Но мне пришлось пережить неожиданное, на этот раз приятное разочарование.
Расскажу по порядку.
Когда я немного поправился, меня перевели в одиночную камеру. Там я мог достать карандаш и бумагу и около недели работал над своей речью. Кормили меня не особенно хорошо, но я не ждал лучшего и был доволен. Когда моя речь была готова, я устроил репетицию. Встав в позу оратора и вообразив перед собой вместо сырых стен тюрьмы каменные лица судей, я шепотом произнес эту речь. Мне казалось, что даже стены были потрясены моей речью. И когда на другое утро железные двери раскрылись передо мной, и под конвоем я проследовал в суд, я чувствовал себя не преступником, ожидающим справедливого наказания, а героем, ожидающим триумфа.
Скамья подсудимых. Напротив — накрытый красным сукном стол. За столом судьи: один худощавый, с вытянутым пергаментным лицом, другой толстенький, как я решил — буржуйчик, и изящно одетая дама. Эти типичные представители господствующего класса слишком толстокожи, чтобы на них могла подействовать моя горячая речь.
"Но зато тем больший отклик будет она иметь в сердцах слушателей", — подумал я.
Рядом со мной сидел потерпевший — у него еще не зажили синяки: оказывается, я так неловко и так сильно толкнул его, что он упал лицом на фонарный столб. Он был жалок, и во мне зашевелилось нечто вроде чувства раскаяния. Но что же делать? Он не виноват — но не виноват и я!
Виноваты возмутительные порядки.
Обычные вопросы:
— Имя, отчество, фамилия. Год и место рождения.
Я ожидал, что меня будут расспрашивать о мотивах моего преступления, о том, как я решился на такой шаг и т. д. Не тутто было. Меня спрашивали о другом.
Кто был мой отец и чем занимался, кто была моя мать, имела ли она кроме заработка какиелибо нетрудовые доходы, не служил ли мой дед в стражниках, не был ли он женат на дочери городового… Я отвечал правду, но судьи не верили моим словам, задавали по два раза один и тот же вопрос. О подробностях моей биографии я решил умолчать, мое прошлое могло только повредить мне.
— А где вы были в семнадцатом году?
Я ответил, что не могу точно сказать, где я был в семнадцатом году. Судьи переглянулись.
— Ну а до семнадцатого года?
— До семнадцатого года я работал на заводе "Новый Айваз" в качестве слесаря.
Сухощавый судья проскрипел:
— Доказательства!
Я вынул из кармана билет и подал судье. Билет долго рассматривали все члены суда, передавая из рук в руки. Наконец полная дама спросила:
— Так вы рабочий?
В тоне этого вопроса я с удивлением почувствовал признак некоторого уважения к этому званию и поспешил ответить утвердительно. Судья сухо сказал:
— Достаточно!
Недоумевая, я сел на скамью.
Судьи перешли к допросу потерпевшего. Его допрашивали так же, как и меня. Я узнал, что отец его был портным, а сам он — конторщик.
— А ваш отец, — спросил его толстый судья, — состоял на службе или имел собственное заведение?
Потерпевший смутился, покраснел, обвел глазами присутствующих, словно ища у коголибо поддержки, и шепотом пробормотал:
— Нет. То есть — да… собственное…
— Достаточно, — проскрипел худощавый судья, — можете сесть.
Суд удалился на совещание.
Я был удивлен и раздосадован. Когда же мне дадут возможность произнести мою горячую защитительную речь?
— Почему они не допрашивают меня? Почему не спросили, какое преступление я совершил? — спросил я конвойного.
— А они и так знают, — ответил конвойный.
Это было сказано так резонно, что я стушевался.
Ожидание длилось недолго. Минут через пять сухощавый судья скрипучим, как испорченное перо, голосом прочитал длиннейший обвинительный акт и, наконец, заключение, которое одно я в сущности только и слышал:
— Ввиду пролетарского происхождения — оправдать.
Такое решение удивило меня. И еще более, чем решение суда, меня удивило то, что судья, закончив чтение, объявил перерыв и, подойдя ко мне, сделал приветственный знак рукой и спросил, каким образом попал я в столь тяжелое положение. Я рассказал.
— Это невозможно, — ответил он.
Из публики выделились два человека и оба подошли ко мне.
— Вы — рабочий? — спросил один.
— Вы — партийный? — спросил другой.
Я говорил им то, что написано на первых страницах этой правдивой повести. Они удивлялись, наперебой приглашали меня к себе, кто на обед, кто на ужин. Мне оставалось только записывать адреса.
Скоро я очутился в прекрасно обставленной гостиной наедине с молодым человеком, очень заботливо угощавшим меня самым изысканным ужином. Я не понимал, что со мной происходит.
— Да скажите же, наконец, в чем дело? — спросил я.
Этот молодой человек будет в дальнейшем играть некоторую роль в нашей повести, и я должен описать его. Он был чисто выбрит, со впалыми щеками, вытянутым лицом и носил монокль. По внешности он больше всего напоминал лицеиста.
— Спрашивайте, — сказал он, — я весь к вашим услугам.
Я заметил, что он даже картавит, как настоящий лицеист. Я собрался с мыслями и стал задавать вопросы.
Шестая глава Я на верху блаженства
— Скажите, почему вы и все остальные на суде приняли во мне такое участие? Кто эти люди?
Молодой человек закинул ногу на ногу:
— Рабочие! — ответил он.
— Рабочие? — удивился я.
— Ну да! Разве вы не знаете, что сорок лет назад у нас произошла победоносная пролетарская революция?
Это известие ударило меня, как обухом по голове. Я перестал чтолибо понимать во всей этой бестолковщине.
— Пролетарская революция?
— Ну да, — самодовольно ответил Витман — так звали моего собеседника. — Пролетариат выдержал отчаянную борьбу и победил. По крайней мере, в нашей республике…
Он кратко познакомил меня с тем, что произошло в течение этих сорока лет. С каждым словом мое удивление росло, и вместе с тем росла моя радость. То дело, которому я отдал лучшие годы своей жизни, наконец восторжествовало: я в рабочем социалистическом государстве, где все законы написаны рабочими и на пользу рабочим, где рабочие стоят на верхушке, управляют фабриками, заводами, государством…
У меня закружилась голова.
— А буржуазия? — спросил я.
— Буржуазия? — переспросил Витман. — Этих кровопийц, — очень хорошо выходило у него это слово при его картавом выговоре, — этих кровопийц мы заставили нести самую тяжелую и неприятную работу… Мы заняли их особняки и дворцы, а их переселили в подвалы… Да, это полная и окончательная победа.
Признаюсь, я был на верху блаженства в этот вечер. Я забыл обо всем, что пришлось мне пережить за последние дни, и только одно угнетало меня: почему в этой великой борьбе я был лишен возможности принимать личное участие? И изза чего? Изза какойто глупой случайности…
Но скоро во мне заговорило сомнение:
— Как могло выйти, что в социалистическом государстве я чуть не умер от голода, и никто не хотел помочь мне?
— Вы начали не с того конца… Вы действовали постарому. Вы пошли искать работы. Как глупо! В то время, когда каждый человек на учете и у каждого есть свое место, вы ищете работы!: Вы должны были выяснить сначала свое социальное происхождение, а вы стали просить подаяния на улице у прохожих. Вторая глупость: кто же вам подаст? Наши граждане отлично знают, что если у вас нет хлеба, значит, вы того заслужили, и не дело частного лица вмешиваться в распоряжения государства…
Оказалось, что государственная машина слишком хорошо отлажена, ни одно событие не ускользает от этого аппарата, и все мое несчастье заключалось в том, что я не мог попасть на зубчик машины, которому надлежало ведать моим делом.
— Поймите, что ваше положение было более чем необыкновенным.
Мне пришлось согласиться с этим.
— Теперь ошибка будет исправлена… Вы увидите, какая у нас прекрасная организация и как хорошо живется теперь рабочему человеку…
Со своей стороны он расспрашивал меня о нашей работе в царское время, о забастовках, спрашивал, с какими из известных вождей я был знаком, и очень удивился, когда я сказал, что был одним из друзей товарища Коршунова.
В его квартире я остался и на ночь.
— А завтра мы позаботимся о том, чтобы у вас был собственный угол.
На следующее же утро при содействии Витмана я был одет в новенькое, с иголочки, платье, в кармане у меня был паспорт и партийный билет. К обеду у меня была уже квартира.
— Отличная квартира, — говорил Витман. — Она была до сих пор занята остатками одного буржуазного семейства, всячески пытавшегося скрыть свое происхождение. Только вчера их вывели на чистую воду и теперь переселят в подвал. Вам очень повезло, — добавил он, — теперь так трудно получить приличное помещение…
— Отличная квартира, — говорил Витман. — Она была до сих пор занята остатками одного буржуазного семейства, всячески пытавшегося скрыть свое происхождение. Только вчера их вывели на чистую воду и теперь переселят в подвал. Вам очень повезло, — добавил он, — теперь так трудно получить приличное помещение…
Мы поехали осматривать квартиру. Она помещалась в доме номер семь по Большой Дворянской улице. Я очень любил это место: чугунные узоры на ограде дворца Кшесинской, голубой купол мечети, Петропавловская крепость и вздыбивший кошачью спину Троицкий мост. А исторические воспоминания? Александровский парк — отсюда девятого января шли толпы рабочих к царю, здесь озверевшие солдаты и казаки расстреливали пытавшихся спрятаться за деревья мальчишек. Помню, в детстве сюда приводил меня отец показывать домик Петра Великого — память о том времени, когда героическими усилиями народа был построен этот город — окно в Европу.
Местность изменилась мало, как будто сорок лет прошли без следа. Все было так же, как и тогда, если не считать одного несущественного обстоятельства: новых названий. Названия эти очень щедро давались в первые годы революции и должны были напоминать о наиболее важных моментах в истории революционной борьбы. Мне хотелось познакомиться с происхождением некоторых из них, но когда я спросил Витмана, кто такой Блохин, именем которого названа одна из улиц, тот, поморщившись, сказал:
— Зачем вам это знать? Никто не знает!..
Меня заинтересовало, как далеко зашло это переименование, не переименован ли и домик Петра Великого, но от этого вопроса я воздержался.
Во дворе дома номер семь увидал я двух женщин: старушку в очках, очень бедно одетую, и милую девушку лет двадцати двух, показавшуюся мне красавицей. Она напомнила мне… Ну да я не буду говорить, кого она мне напомнила… Такие же ясные глаза и белокурые волосы… Они посторонились, чтобы пропустить нас. Я снял шляпу и раскланялся. Девушка не ответила на мое приветствие, а Витман с удивлением посмотрел на меня. Девушка отвернулась, и я заметил, что на глазах ее показались слезы,
— Это выселенное буржуазное семейство, — шепнул мне Витман. Мне стало жаль девушку, и я, подойдя к ней, сказал:
— Уверяю вас, что я не хотел сделать вам неприятности…
Но Витман не дал мне кончить начатой фразы — он отвел меня в сторону и предупредил, что я не имею права разговаривать с этой девушкой. Я удивился.
— Ведь она из другого класса, — объяснил он.
Это объяснение мало удовлетворило меня, я понял только, что надо до поры до времени не возражать и не расспрашивать.
Мы прошли в квартиру.
Вещи не были вынесены, и во всей обстановке чувствовалась рука заботливой хозяйки. Большие книжные шкафы, картины на стенах, безделушки на полочках.
— Все это останется вам, — сказал Витман, заметив, с каким вниманием разглядываю я обстановку.
— Но ведь это их имущество?
Витман презрительно поморщился:
— Предметы роскоши… Буржуазия не имеет права владеть ими.
Мне пришлось согласиться, но с тайной мыслью, что я передам эти вещи их прекрасной хозяйке. То, что я не мог прямо сказать об этом моим друзьям и чувствовал, что они не поймут меня, несколько омрачало мою радость. Была какаято грань между ними и мною, и я даже несколько побаивался этих чрезвычайно любезных, но в то же время чрезвычайно черствых людей. И всетаки я сделал одну попытку: когда после ужина в моей новой квартире Витман развалился на оттоманке с дорогой сигарой во рту, я сказал ему:
— А всетаки мне жаль эту милую барышню…
Он ответил мне:
— Вот еще… Ведь они пили нашу кровь!..
И при этом так ужасно картавил, что мне стало противно. Этого чувства я и впоследствии не мог преодолеть.
Седьмая глава Город знакомится со мной
Если забыть эту маленькую неприятность, я был счастлив. Засыпая в теплой и мягкой постели, в уютной, убранной женской рукой спальне, я не мог поверить, что только вчера был бездомным бродягой и уголовным преступником. Чтонибудь одно было сном: или мои невзгоды, или мое неожиданное счастье, и я скорее склонялся ко второму предположению. Закрыв глаза, я боялся вновь открыть их — а вдруг я снова очнусь в арестантской больнице?
Спал я плохо, меня мучили кошмары. Мне снилось, что я арестант и меня ведут вместе с партией других таких же арестантов этапным порядком в Сибирь; рядом со мною идет Мэри, только черты ее лица напоминают скорее черты лица той девушки, ква^гиру которой я занял. Она закована в кандалы, она спотыкается, она плачет. Угрюмый конвойный подталкивает ее в спину прикладом. Я хочу ей помочь, я хочу с кулаками броситься на конвойного, но руки мои в кандалах…
Я говорю Витману, который идет тут же:
— Нельзя ли помочь ей?
— Они пили нашу кровь, — отвечает Витман.
И я только тут замечаю, что на Витмане солдатская шинель, а в руках у него нагайка.
Тут я проснулся.
Встав с постели, я несколько минут ходил по комнате, стараясь убедиться, что я действительно не сплю.
"Но ведь тогда все великолепно!" — сказал я вслух. Опять лег в постель, заснул и снов уже не видал.
Утром я нашел на ночном столике газету и с жадностью принялся за чтение.
"Известия Совета рабочих и крестьянских депутатов", — прочел я заголовок.
Значит, не сон!
Я долго глядел на этот заголовок, на знакомый мне лозунг "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", и вспомнилась другая газета, с тем же заголовком и с тем же лозунгом, маленькая, скверно отпечатанная в подпольной типографии…
И мне опять стало досадно, что я буквально проспал столько великих событий.
Первое, что бросилось мне в глаза: статья о моей собственной особе. Я с интересом принялся читать ее. Я прочел сообщение о процессе, в котором очень подробно описывались мои показания, а также показания дотерпевшего, излагалось постановление суда. Говорилось, что я удивился приговору, и — в виде беседы со мной — сообщалась моя краткая биография.
Что это была за биография — судите сами.
Я с удивлением узнал, что за свой короткий век был раз двадцать ссылаем в Сибирь, что мне при каждой ссылке вырывали ноздри и ставили на лоб по клейму, что семь раз я был приговорен к повешению и даже проснулся будто бы с веревкой на шее; снимок этой веревки был помещен тут же с надписью: "Орудие убийства царских палачей". Наконец, я был сдан насильно в рекруты и отбывал военную службу в арестантских ротах.
Я не говорю об удивительных моих приключениях во время подпольной работы, которые шли в этом же номере газеты в виде подвала. Этот фельетон мало задел меня, но что сказать о статье, в которой с моих будто бы слов утверждалось, что рабочие в царское время проводили на заводе двадцать четыре часа в сутки, а иногда и больше, а чтоб они не убежали, их заковывали на ночь в кандалы. Меня, знавшего действительную тяжесть заводской работы в старое время, эта наивная ложь только рассмешила, но какое впечатление произведет такая статья на читателя? Он тоже посмеется или отбросит газету и не повеет ни одному ее слову?
О моих личных качествах сообщались столь же невероятные вещи: оказалось, что я не умею ни читать, ни писать (царское правительство, как известно, не давало рабочим возможности учиться), а через дветри строки я уже оказывался редактором подпольной газеты. Дочитывая последние строки, я потерял способность смеяться. Наглая, бесстыдная ложь корреспондентов возмутила меня.
Сейчас же напишу опровержение.
"Редакция, — писал я, — доверилась интервьюеру, не потрудившемуся не только поговорить со мной, но и навести, хотя бы в словаре, необходимые справки. Он основывался исключительно на своем собственном вымысле".
Дальше я подробно изложил историю своей жизни, не прибегая к преувеличениям, так как положение рабочего, и в особенности революционера, было настолько тяжело, что не нуждалось в наивных и глупых прикрасах. "Вся сила наших старых подпольных газет, — писал я, — была только в правде.
Лгать — значит вредить делу пролетариата и лить воду на мельницу наших врагов. Кто же поверит той бессмыслице, которая, конечно, случайно попала на страницы вашей газеты…"
Когда я заканчивал последние строки, вошел Витман. Я поспешил поделиться с ним моим негодованием. Он молча слушал, нетерпеливо стряхивая пепел с сигары. Мое воодушевление значительно ослабело от такого приема, и я поспешил закончить свою речь.
— Я уже написал опровержение, — сказал я.
— Зачем? — холодно спросил Витман.
— Да ведь это ложь, явная и вредная ложь…
— Вы ничего не понимаете, — поморщившись, пробурчал Витман, — вопервых, газет никто не читает, а вовторых, это нужно для пропаганды…
Я не послушал Витмана и отнес свое опровержение в редакцию. Замечу, кстати, что оно не увидело света.