«...Расстрелять!» – 2 - Покровский Александр Владимирович 11 стр.


Против того, чтобы привязать патрон к коровьему хвосту, неожиданно энергично принялся возражать Саня, у которого к двум часам ночи открылось второе дыхание.

Пристроили патрон на рогах, Петя уверял, что и таким макаром идея развала буренки на две равные семядоли реализуется полностью.

Вскоре сарай заполнился шипеньем бикфордова шнура на фоне меланхолических вздохов благородного животного.

Друзья покинули сарай тогда, когда убедились, что все идет хорошо.

Взрыв потряс галактику. С дома старушки, как по волшебству, снесло крышу; от сарая осталась одна только дверь, а от коровы – четыре копыта.

Мясо же ее, распавшись на мелкие молекулы, засеяло целый гектар.

Гена-янычар

Гена-янычар…

Он был командиром атомной лодки – атомохода. Небольшого роста, толстенький, он все время прихрамывал. До конца жизни его мучил тромбофлебит. И еще у него была ишемическая болезнь сердца. Он задыхался при недостатке кислорода,

– Химик, – говорил он мне, – у тебя не двадцать процентов во втором, а девятнадцать, врет твой газоанализатор.

Я проверял, и – точно: газоанализатор врал. Это был артист своего дела. Маг и волшебник. Сейчас все еще существует категория командиров, которые только в автономках видят смысл своей жизни.

Когда он заступал на вахту, дежурным по дивизии, на разводе начинался цирк. Он инструктировал развод ровно столько, чтоб успеть изречь:

– Я прошел сложный путь от сперматозоида до капитана первого ранга и посему буду краток. Помните: чуть чего – за пицунду и на кукан!

Замов он терпеть не мог. И делал он это в лоб, открыто. Как-то наш зам вошел в центральный и сказал:

– Вы знаете, товарищ командир, сейчас самый большой конкурс в политическое училище, по семнадцать человек на одно место.

– Конечно! – заерзал в кресле Янычар. – Каждый хочет иметь свой кусок хлеба с маслом и ни хрена не делать.

После этого в центральном наступила вакуумная пауза, когда каждый молча и тихо занимался своим делом. Гена-янычар…

Он чувствовал корабль каждой своей клеткой. Он даже угадывал начало аварийной тревоги – перед каждым возгоранием в электросети являлся в центральный пост. Это была мистика какая-то.

А плавал он лихо. Он менял по своему капризу проливы, глубины и скорости перехода, и мы – то крались вдоль береговой черты, то – неслись напролом, на всех парах, в полосе шторма и под водой нас мотало так, как мотает только морской тральщик.

Он мог форсировать противолодочный рубеж на полном ходу, ночью, чуть ли не в надводном положении, и ему все сходило.

Он рисковал, плавал «на глазок», по наитию, на ощупь, в нарушение всего. В его решениях порой не было ни логики, ни смысла. Но он всегда выигрывал, и мы всегда приходили из автономки необнаруженными, а для лодки это даже важней, чем удачная стрельба.

После похода, на разборе, за такие тактические фокусы ему тут же ставили два шара – и он обижался.

– Да идите вы… – говорил он своим однокашникам, которые давно стали орденоносными адмиралами.

После такого «разбора полетов» он всегда приходил на корабль, устало спускался вниз, предупреждал дежурного:

– Меня ни для кого нет, будить только в случае ядерного нападения, – запирался в каюте и в одиночку напивался.

Его извлекали из недр каюты, привлекали к какой-то ответственности, наказывали или только журили; прощали в конце концов и отправляли в море.

И море все списывало…

Он здорово ходил в море, Гена-янычар…

Штурман! Место!

– Штурман! Место!

Взгляд в правый иллюминатор и сразу в левый. Карандаш двумя пальчиками поднимается над картой. Пальчики разжимаются – карандаш падает – тык! – есть место.

Вася Дубасов свое дело знает. Невязка*– ноль. Прокладку в Финском заливе, когда в правый иллюминатор смотрит один берег, а в левый – другой, ведут только салаги.

* Невязка – ошибка (морск.).

Вася слегка подшофе, но это со вчерашнего. В этой жизни он уже занял свое крейсерское положение: он штурман этой страхолюдины, старший лейтенант, и ему тридцать лет. Всего тридцать лет, а уже старший лейтенант. Бешеная карьера.

Вася – отличный штурман, и поэтому его кидают с корабля на корабль. У него уже все есть; отдельная каюта, штурманская рубка и желание в сорок лет уйти на пенсию. Ни жены, ни детей – в море, жаба!

Не подумайте, что Вася – алкоголик. Просто иногда до чертиков хочется напиться. Вася отлично рисует. Кроме картин (чем он, кстати, будет заниматься на пенсии) у него есть еще карта Кронштадта, на которой с большой любовью пивными кружками обозначены все пивные точки. Как-то ее обнаружил комбриг. Он с удовольствием все просмотрел, потом ткнул пальцем в середину:

– Вот здесь забыл.

До чертиков Вася напивается только на берегу, то есть крайне редко. Напившись, он всегда идет на корабль. Там он останавливается перед трапиком, тщательно примеряется и… с первого раза с разгона ударяется в правую леерную стойку, отходит, опять тщательно… – и в левую, затем он всегда принимает решение забежать на трап изо всех сил. Изо всех сил разгоняется и, обычно промахнувшись, пробегая мимо трапа, с криком «И-и-эх!» падает в шинели за борт. Вода при этом «совершенно не Ташкент».

Пьющую ОВРу все жалеют, как неразумного ребенка: поднимут, отряхнут и направят в часть. Даже патруль не берет. (Конечно, если ты не орешь в четыре утра диким образом в кустах шиповника и не плачешь на бордюре от невозможности подняться.)

Если Вася попадает в ресторан, он, накачавшись, ходит по залу и целует ручки у дам.

– Ме-дам, – говорит Вася, подойдя к даме, – ваши прекрасные лопатки перетряхнули всю мою жизнь. Белена застилает глазницы, ме-дам, но душа уже рвется по позвоночнику, а ниже ватерлинии происходит угрожающее биение метронома. Корявая рука судьбы влечет нас навстречу друг другу… Короче… прошу разрешения ручку… лобзднуть… – после чего он наклоняется и у оцепеневшей девицы, видавшей всякие виды, но все-таки не такие, целует ручку.

А однажды он выкинул вот что. Вы знаете, как ошвартованы тральщики к стенке? Попкой и форштевнями (носами то есть) связаны на всякий пожарный. Между ними семь метров провисшего каната.

Вася поспорил, что с дрыном в руках он пройдет до канату, не шепелявя, с носа на нос. На ящик красненького. Он уже был налимонениый, но чувствовал себя прекрасно.

Канат выбрали втугую, Вася взял в руки дрын – это такая тяжеленная палка, которой отпихиваются от бревен, – и пошел. Метра два он прошел, а потом, вдруг поджав одну ножку, начал раскачиваться – и-эх! и-эх! – из стороны в сторону. Дрын затяжелел, и глаза у Васи выскочили, как два крючка.

Все оцепенели, а Вася крикнул: «Мама моя!» – и упал. Но, падая, он ухитрился одной ногой зацепиться за канат и сжать его под коленкой.

Все ахнули. Вася висит вниз головой и тычет дрыном в воду: пытается найти дно и от него оттолкнуться. А дна нет. Из Васи высыпается мелочь и документы, ему кричат: «Дуб, брось дрын!», он бросает дрын и медленно (тут главное – не спешить), работая коленом, хочет забросить на канат вторую ногу. И это удается. Забросил. Теперь вспоминается молодость: он подтягивается, уже вцепился руками и ногами, а глаза все продолжают вылезать.

– Дуб! – кричат ему. – Ползи сюда! Качните его! Да посильней!

Вася, вцепившись намертво, висел целый час. Его пытались качнуть, чтоб как-то сдвинуть с места. Его так качнули однажды, что он чуть не рехнулся. Потом закинули канат на шпиль и подтянули Васю к борту. Мда-а, есть что вспомнить.

– В следующий раз, – сказал ему тогда комбриг, – за такие художества я вам вставлю в жопу ручку от патефона и проверну, а вы в это время будете исполнять мелодии Дунаевского!

– Штурман! Место!

В правый иллюминатор и быстро в левый. Карандаш над картой – тык! – есть место.

Ночь

Ночь, старая чертовка, подползла и приникла к иллюминатору. Через открытую дверь железом и йодом дышал Тихий океан. В рубке распорядительного дежурного, за стеклом, выхваченный лампой из мрака, как редкое тропическое земноводное, мучился лейтенант. Два часа ночи. Лейтенанту катастрофически хотелось спать. Он терял сознание. Голова опускалась на стол, как ведро в колодец, рывками, все ниже и ниже; покидаемое мыслью тело билось в конвульсиях, стараясь устроиться поудобней. Голова добилась своего – биллиардно ударилась лбом о стол. Брызнули искры, лейтенант пришел в сознание и бешено оглянулся па дверь– Ему показалось, что в дверь кто-то лезет, черный, толстый. Футы, черт! Он остервенело помял лицо ладонями, но как только лицо осталось в покое, сознание закатилось, и голова рухнула снова.

Телефонный звонок расколол ночь.

– Да… – осипшим со сна голосом отозвался лейтенант.

– Что «да», чем вы там занимаетесь? – спросила трубка,

– Двадцать два, двадцать три, лейтенант Петренко, слушаю вас, – поправился дежурный. Сон отлетел, голова прояснела.

– Что «да», чем вы там занимаетесь? – спросила трубка,

– Двадцать два, двадцать три, лейтенант Петренко, слушаю вас, – поправился дежурный. Сон отлетел, голова прояснела.

– Ну, то-то, – смилостивилась трубка, – где у вас командир дивизии?

– На месте… то есть дома.

– А начштаба, начпо… эти тоже по домам?

– Так точно!

– А где экипаж Петрова?

– В море.

– Когда приходят?

– Через месяц, наверное,

– Так, ладно, подождем, а экипаж Жукова, я слышал, прибыл с контрольного выхода?

– Так точно!

– Замечаний нет?

– Никак нет!

– Когда они за угол?

– Точно неизвестно, но где-то четвертого.

– Боеготовность кораблей? Лейтенант перечислил.

– А с кем я разговариваю? – наконец-то сообразил он.

– С резидентом японской разведки, – отчеканила трубка и заморзячила многоточием.

Все! Жизнь кончилась. Лопнула в барабанных перепонках. Вокруг плыла ослепительная тишина. Черные тиски сдавили бедную человеческую душу. Все! Продано! Он продал. Всех. Позор. Позор, вонючий, липкий, как лужа под себя.

Лейтенант рванул ворот, он тонул в испарине, китель противно лип к телу, руки дрожали, пальцы выплясывали. Лейтенант расстегнул кобуру, вытащил пистолет и, положив его на стол, ошалело уставился перед собой. Холодное дуло коснулось виска, подбородок затрясся. Сейчас, сейчас… В горле царапался колючий язык. Сейчас… Главное, с предохранителя… с предохранителя, главное… Он… сейчас… Он сделает… сможет…

Кто-то ворвался в рубку, схватил его за руку, за плечи и закричал. Он не слышал, не видел, не понимал. Наконец он узнал его. А-а, однокашник. Да, вместе учились.

Как сквозь пелену, до него донеслись крики:

– …Ты что? Это ж я был… это я был сверху… с верхней палубы… там есть телефон… ты что?

Лейтенант затрясся плечами, его колотило, било беззвучно.

Потом он плакал; мокрый, маленький, жалкий… Он все время тянул носом. Слезы оставляли грязные полосы… Таяла ночь.

Равнодушный рассвет гнал в открытую дверь сырость. Было серо и холодно, дышалось с трудом, и на дне каждого вдоха собиралась усталость.

Личный враг фюрера

«Горбатая»[5] только что отстрелялась малышами и теперь всплыла, продув среднюю.

Малыши – это такие небольшие торпедки-шумелки. Подводная лодка в стрессовой ситуации выбрасывает их и, пока они гремят на всю Атлантику, тихо смывается. Так, во всяком случае, по теории.

После стрельбы нужно всплыть и найти этих малышей. Потеряв ход, они торчат из воды оранжевыми головами. Вылавливают их торпедоловы – специальные катера, сокращенно – те-элы.

– Начать поиск торпеды! – передали на те-элы приказ командующего. Его вывозили в море на «горбатой».

Лодка дала средний ход, и катера вслед за ней запрыгали по волнам,

Самый страшный зверь на таком катере – мичман, поэтому при выходе на торпедные стрельбы для устрашения на него подсаживают какого-нибудь старпома с лодки и пару «веников» – вахтенных офицеров, лейтенантов как правило.

Группы были посажены в 24.00. За ночь не спали ни капли.

Старпом двести шестнадцатой, усиливший собой те-эл 1124, капитан второго ранга Гаврилов, пребывал в засученном состоянии. Он раскатисто зевнул, снабдив остатки мозга кусочком кислорода, мотанул головой и осоловело уставился в волны.

От ботинок до заломленной на ухо фуражки все говорило о том, что он прожил биографию, полную мата и романтики, а умеренный алкоголизм плюс карьера с перебитым хребтом, волочившая бесполезные задние ноги, сформировали его отношение к жизни, протяжное, как плевок под ноги.

Оттопырив губы и уши, насквозь сырой, взъерошенный, Гаврилыч пристроился за спиной у рулевого, с ненавистью наблюдая проклятые голубые просторы: видимость двадцать миль, чтоб ее черви съели.

На горизонте показалась точка. Точка стремительно вырастала.

Прямо на нас. Кто это к нам так чешет? Двадцать восемь узлов, не меньше. Где у нас бинокль?

Получив бинокль, Гаврилыч привинтил его к глазницам.

Двадцать восемь узлов за несколько минут сделают из точки корабль.

Так и случилось: из точки получился корабль. Дистанция сто тридцать пять кабельтов.

Крейсер УРО[6]. Атомный. Типа «Миссисипи». Америкосы пожаловали. Посмотреть нас приехали. Примчались, курвята!

Крейсер сбросил ход и на инерции вывесил флаги.

Международный свод. Вот, черт!

Гаврилыч мгновенно проснулся. На обоих те-элах и на «горбатой» лихорадочно читали американские флажки и не могли прочитать. Даже в дрейф легли, чтоб не мешать процессу. Тяжкое это дело для подводника – флажки.

Гаврилыч наконец расшифровал, напополам с грехом: «Застопорил ход. Прошу соблюдать осторожность».

Всего-то? Чтоб вы подохли. Ну и что же мы будем иметь дальше с вашей осторожностью?

Крейсер-то покрупнее наших будет. Широкий, гад. У наших нос острее. А эти утюги утюгами. Но скорость хорошая. Вон как налетел. Соблюдает он осторожность. Как же. Негров на палубе много. Что-то почернел флот Соединенных Штатов, почернел. Блестит чего-то. А-а, фотоаппараты. Щелкать нас сейчас будут, чтоб вас похоронило.

– Петров!

Гаврилыч подозвал лейтенанта; лейтенант вовсю укачивался.

– Ну-ка, оторвись, еще накашляешься.

– На, – вручил он лейтенанту бинокль, – чем блевать без толку, лучше изучай врага.

От крейсера отделилась точка и на всех парах помчалась к подводной лодке.

– Резиновая шлюпка, – доложил лейтенант, – навесной мотор. В шлюпке двое. Рулевой и еще один хрен в жилете. Чешут прямо на нас. Нет, они к лодке пошли. Анатолий Иванович, по-моему, они с ней скоро поцелуются.

– Дай сюда, – Гаврилыч вырвал у лейтенанта бинокль. – Так, глиссер, значит. Прямо на командующего дует. Взрывать, что ли, нас едут? А, Петров? Ну и что же наши командиры? Да, они сейчас какают во все глаза. Принимают решение. Что-то долго они там ботинок жуют. Ну! Рожайте!

– Приказ командующего! – крикнули в рубку. – Те-элам отогнать шлюпку!

– Ну наконец-то, родили. Полный вперед!

На-а! Выстрелили двигатели; винты вспороли воду; катера дрогнули, рявкнули по-собачьи и рванули. Пошла травля!

Шлюпка удирала, как заяц от гончих; катера летели, настигали: вот-вот сейчас догонят, навалятся, возьмут в клещи, разнесут на клочки.

Шлюпка дразнилась, сбрасывала ход, крутилась на месте. С нее что-то кричал тот, в жилете.

Давай, давай, смотри не захлебнись!

Катера проскакивали, начинали сначала, догоняли, чуть не сшибались: вот-вот кто-то врежется, а шлюпка – та только квакнет. Дрожал корпус, и люди дрожали от злости, скачки, нетерпенья.

У Гаврилыча пропал весь его алкоголизм. Красный, потный, полный жизни, сразу молодой, азартный, с выпученными глазами, широко растопырив ноги, он вцепился в плечо рулевому и кричал ему:

– Дай! Дай ему! Дай!

Матроса не надо было взбадривать. Он все равно ничего не слышал. Он видел только шлюпку: вот она!

– Ррраз-дав-лю! – рычал рулевой, – Ррраз-дав-лю, сука, раздавлю!

Рывок – и шлюпка, намного обставив те-элы, бросилась к малышам.

Уволочь хотят! Вот вам херушки!

– Стреляй! – крикнул Гаврилыч лейтенантам, стоявшим в состоянии «на-товсь».

Лейтенанты действовали как автоматы: грохнули из ракетниц. Две ракеты с шипеньем прошли над шлюпкой и шлепнулись в воду: промазали. А жаль.

В шлюпке сильно пригнулись, распластались и, проходя мимо малыша, торопливо треснули его молотком по голове и бросились к крейсеру.

Рулевых оттаскивали силой: иначе они бы таранили крейсер.

Шлюпка спряталась под бортом крейсера. Играть ей расхотелось.

Малыши не пострадали: наше железо ни в какое сравнение не идет с их пластмассой.

Гаврилыча потом долго таскали: Рейган прислал ноту – «нападение на беззащитную шлюпку» и еще там чего-то.

Гаврилыча называли «личным врагом фюрера». Он написал кучу объяснительных: как стрелял, чем стрелял, зачем стрелял, где ваша прокладка? покажите ваши курсы!

Какие курсы? Крутились, как жопа на помеле.

Гаврилыч заперся в каюте и напился. Он долго сидел пьяненький, в распахнутом кителе, обиженный и сам себе говорил:

– …от флот, едрена мама. Ведь собака на цепи. А зачем собаку держать на цепи? Чтоб гавкала? Пугала народ? Символизировала? Лизала себя? Так они ж знают прекрасно, что ты ее с цепи никогда не спустишь. Слаб подгузничек-то, слаб. Эх вы, писеньки! Объяснительные ему пиши. Н е ж е л а ю я! Я! С т а р п о м Г а в р и л о в! А т о м н о г о! Р а к е т н о г о! П о д в о д н о г о! С о в е т с к о г о! Ф л о т а! Пь-янь бе-зо-браз-на-я! Не желаю! Никому и ничего объяснять! Я им по морде дать желаю! По мор-де! Мне плюют в мою государственную харю, и я же еще и извиняюсь? Да я их распетушу так, что они у меня маму вспомнят. Изуродую, как Бог черепаху! Курвы тыловые! Учить меня вздумали. Суки. Курс ему проложи. Воткни карандаш в жопу и проложи. Курсы. От, едрена мама…

Гаврилыч сидел взъерошенный и злой.

Назад Дальше