Мне осталось только руками развести. Еще больше удивило меня то, что за нищенскую квартирку ей приходится платить две трети заработка.
— Ведь это самый дешевый район!
— Теперь это ничего не значит. Я плачу по ставкам, установленным для буржуазии. И кроме того, — моя квартира на три аршина больше установленной жилищной нормы…
Понятие жилищной нормы опятьтаки оказалось недоступным для меня.
— Но ведь вы работаете на фабрике, у вас есть союз…
— Союз! Я — буржуйка и не могу пользоваться правами члена союза. Я плачу в союз десять процентов заработка, но ничего от него не получаю.
Я хотел получить более подробные сведения о тех удивительных порядках, которые установились в этом лучшем из государств, но мне помешали гости: молодой человек, отрекомендовавшийся поэтом, и старик, которого Мэри назвала философом.
— Это представители среднего класса, — шепнула она.
Я не понял, что это значит, но расспрашивать при них было неудобно.
У поэта был тонкий профиль, тонкие узкие руки, фигура философа была несколько мужиковата. Широкая седая борода, толстый нос и небольшие серые глазки делали его похожим на Толстого. Если бы не слишком гладко зачесанные волосы на висках и скользкая улыбка, я принял бы его за вставшего из могилы яснополянского мудреца.
На меня эти люди не обратили внимания. Я посидел минут пять и счел за лучшее ретироваться. По дороге я раздумывал о тех открытиях, которые сделал в этот вечер.
Завтра же пойти к Витману и узнать все!
Занятый размышлениями, я не заметил даже, что брошюра, написанная мною по заказу верховного совета государства, уже отпечатана и лежит на моем столе.
Шестнадцатая глава Я разговариваю с цензором
Судьбе угодно было поразить меня еще одним испытанием. Проснувшись, я взялся по привычке за газету и в отделе "Рабочая жизнь" с удивлением увидел свою фамилию.
Заметка называлась: "Клеймим презрением изменников общего дела".
"Нужно было рабочему классу сорок лет страдать под красным знаменем, чтобы отдельные субъекты, позорящие имя честного пролетария, забывали свой классовый долг и изменяли делу мировой революции, как (здесь стояло мое имя). Означенный дезертир и предатель…"
Я не буду повторять тех грязных слов, которыми обзывал меня неизвестный автор заметки, скрывшийся под псевдонимом "рабкор Шило". Скажу только, что я обвинялся в сношениях с лицами, стоящими по ту сторону баррикады, и неведомый автор высказывал предположение, что целью моих посещений является контрреволюционное выступление. "Гепеу, где же ты?" — так кончалась заметка.
Меня интересовало одно: кто следит за мной? Кто ходит за мной по пятам и доносит о каждом моем шаге? В первый раз я подумал на шофера — но ведь я шел пешком.
Тайная полиция?
При этой мысли кровь в моих жилах похолодела.
Я ходил из угла в угол по своей уютной комнатке, и эта комната казалась мне звериной клеткой. Мое возбуждение искало выхода, и этот выход скоро нашелся: нечаянно зацепив за стол, я уронил чтото. Смотрю, а это только что отпечатанная брошюра "Сорок лет назад", написанная мною по заказу верховного совета. Книга отвлекла меня от мысли о незримых доносчиках.
Если читатель вспомнит, что моим намерением было реабилитировать себя, что брошюра заменяла опровержение газетной статьи, распространившей обо мне самые чудовищные слухи, то будет понятно, с каким нетерпением разрезал я ее листы, с какой жадностью принялся я перечитывать свою работу.
Первая страница, точно, принадлежала мне, и я с удовольствием прочел ее. Но дальше! Дальше ктото, очень хорошо подделавшийся под мой слог, рассказывал самые невероятные вещи, повторяя все те сказки, которые рассказывали обо мне газеты.
Чаша терпения была переполнена, Я торопливо оделся и, не позавтракав, отправился в то учреждение, которому сдал свою книгу. Я набросился на заведующего чуть ли не с ругательствами, но он хладнокровно ответил, что его функция только передаточная. Он даже не читал моей брошюры, а передал в другой отдел. Этот другой отдел заявил мне, что его функция — исправление грамматических ошибок, а за дальнейшее он не отвечает. Третий отдел передал книгу какомуто рецензенту, тот — другому рецензенту, — и только побывав в двадцати двух учреждениях и объездив весь город, я нашел виновного. Это был главный цензор государства. Я немедленно отправился к цензору.
Он принял меня очень приветливо. Высокий, с длинными белокурыми волосами, с широким раздвоенным носом, без всякой растительности на лице, покрытом прозрачной кожей, с ехидно улыбающимися глазками, он напоминал одновременно и провинциального поэта из неудачников, и старую архивную крысу, если возможно такое противоестественное сочетание.
— Что вы скажете? — ласково произнес он, приветливо поздоровавшись со мной.
Я был взволнован и довольно несвязно изложил суть дела. Цензор слушал и покровительственно улыбался.
— Ну и что же? — спросил он, когда я окончил свою речь.
— Я хочу знать, кто написал такую чепуху и зачем она выпущена в свет под моим именем?
Цензор выразил притворное удивление:
— Что вы? Что вы? Если бы я не знал, с кем имею дело, я мог бы принять вас за представителя враждебного класса. Вы говорите такие вещи, что всякий другой на моем месте привлек бы вас к ответственности за контрреволюционное выступление…
Я смутился.
— Но ведь я же не писал этого… Ведь эта книжка — наглая ложь.
Цензор принял торжественный тон:
— Я думаю, что вас ктото ввел в заблуждение. Изменения были сделаны цензурой, а цензура есть орган пролетарского государства и, как таковой, она не может лгать…
Этого я не ожидал. Минутное замешательство — и целый ворох мыслей заполнил мою уставшую от всяческих сюрпризов голову. Разве может цензура изменять смысл представленной ей книги? Разве она имеет право до такой степени уродовать мою мысль? Пусть она вычеркнет то, что не нравится ей, пусть она запретит всю книгу, но так переделывать!.. И потом — разве в социалистическом обществе может существовать цензура?
Все это я изложил цензору в несвязных и путаных выражениях. Но, повидимому, ему не в первый раз приходилось вести такие разговоры, он только плотнее уселся в своем кресле и прочел мне целую лекцию.
— Да, конечно, — говорил он, — в социалистическом обществе цензура не нужна. Но поскольку у нас еще сохранилась буржуазия, мы не можем дать и ей полную свободу печати. Мы должны следить за тем, чтобы буржуазная идеология не проникла в нашу печать.
— Но ведь вся печать в наших руках, — возразил я.
— Ничего не значит: буржуазия хитра. Вот хотя бы ваша книга. Вы — настоящий пролетарий, вы имеете почти пятидесятилетний стаж, а ваша книга насквозь проникнута буржуазной идеологией. Она восхваляла старый строй.
Я чуть не вскочил со стула:
— Восхваляла? Старый подпольщик, гнивший в тюрьмах, еле спасшийся от виселицы, — я мог восхвалять старый строй! Мне казалось, что я уничтожал этот ненавистный мне строй каждым словом, каждой запятой своей книги. И вот является цензура и уничтожает весь мой труд…
— Не уничтожает, а исправляет, — поправил меня цензор. — Наше отличие от старой цензуры в том, что мы ничего не запрещаем. Мы выпускаем все, что нам представляет издательство…
— Для того ли мы боролись за свободу печати, — продолжал я, не слушая цензора.
— Вы боролись, и вы добились свободы печати, — прервал меня цензор. — Для революционных произведений у нас полная свобода печати, а ваше — контрреволюционное…
Меня возмутил последний аргумент:
— Но ведь это хуже, чем при старом режиме! — закричал я.
— Не хуже, а лучше, — спокойно поправил цензор, — у нас все лучше, в том числе и цензура.
Переспорить его не было никакой возможности. Я чувствовал, что он и я — люди двух разных миров, мое мышление чуждо и непонятно ему. Я переменил тон.
— Возможно, — сказал я, — виновата моя отсталость. Может быть, вы подробнее познакомите меня с вашей системой?
Он был настолько любезен, что дал подробные объяснения.
Свобода печати существует. Каждый рабочий имеет право писать в газеты обо всех злоупотреблениях, обо всех замеченных им недочетах. Каждый рабочий имеет право написать любого содержания книгу и сдать ее в печать. Но для выпуска книги в продажу существуют некоторые, вынужденные необходимостью, ограничения — и вот тутто приходит на помощь рабочему писателю главный цензурный комитет. Не желая лишить каждого права свободно высказаться в печати, он исправляет идеологическую сторону представленной в цензуру книги.
— Ведь это не запрещение, как практиковалось у вас, а помощь автору, который делает ошибку по незнанию или по неумению высказываться.
Каждая рукопись поступала в особый отдел, где специалисты умело перерабатывали рукопись, достигая кристально ясной идеологии. В результате ничто действительно ценное не пропадало, всякое изобретение использовалось, а идеология не страдала нисколько.
— Но каково положение авторов? — спросил я. — Получить книгу и прочесть в ней черт знает что!
Цензор удивился моему непониманию:
— Авторы довольны! Ведь мы им платим высокий гонорар.
Только теперь я понял, почему так скучны и нудны все книги, которые мне пришлось прочесть; я понял, почему они все так бездарно пережевывают одни и те же навязшие в зубах истины, истины, известные даже мне, человеку другой эпохи.
Называть это свободой печати!
Во мне кипело негодование, я способен был броситься на когото с кулаками, рвать и метать, но все эти чувства должны были одиноко перекипеть в моей душе. Кому я скажу о них? Кто поймет меня?
Я первый раз пожалел о том, что не остался спокойно спать в своей могиле…
Семнадцатая глава Я начинаю понимать
Вернувшись от цензора, я узнал, что меня вызывают в ячейку — это орган надзора и руководства, имевшийся в каждом доме и в каждом учреждении. В ячейке меня встретил политрук и мягким движением руки предложил мне сесть.
— На вас поступил целый ряд жалоб, — сказал он. — Вопервых, — он загнул один очень длинный и искривленный палец, — вы продолжаете сношения с нашими классовыми врагами, что равносильно государственной измене. Вовторых, — он загнул второй такой же длинный и искривленный палец, — вы оскорбили человека, сделавшего вам первое предупреждение. Втретьих, вы два дня не заполняли анкету, следовательно, эти два дня делали и думали такие вещи, о которых не можете сказать своему руководителю. Вчетвертых, вы произносили контрреволюционные речи в одном из государственных учреждений, о чем мне только что донес главный цензор государства…
Он перечислял мои преступления, методически загибая пальцы и не глядя в мои глаза. Я молча выслушал его речь и, поднявшись с кресла, спросил:
— Ну так что же? Вы посадите меня в тюрьму?
Плавным движением руки он снова усадил меня в кресло:
— Нисколько. Мы обсудили ваше поведение и нашли вас идеологически невменяемым…
— Так вы запрячете меня в сумасшедший дом? — продолжал я.
Мне во что бы то ни стало хотелось какнибудь оскорбить этого невозмутимого человека. Но он разговаривал со мной, как с маленьким ребенком.
— Вы опять не поняли меня. Скажите, пожалуйста, вы сдавали когда нибудь экзамен по политграмоте?
Мне пришлось сознаться, что я не только не сдавал экзамена по этой науке, но даже не прочел учебника, полагая, что эта книга не даст мне ничего нового.
— Ну так вот. Вы не получили самого элементарного образования, необходимого для каждого, и поэтому вы допустили ряд непозволительных промахов. Мы вполне оправдали вас, но с одним условием — вы должны прослушать полный курс политграмоты, сдать экзамен, а до того вы не будете появляться в обществе, чтобы не наделать более грубых ошибок.
— Что же это? Домашний арест? — спросил я.
— Нет, это временная изоляция.
О словах спорить не приходилось. Изоляция или арест, но я должен сидеть дома и зубрить какуюто политграмоту — не подчиниться этому постановлению я не мог. Не забыв, конечно, уведомить Мэри о том, что со мной произошло, я принялся за работу.
Меня посадили в самую низшую группу, рядом с детьми в возрасте от десяти до двенадцати лет, мне дали потрепанный, испещренный детской мазней учебник, мне задавали уроки "от сих до сих", совершенно не принимая в расчет ни моего возраста, ни уровня моего развития.
Получив книжку, я не замедлил прочесть ее от крышки до крышки в первый же вечер. Это была небольшая брошюра, составленная в форме вопросов и ответов подобно филаретову катехизису, с которым я познакомился, собираясь сдавать экзамен на аттестат зрелости. Истины, заключавшиеся в этой книжке, были не новы, многое я слышал от своих знакомых, которые, как оказалось, очень часто пользовались цитатами из этой книги, что неудивительно, если принять во внимание, что истины эти касались всех сторон жизни, от государственного устройства до правил, как вести себя во время свидания с любимой женщиной, Приведу несколько вопросов и ответов из этой замечательной книги:
Вопрос: Что должен делать рабочий, встретив другого рабочего в доме или на улице?
Ответ: Должен обратиться к нему с коммунистическим приветствием.
Вопрос: Что такое коммунистическое приветствие?
Ответ: Это не бессмысленное козыряние, а напоминание о том, что в пяти странах света угнетенные борются за освобождение и что ты должен ставить интересы класса выше своих личных.
Дальше следовали указания, как держать себя с друзьями и с врагами, причем указывалось, что у рабочего не может быть иных врагов, кроме классовых. При встрече с классовым врагом надо было пройти мимо него с гордо поднятой головой и ни в коем случае не отвечать на его поклоны, а тем более запрещалось вступать с ним в какой бы то ни было разговор. "Очень легко, — говорилось в книжке, — подпасть под влияние буржуазии, тем более, что живем мы в буржуазном окружении".
Предусматривались и недоразумения между рабочими, которые могли закончиться ссорой и даже более или менее крепкими словами. Список подобных слов приводился тут же.
Вопрос: Какие самые страшные ругательные слова?
Ответ: Меньшевик и социалпредатель.
Вопрос: В каких случаях подобное оскорбление допускается законом?
Выучив наизусть всю книжку, я мало продвинулся в понимании существующего порядка: она не давала ответа ни на вопрос о цензуре, ни на вопрос о шестнадцатичасовом рабочем дне. Усиленно вбивалось в голову одно: что существующий строй есть самый лучший строй, что рабочий класс добился того, за что боролся, и что обязанность каждого рабочего — охранять этот строй. И вместе с тем говорилось, что трудящийся обладает при этом строе всеми политическими правами, что каждый рабочий имеет право высказывать все приличные рабочему мысли в любое время и в любом месте.
Вопрос: Какие мысли приличны рабочему?
Ответ: Все те мысли, которые направлены к защите его классовых интересов.
Вопрос: Какие основные классовые интересы рабочего?
Если бы не идиотская форма филаретова катехизиса, то учебник можно было бы признать неплохим. Он удовлетворительно излагал теорию классовой борьбы, он знакомил с государственными учреждениями и законами. Правда, была и ненужная регламентация поведения каждого рабочего, но если принять во внимание, что наука эта преподавалась детям, которым нужно знать травила приличия, то и с этой регламентацией можно было согласиться.
Прочитав книжку, я решил завтра же сдать экзамен.
Но меня постигла полная неудача. Выслушав мое заявление, политрук улыбнулся, раскрыл книжку и задал мне следующий вопрос:
— Почему это последнее важно для пролетариата?
Я смутился и сказал, что не понял вопроса. Инструктор повторил его еще раз, я опять не понял. Тогда он закрыл книгу и сказал:
— Вы не можете сдать экзамена. Вам следовало ответить на этот вопрос: Потому что это необходимые условия для победы.
Нет, не отвертишься! Надо выучить всю эту книжку наизусть и уметь отвечать на все вопросы буквально по учебнику, как подряд, так и вразбивку.
Вопрос: Отчего необходимо полное и точное знание катехизиса?
Ответ: Чтобы произвольным расположением слов и произвольным их толкованием не впасть в какойлибо из нежелательных уклонов.
Вопрос: Какие суть нежелательные уклоны?
Ответ: Троцкизм, меньшевизм, правый мелкобуржуазный уклон и эсерство.
Вопрос: Какие уклоны не вменяются в преступление?
Но память моя еще не ослабла: я в дветри недели усвоил все бездны филаретовой премудрости и мог при случае ввернуть в разговор ту или иную цитату.
Мои успехи в политграмоте дали возможность несколько ослабить режим моей изоляции. Так, ко мне снова, после долгого перерыва, заехал Витман. Я обрадовался ему и поспешил воспользоваться его присутствием, чтобы разъяснить некоторые неясные для меня вопросы. Не помню, с чего начался разговор, но только я, между прочим, спросил его:
— Скажите, пожалуйста, почему в этом городе так много нищих?
Он уклончиво ответил:
— Среди рабочего класса нет нищенствующих.
— Позвольте, очень трудно представить, что нищенствует буржуазия.
— Но ведь мы отобрали у них все имущество и заставили их работать.
— А раз они работают, значит, они трудящиеся, а не буржуи, — возразил я.
Витман мне ничего не ответил. Он снова вынул из кармана книжечку и чтото записал в нее. Я знал по прежнему опыту, что такая запись не предвещает ничего доброго, и от дальнейших расспросов отказался.