— Я ничего не знаю о его творениях, — быстро нашелся Евгений, — они для меня— иероглифы. Но сам он сделался историческим лицом, и его не обходят молчанием на уроках истории.
Отчего-то слова эти привели императора в исступленный восторг. Он пожал Евгению руки, несколько раз потряс за плечи, послал воздушный поцелуй и удалился, напевая.
Едва принц вернулся в покои, отведенные ему для жилья, как от имени императора ему передали мальтийский орден (высшее отличие, какое только мог даровать Павел понравившемуся ему человеку!) А потрясенный генерал Дибич передал своему подопечному слова, сказанные ему императором: “Благодарю вас, генерал, за сопровождение принца; он теперь мой навсегда. Он превосходит мои ожидания, и будет, я уверен, вполне соответствовать моим намерениям”.
После этого в госте вполне официально признали нового царского любимца, и всяк норовил заискивать пред ним. От визитеров и просителей ему некуда было деться — даже и великие князья смотрели на него особенно ласково, Евгения поразило, что при дворе все, за исключением графа Палена, носившего белый мундир, были одеты в мундиры мальтийских рыцарей.
Граф Кутайсов, со своим белым, высоко взбитым коком и привычкой высоко вскидывать голову, казался ему похожим не смешного красно-белого попугая. И принц втихомолку хихикал над ним. А вообще веселого в Михайловском дворце он находил мало. Даже застолье здесь было унылым, поспешным, так как у императора все было расписано по часам.
Как только он вставал, все тоже вскакивали на ноги. Ужин начинался в половине девятого и заканчивался ровно в девять. Разговаривали за ужином мало: блюда следовали одно за другим так быстро, что не то что болтать — поесть толком было невозможно! Во время одного из таких ужинов и произошел случай, имевший большое значение не только для маленького принца, но также и для всей страны, потому что именно это происшествие, возможно, ускорило течение последующих событий.
Евгений только что приступил к мороженому, как прислуга подала ему знак, что император готовится вставать из-за стола. К несчастью, шпоры принца запутались в скатерти, и высвободить их он никак не мог. И когда стоявший позади паж выхватил из-под него стул, чтобы помочь встать, принц вместо этого шлепнулся на пол!
Все захохотали, потому что засмеялся император. Но вдруг лицо его стало серьезным, даже суровым. Спросив Евгения с участием, не ушибся ли он, государь торопливо вышел, приказав Дибичу следовать за ним.
Когда генерал воротился, он был на себя не похож. Едва дождавшись, когда принц воротится в свои покои, он рухнул перед ним на колени и начал целовать ему руки.
Евгений даже счел, что воспитатель его выпил лишнего. Право же, он шатался, как пьяный, и слова его были невнятны. Наконец принцу удалось разобрать:
— Возлюбленный, добрейший господин! Что я слышал? Возможно ли это? Вас ожидает великокняжеский титул, штатгальтерство, вице — королевство!
Евгений уставился на генерала непонимающе, и тот наконец-то открыл ему замысел Павла:
— Он хочет вас усыновить!
Вскоре по дворцу поползли слухи, что Дибич не ошибался. Павел решил женить юного принца на одной из своих дочерей, Екатерине, усыновить и назначить своим наследником. Государыню и остальных детей он намеревался заточить в монастырь. Более того! Княгиня Гагарина и Кутайсов сами слышали, как Павел ворчал: “Еще немного, и я принужден буду отрубить некогда дорогие мне головы!”
Слухи об этом мгновенно выметнулись из дворца и стали известны в городе. Что характерно, они были всеми встречены с полным доверием. В глазах света Павел был способен на все, на все абсолютно для удовлетворения своих страстей и причуд. Заточить в крепость сыновей и назначить наследником престола толстенького немчика? Нет ничего невероятного. Сослать в монастырь или вовсе убить жену, чтобы жениться даже не на фаворитке своей, княгине Гагариной, а на французской шлюхе? Более чем возможно! Павла откровенно считали сумасшедшим. Он сеял вокруг себя страх, смятение и некое общее предчувствие пугающих, но желанных событий. Всюду звучало одно: “Это не может дольше продолжаться!” Сам Константин Павлович как-то сказал горько: “Мой отец объявил воину здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мир!”
А что же великий князь Александр? Ведь решение Павла назначить наследником Евгения Вюртембергского касалось, прежде всего, старшего сына императора, которого еще Екатерина мечтала посадить на трон в обход Павла?
Настроение Александра понять было трудно.
Он был назначен шефом Семеновского полка; Константин — Измайловского. Александр, кроме того, был назначен военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант сего города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. При этом необходимо было давать отчет о мельчайших подробностях, относящихся до гарнизона, до всех караулов города, до конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях, и за малейшую ошибку давался строгий выговор.
Великий князь был еще молод, характер его был робок, кроме того, он был близорук и немного глуховат (между прочим, последствия бабушкиного воспитания: желая воспитать во внуке особенную храбрость, Екатерина старалась приучить его с младенчества к звукам пушечной пальбы). При таких чертах должность шефа полка отнюдь не была для него синекурой и стоила многих бессонных ночей. Оба великих князя смертельно боялись своего непредсказуемого отца, и, когда он смотрел сколько ни будь сердито, они бледнели и дрожали, как два осиновых листка.
При этом они всегда искали покровительства у других — вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как это можно было ожидать от людей с таким высоким положением. Вот почему они сначала внушали мало уважения и были не очень-то популярны в придворной среде и в гвардии.
Однако времена меняются. Популярность Александра росла, поскольку росла ненависть к его отцу. Великого князя считали очень добрым человеком. Рассказывали, что иногда он бросался на колени, заступаясь за жертв государева гнева, становившихся все более многочисленными. Павел не просто грубо обрывал его просьбы, но даже толкал ногой в лицо.
Говорили, что Александр вставил в одно из окон своих покоев зрительную трубу, около которой постоянно дежурил доверенный слуга, чтобы караулить тех несчастных, которых повезут через Царицын луг в Сибирь — прямиком с плац-парада, как несчастного Сибирского. При появлении зловещей тройки другой слуга должен был скакать к заставе, чтобы передать пособие сосланному…
Да, Александр открыто считал отца своего тираном и понимал, что от него можно ждать любых неприятностей, а то и откровенного злодейства. С другой стороны, Павел и сам был вечно настороже — он следил за каждым шагом своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входил в его комнаты. Что он надеялся обнаружить? Сына, репетирующего свою тронную речь? Бог весть…
Однажды, впрочем, императору повезло. На столе Александра он нашел раскрытую книгу. Это была трагедия Вольтера “Брут”, раскрытая на странице, где находился следующий стих:
“Rome est libre, il suffit, rendons graces aux dieux!” [41]
Молча воротясь к себе, Павел поручил Кутайсову отнести к сыну “Историю Петра Великого”, раскрытую на той странице, где находился рассказ о смерти царевича Алексея…
Вообще-то вся царская семья всегда желала, чтобы Павла кто-нибудь сверг. Даже преданный Павлу Ростопчин цинично писал в это время: “Великий князь Александр ненавидит отца, великий князь Константин его боится; дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным во прах”.
Александр мечтал, чтобы “безумный тиран” перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких ему людей. Каким, образом достичь этого? Сын не знал и не хотел знать. Он предпочитал вздыхать и молча страдать. Образ мыслей его был неуловим, сердце непроницаемо.
Павел считал его кротость слабохарактерностью, а его сдержанность — лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком отступал от истины. Однако были люди, которым необходим был другой Александр: сильный и решительный, во всяком случае, переставший колебаться в выборе между камерой в Петропавловской крепости, а то и эшафотом, с одной стороны и троном Российской империи с другой. Уже более года в недрах придворного общества вызревал заговор по свержению Павла с престола.
Самое удивительное в этом предприятии было то, что человек, ради которого он был подготовлен, человек, ради которого заговорщики готовы были расстаться с головами, изо всех сил делал вид, что знать ни о чем таком не знает, что никакого комплота вовсе не существует! Создавалось впечатление, что великого князя хотят посадить на трон силком.
Но времени на колебания у него больше не оставалось. Знамя победы не может стоять зачехленным в углу — оно должно развеваться перед полками! И если нет ветра, чтобы заставить его вольно реять, — значит, знаменосец должен размахивать им, чтобы создать иллюзию победного шествия.
Роль знаменосца в данном случае сыграл граф фон дер Пален.
Май 1801 года.
А? Что? — глупо спросил Алексей, не отводя взора от глаз князя. Выражения их разглядеть было совершенно невозможно в пляшущих отсветах, и поэтому нашему герою то мнилось, что Каразин смотрит на него с ужасом, как и подобает смотреть на привидение, то с угрозою, чуя, что место его предка заступил самозванец. Во всяком случае, глядел он выжидательно и с явным нетерпением ждал ответа.
“Может, решит, будто два призрака что-нибудь попутали и вместо его прадедушки другой инвалид явился? — мелькнула суматошная, бестолковая мыслишка. — Хотя нет, я ж его потомком называл, стало быть, я и есть его предок. Надо как-то отвираться. А как?!”
Совершенно ничего не шло в голову. Удрать разве? Но князь преграждает дорогу. Толкнуть его посильнее и дать деру? Тогда уж надо вообще из дому бежать, потому что князь поднимет тревогу, Алексею не затаиться, не спрятаться. Бежать, снова скитаться, голодать, снова превратиться в гонимого всеми преступника… А, ладно! Знать, судьба такая неудачная. Хотя не столь уж неудачная. Предупреждение насчет княгини и аббата и их злодейских замыслов уже передано, главное сделано, ну а о своей никчемной участи можно и позабыть. Солдат захватил неприятельское знамя, но пуля пронзила ему сердце. Царство, так сказать, небесное. Вот только Прошку жалко, достанется ему на орехи, когда станет известно, кто князю голову морочил.
Алексей уже сделал некое движение, готовясь посильнее оттолкнуть хозяина дома, чтобы удариться в бегство, как вдруг замер. А что, если князь, узрев его бегство и поняв, что с ним шутки шутили, сочтет и слова его шуткою? И тогда… “Ад майорем деи глориам!” Случайно ли, что в этом девизе иезуитов первое слово звучит как “ад”?
Нет. Бежать нельзя. Надобно трепыхаться дальше! Наш солдат не погиб, а только ранен и еще может стрелять, рубить, колоть.
— Да вы, драгоценный прадедушка, как я погляжу, большой шалун, — перебил его мысли суровый голос князя. — Мыслимое ли дело — уж третье поколение своим потомкам головы морочить! Ну прямо инвалид он, инвалид, одноногий он, одноногий! Куды! Вон, деревяшка-то под согнутую коленку подвязана, нога у вас вполне на месте: Что правая, что левая. Немудрено запутаться было. Не пойму, достопочтенный предок, какова причина шарлатанствовать? А может, сударь, у вас там, в райских кущах, лекари знаменитые собраны, кои способны все хвори исцелять? Ну да, — кивнул князь как бы сам себе, — говорят же, что смерть все болезни лечит. Но, не уж то и недостающие члены наращивать научились? Эх, жаль, нельзя нашим военным лекарям к вашим на выучку отправиться! То есть отправиться-то можно, но что толку будет от той выучки, если они назад потом не воротятся?
Князь, чудилось, разговаривал сам с собой, причем голос его звучал до того серьезно и задумчиво, что случайный человек вполне мог принять его слова за чистую монету. И только Алексей, в котором каждый нерв был напряжен, словно туго натянутая струна, различал насмешку и даже издевку в каждом слове, да что там — в каждом звуке! Не было сомнения: Василий Львович понял, что его бесстыдно дурачат, и, хоть воли гневу своему еще не давал, уже можно было вообразить, какие громы и молнии обрушит он на голову дерзеца.
Да… маскарад Алексея закончился полным провалом. Быть ему битому, быть ему посажену в рогатки, а то и сдану властям. Конечно, выдадут его как беглого крепостного, но и до изобличения его несовершенного преступления явно дойдет дело. Сейчас Алексею казалось, что весь мир вновь ополчился против него, а Случай-мужик столь же неумолим и безжалостен, сколь и баба-Судьба. Опустошение настало в душе, полное опустошение, тоска налетела, крылом — своим накрыла, смяла, и только одно еще живое, искреннее чувство трепыхалось в нем: горе от того, что теперь-то князь точно не поверит его изобличениям, сочтет их таким же дерзким паскудством, как и сам маскарад.
Все напрасно, напрасно все! Неужто быть России накрытой страшной черной тенью унии? От мысли этой впору было взвыть… ну, наш герой и взвыл, рухнув на колени так порывисто, что плохо пристегнутая деревяшка отвалилась и откатилась в сторону, погрохатывая в подголосок его отчаянной мольбе:
— Ваше сиятельство, со мной что хотите делайте, только поверьте! Сам, своими ушами слышал я, как аббат Флориан наставлял вашу супругу, чтобы вы передали письмо отца Губера государю императору. Вы-де согласитесь, поскольку жаждете снова при дворе оказаться в высокой должности. А государь обрадуется, что теперь можно от убийц его батюшки отворотиться и себя белым — белешеньким перед зарубежными монархами выставить. А коли заупрямится Александр Павлович, то ему надобно будет письмишко предъявить некое, где великий князь “добро” дает на цареубийство. Сие письмо у генерала Талызина ранее хранилось, а теперь у него украдено невесть кем, но это иезуитам не помеха, они фальшивку изваляют, им ведь совесть не за страх, а честь не за стыд!
— Совесть не за страх, а честь не за стыд… — задумчиво повторил князь, и Алексей быстро перевел дыхание, спекшееся от стремительной и отчаянной речи. — Хорошо сказано! Право слово, ты настолько хорошо осведомлен, мой юный друг, что таким осведомленным могло быть лишь истинное привидение, способное проникать сквозь стены в запертые помещения или хотя бы… проницать их взором.
Кабы Алексей не стоял на коленях, он при этих словах непременно покачнулся бы, ну а так — стойко снес намек, глазом даже не моргнул.
— Однако же говоришь ты страшные вещи и даже чудовищные, — так же размеренно, раздумчиво продолжал князь, глядя на него сверху вниз. — И призываешь меня поверить тебе… тебе, кто меня только что пытался одурачить самым, что ни на есть смехотворным и позорным образом. А ведь я тебя узнал сразу, с одного только взгляда, и озлился непомерно, и потому лишь не изуродовал твою дурацкую рожу этим вот шандалом, — князь угрожающе покачал трехсвечником, и Алексей похолодел, представив, во что превратил бы его лицо хороший удар, нанесенный от души и со всего плеча (небось не только изуродован остался бы, но и пал с раскроенной головой!..), — потому лишь, говорю, удержал себя, что ты мою дочь от грабежа, а может, и от насилия да смерти спас, себя в том деле не пощадив.
Но ежели ты думаешь, что впредь тебе все будет дозволено, — то здесь, друг мой, ты жестоко ошибся. Ежели ведет тебя не расчет, не желание поквитаться с неблагосклонной к тебе княгинею, не надежда урвать какой-то свой кус в той буче-свалке, которая теперь непременно поднимется и в доме нашем, и во дворце императорском (знаешь, по пословице: “Орлы дерутся, а молодицам перья достаются!”), то чистоту своих намерений ты мне должен доказать. Понял? Доказать, ежели не хочешь выйти отсюда в колодках!
— Иначе и не выйду, — пробормотал Алексей, повесив голову и окончательно смиряясь с тем, что дело его проиграно по всем статьям, спасения нет. Больше всего ему хотелось сейчас лечь ничком и заплакать, пожалеть себя, неповинного страдальца, жертву чьей-то злобищи непомерной, чьих-то происков. Но… солдаты ведь не плачут, когда они в бою, разве что потом, когда раны считают, однако бой Алексея Уланова еще не кончен был.
— Иначе и не выйду! Вы думаете, я кто? Крепак беглый? Ах кабы так! Но нет, я племянник генерала Петра Алёксандровича Талызина и разыскиваюсь ныне властями по обвинению в его убийстве. Вот, сам я в ваши руки предался с потрохами, со всей жизнью моей, что хотите, то со мной и творите, а какие еще доказательства искренности моей представить, не ведаю, да и нет их у меня!
Брови князя взлетели.
— Да, не думал, не гадал, а судьбину повстречал, — пробормотал он как бы про себя, а потом пристально уставился на Алексея: — Слышал я об сем деле, о завещании деда твоего слышал, о бегстве твоем. Говоришь, не убивал генерала?
— Не убивал, — кивнул наш герой как мог твердо. — Как бог на небе свят. Он все видит, он солгать не даст.
— Ну, бог один, а нас много, — пожал плечами князь. — Разве уследишь за всяким клятвопреступлением? Давай уж лучше обойдемся без него, как и подобает мужчинам. Ты вполне можешь на своем голубом глазу солгать мне что угодно, а я уж сам должен решить, верить тебе или нет. Верю, что не убивал Талызина, — значит, должен верить, что и супругу мою не облыгаешь, что и впрямь она соблазнена католиком, как на прелюбодейство, так и на государеву измену. Вот такая получается у нас палка о двух концах!
После сих слов князь умолк, и молчал он столь долго, что наш герой не выдержал таки. Крепился, слово давал себе мысленно — молчать, смиренно и покорно ждать решения своей участи, но все же не вытерпел.