подошла к окну, увидев меня, не обрадовалась, нет, а как будто испугалась. Но это только на миг. Радостная улыбка, она открывает дверь.
— Мэри, вы чтото скрываете от меня?
Она спряталась кудато глубокоглубоко — так прятаться умеют только женщины:
— Я ничего не скрываю от вас.
И стала расспрашивать меня о моей работе. Какая великая дипломатка жила в этой скромной и беззащитной, казалось, женщине. Она знала, чем отвлечь меня от расспросов. Я, конечно, увлекся, рассказывая о собрании на заводе, и забыл о том, с чего начался разговор.
Трудно начало. Камень, лежащий на вершине горы, трудно сдвинуть с места, но если уж мы придали ему движение, он будет лететь с неудержимой силой, и его тяжесть будет только ускорять его движение. Трудно было разбудить сознание в первом десятке рабочих — а теперь, я уверен, только горсточка охранников и полицейских останется на стороне правящего класса в решительный момент.