Тернистый путь - Илья Салов 5 стр.


— Ее дело, матушка, как она хочет.

Старуха помолчала, искоса посмотрела на сына и потом каким-то робким, упавшим голосом проговорила:

— Потом вот еще что, Алеша. Сашок-то мой ведь совсем измучился работамши. Теперь точно, слава богу, ты в люди вышел, а прежде, когда ты в ученье был, ведь он все тебе отсылал, последнюю копейку. Приходилось даже у людей деньги занимать. И сейчас еще долги есть. А тут, на грех-ат, пришлось домик перебирать. Для опасности железо в долг купил, плотникам заплатить надоть, печнику — за кладку печи. Нельзя же зимой без печи. А работы хорошей Сашку не слыхать что-то. У него и своя семья немаленькая — подросточки все. Ты, Алеша, хоть бы долги-то заплатил да помог бы нам домик-то отстроить.

И, проговорив это, она опять посмотрела на сына, но на этот раз не пытливыми глазами, а каким-то умоляющим взглядом. Но Алексей Иванович этого взгляда не заметил, ибо в это время ходил из угла в угол кухни. Проходил он таким образом довольно долго, наконец остановился, бросил в печку окурок папиросы, вздохнул как-то и подсел к матери.

— Сейчас, ей-богу, ничего дать не могу, но со временем, когда поправлюсь, оперюсь мало-мальски, конечно, я постараюсь помочь и брату, и сестре. Только, пожалуйста, дайте мне опериться. Ведь и цыплят, когда они не оперились еще, кашей кормят, так-то и я. Вы думаете — дешево обошелся мне мой переезд из Питера сюда? Ведь у меня ничего не было, пришлось обзаводиться: то купить, другое, третье, одеться, обуться. Дайте срок, — продолжал он, — дайте опериться. Ей-богу, последние деньги отдал на памятник отцу да на тарантасик. Я и сам знаю, что образование мое недешево стоило, но дайте срок, может, и я пригожусь. Положим, — продолжал он, пощипывая бороду, — жалованья получаю я тысячу двести рублей, то есть сто рублей в месяц. На ваш взгляд, конечно, это очень большие деньги, но сами рассудите, мамаша, ведь у меня и потребности-то большие. Я должен всегда быть чисто одет, иметь приличную квартиру, поддерживать необходимые мне знакомства, бывать у других и принимать у себя. Вы сейчас были свидетельницей приезда ко мне князя Сердобина. Он приезжал приглашать меня завтра на обед, я должен быть прилично одетым. Я должен, наконец, следить за литературой медицины, выписывать для этого необходимые книги и журналы, получать газеты, иначе ведь я не буду знать, что творится на свете. Может быть, — продолжал он, нежно поцеловав руку матери, — все это покажется вам излишним, но поверьте моему честному слову, что все это так же необходимо для меня, как для брата, например, необходимы молот и клещи.

Затем он принялся объяснять матери, что, сделавшись медиком, он прежде всего обязан служить обществу, быть, так сказать, общественным деятелем и служить не личным своим интересам, а общественным. И, проговорив все это с пылом молодого человека, снова принялся обнимать и целовать старуху мать.

Старуха, конечно, многого не поняла, а понятное истолковала по-своему и пришла к такому заключению, что Алеша теперь не семье должен служить, а «обчеству», то есть мужикам.

— Да ведь не «обчество» за тебя деньги-то платило! — вскрикнула старуха, — А отец покойник да брат…

— Знаю, мамаша, знаю.

— А долго «обчеству»-то прослужить надоть?

— Всю жизнь.

— А нам когда помогать будешь? — спросила старуха, но, вдруг что-то вспомнив, заговорила: — Что уж это больно долго «обчеству» служить?.. Как же староста наш три года всего «обчеству» служит?

Алексей Иванович принялся было разъяснять матери разницу между «обчеством» и обществом, но, убедившись, что все старания его напрасны, снова обнял старуху и принялся осыпать ее поцелуями. А старуха тем временем советовала ему поставить «обчеству» ведра два-три водки и давала слово, что «обчество» беспременно пожалеет его. Привела даже в пример вырыпаевского старосту, который при помощи водки прослужил «обчеству» не три года, как бы следовало, а всего один год.

— И статочное ли это дело, — говорила старуха, — всю жисть!.. Солдаты не «обчеству» служат, а самому царю-батюшке и то ослобоняются, а ты на всю жисть… Ништо это возможно!.. Ей-богу, послушай меня, старуху: угости стариков… Так и так, мол, старички почтенные, пожалейте: сестру, мол, замуж выдать надоть — на возрасте девка… Брат избенку заново перекрывает — ему тоже пособить надоть… Пожалеют, ей-богу, пожалеют…

Алексей Иванович расхохотался даже.

— Нет, мамаша, то общество, о котором я говорю вам, не пожалеет.

— Да ведь ты к нашему обчеству приписан, что ли? — спросила старуха.

— В том-то и горе, что нет.

В это самое время дверь широко распахнулась, и в комнату чуть не вбежал Сашок.

— Поздравьте, мамаша, — кричал он, — поздравьте!.. Братец, теперь и мое дело выгорело.

— Что такое, что такое, Сашок? — вскрикнула старуха, словно воскресшая при виде радостного настроения сына — Что такое, родимый?

— А то, мамаша, что я сейчас был у здешнего батюшки, с которым и сладился выкрасить крышу церкви, ограду вокруг церкви и, окромя того, заново отделать ему тарантас… Ведь нам пришлось бы в какой-нибудь тележонке домой-то возвращаться, а теперь, — прибавил он, как-то ухарски прищелкнув пальцем, — опять в тарантасе поедем — не кой-как, а по-господски!.. А вот и задаточек получили, — продолжал он, помахивая по воздуху десятирублевой бумажкой.

Вбежала и Куля, тоже веселая и радостная, и, передав матери сверточек, быстро заговорила:

— Это мне здешняя матушка гостинчик дала, а я тебе принесла… Кушай на здоровье.

И Куля весело расхохоталась.

Старуха развернула сверточек и, увидав в нем какие-то конфетки, проговорила:

— Спасибо, дочка, спасибо… пососу.

А ходивший все это время из угла в угол Алексей Иванович остановился среди кухни, скрестив на груди руки, даже позавидовал этой всеобщей радости и долго любовался, глядя на веселые и счастливые лица семьи. «Счастливые, — думал он. — И малым умеют довольствоваться».

— Хороши! — шептала старуха, посасывая карамель. — Ничего…

Часов в девять вечера старуха начала поговаривать о спанье, да и Лопатин с Кулей не прочь были поотдохнуть. Сбегал Лопатин к хозяину дома, с которым успел уже познакомиться, выпросил у него вязанку соломы, которую и разостлал по полу кухни. Немного погодя все лежали уже на соломе, подложив под головы кой-какую одежонку. Когда огонь был потушен, старуха передала Лопатину весь разговор, происходивший у нее с Алексеем Ивановичем; передала она его, разумеется, по-своему, как поняла, и закончила тем, что на Алешу надежда плохая, так как он, бедненький, не царю служит, а какому-то обчеству, которому и должен прослужить веки вечные.

— Бог милостив, может, таперь и без него обойдемся, — заметил Лопатин.

Что-то в этом роде проговорила и Куля, позевывая. Всех, видимо, клонило ко сну, а между тем из комнаты Алексея Ивановича начали долетать шумные разговоры съехавшихся к нему товарищей, земских врачей. Там говорили про местную медицинскую этику, про земскую управу, про земское собрание, спорили, шумели, хохотали. Поминали все какую-то Ксению Николаевну, просили послать за ней; но ничего этого семья Лопатиных уже не слыхала, так как спала крепчайшим сном. Только часу в третьем ночи случайно проснувшаяся старуха вдруг услыхала, что в комнате Алеши происходило какое-то пение и раздавалась музыка. Старуха осторожно поднялась на ноги, ощупала дверь и, тихонько отворив ее, вошла в сени. На этот раз она ясно услыхала чей-то женский голос, распевавший какую-то плясовую песенку, и топот чьих-то мужских ног, выбивавших дробь. «Пляшут», — соображала она и, выйдя на двор, подошла к освещенному окну Алешиных комнат. Оконная сторка была опущена, но ей все-таки удалось увидеть в скважину, что на гармонике играла какая-то девушка, а плясал Алеша, остальные же гости стояли вдоль стены и смеялись, подпевая и хлопая в ладоши. «Нет, женить, женить надоть», — подумала старуха и снова ушла в кухню.

VIII

Домик Лопатина, действительно, вышел хоть куда: покрытый железом, выкрашенным зеленой краской, он ничуть не уступал, ежели только не перещеголял домик местного батюшки. Под домик был подведен новый фундамент из дикого камня, значительно его приподнявший, стены тщательно вымазаны глиной (последнее было совершено Кулей и женой Александра Иванова), затем выкрашен охрой; на окнах красовались ставни, расписанные яркими букетами, а над железной крышей горделиво возвышалась кирпичная труба с проволочным колпаком, так и бросавшаяся в глаза своей белой окраской. Старуха мать тоже не сидела сложа руки: пока дочь и сноха обмазывали глиной стены снаружи, она обмазывала их внутри, не переставая мысленно подыскивать Алеше подходящую невесту, богатую и красивую, — словом, вся семья Лопатиных — и старый, и малый — были заняты отделкой домика, приготовляя его к приближавшимся зимним холодам и вьюгам. Пока семья Лопатина, вся перепачканная глиной, хлопотала в своем Вырыпаеве, сам Лопатин работал в селе Алмазове, окрашивая кровлю церкви и ограду. Так как работа эта была большая и вдобавок спешная, то Лопатин нанял себе работника и работал вдвоем. Обедал и ужинал он у батюшки, а ночевать приходил к брату, Алексею Ивановичу. Спал он, разумеется, в знакомой нам кухне, остававшейся не подметенной со дня их отъезда, с теми же самыми, валявшимися на полу, окурками Алексея Ивановича и даже бумажками от карамелек, которыми так восхищалась старуха мать. Иногда приходил Алексей Иванович, сидел с ним, расспрашивал о житье-бытье, о сестре Куле: думает ли она выходить за Мещерякова, и, узнав, что дело идет, кажись, на лад, что Мещеряков был раза два-три с гостинцами и что сестра с каждым днем будто становится с ним ласковее, пожелал ей всего хорошего и даже обещал подарить ей на платье.

— Получу жалованье, — прибавил он, — и тотчас же к вам приеду, а кстати и домик посмотрю. Я ведь еще не видал его.

Однажды он показал Лопатину свою амбулаторию и аптеку. И то, и другое очень понравилось Лопатину; Алексей Иванович познакомил брата с своей фельдшерицей, которая тоже очень понравилась Лопатину как по своему веселому характеру, так и хорошеньким личиком, а всего больше понравилась ему потому, что умела играть на гармонике и распевать веселенькие песни.

Раза два он даже пил чай у фельдшерицы вместе с братом Алексеем Ивановичем, после чего фельдшерица очень много играла на гармонике, упросив Лопатина проплясать под ее музыку. Сперва он конфузился было, отговариваясь неумением, но когда братец Алексей Иванович угостил его несколькими рюмками коньяку, то Лопатин приободрился и проплясал весь вечер.

После этого вечера Лопатину пришлось чинить гармонику, почему-то издававшую какие-то дикие звуки. Лопатин что-то поковырял там перочинным ножичком, что-то подклеил, зачем-то раза три подул в нее, обмел пыль гусиным пером, и гармоника опять заиграла по-прежнему; фельдшерица была в восторге от Лопатина, подарила ему рубль и прозвала «артистом». После починки гармоники Алексей Иванович стал обращаться с братом более ласково и более по-родственному, да и сам Лопатин, все еще говоривший ему «вы», начал как-то смелее обращаться с ним. Алексей Иванович чуть не каждый день звал его к себе в комнаты, сажал рядом с собой на диван, угощал папиросами, от которых Лопатин кашлял, и даже однажды принялся с ним откровенничать по поводу фельдшерицы. Он подробно рассказал ему историю своего знакомства с ней во времена его студенчества, причем вздохнул и помянул добрым словом это время, никогда не возвратимое и переполненное какими-то радужными надеждами, никогда не осуществимыми. Раза два, отправляясь в своем тарантасике на пункты вместе с фельдшерицей и проезжая мимо алмазовской церкви, он с ужасом смотрел на брата, привязавшего себя к кресту остроконечной колокольни и преспокойно мазавшего кистью ее крышу. «Здравствуйте, братец!» — кричал он что было мочи, а Алексей Иванович и фельдшерица, объятые ужасом, поспешно отворачивались и спешили миновать церковь, чтобы не видать этой ужасной картины.

Раз как-то во время приема больных заходил в амбулаторию и Лопатин, чтобы полюбоваться братцем. Пробыл он там с полчаса и не мог досыта насмотреться на него: чистенький, умытый, щегольски одетый, он сидел за столом и принимал больных, которых было превеликое множество; а в соседней комнате, где помещалась аптека, суетилась фельдшерица, приготовляя по рецептам лекарства. С больными Алексей Иванович обращался вежливо, деликатно, тщательно выслушивал их, выстукивал, иногда заставлял раздеваться, зачем-то клал на скамью, опять выслушивал и садился за стол писать рецепт. Больные называли его «ваше благородие», а он больных «голубчиками». Все это очень понравилось Лопатину, и он, выходя из амбулатории, невольно вздохнул даже, позавидовав братцу.

— Вот это так жисть, — размышлял он, — помирать не надоть.

А Алексей Иванович тем временем сидел за столом и, поглядывая на толпу, все прибывавшую, и чуть не задыхаясь от вони больных, думал:

— Боже мой, вот каторга-то!.. Когда же этому будет конец?

Накануне праздничных и воскресных дней Лопатин, как только заканчивал свои работы, отправлялся в Вырыпаево. Путешествия эти он совершал по образу пешего хождения и всегда ночью. Выйдет, бывало, из Алмазова при солнечном закате, а придет в Вырыпаево при его восходе. Несмотря, однако, на эти бессонно проведенные ночи, он все-таки не переставал работать и торопливо доделывал то, что не успел доделать прежде. От своего домика он, положительно, приходил в восхищение — и не он один, а вся семья. Старуха мать посоветовала ему даже оклеить шпалерами[3] главную комнату, причем сообщила по секрету, что в одном из чуланов Алеши она видела какие-то остатки шпалер.

— Попроси, может, даст… Ему они не нужны, а нам бы больно кстати. Коль не хватит на всю комнату, то оклеишь хоть один передний угол кругом икон, — и все лучше будет.

Александр Иванов обещал попросить брата и спешил в кузницу, чтобы поскорее покончить починку тарантаса алмазовского батюшки.

В один из таких-то воскресных дней Лопатин, окончивши окраску алмазовской церкви и ограды, еще до свету прибежал в Вырыпаево, когда вся его семья спала еще крепким сном. Он поспешно перебудил всех и, восторженно сообщив об окончании этой работы, вытащил из кармана довольно толстую пачку замасленных рублевок, причем объявил, что он тотчас же пойдет расплачиваться с плотниками и печниками.

— Фу, — проговорил он, — точно гора с плеч долой; теперь расплатиться бы еще за железо, да с отцовскими долгами рассчитаться, в те поры я и тужить перестал бы!

— А ты бы насчет долгов-то с Алешей погуторил, — проговорила старуха, — ведь на него деньги-то пошли, может, и заплатит сколько-нибудь.

Но Александр Иванов только рукой махнул и побежал расплачиваться с плотниками и печниками. Расплата эта происходила, конечно, в местном кабаке, а затем пошла и выпивка, во время которой завернул в кабак один из соседних купцов-землевладельцев, приехавший в Вырыпаево подыскать себе молотильщиков. Лопатин словно воспрянул, предложил купцу свои услуги, немедленно сладился с ним, в тот же день подыскал себе рабочих, нужное количество лошадей, а на следующий день молотил уже на своей молотилке на купеческом хуторе пшеницу. Молотилка действовала на славу, гулко оглашала окрестность гудением своих ремней, а Лопатин, торопливо подавая машине золотистые снопы, весело распевал: «Распроклята молотилка запылила мою милку. Остановьте молотилку — отпустите мою милку». А недели две после этого он покончил молотьбу и получил расчет.

— Ну, мамаша, — проговорил он, возвратясь домой. — Слава тебе, господи!.. Теперь отдыхать давайте!

На следующее утро, когда Лопатин вышел на крылечко полюбоваться восходившим солнцем, он даже ахнул, увидав свой овраг, покрытый снегом.

— Матушка, матушка! — кричал он. — Жена, Куля!.. Вставайте, бегите-ка сюда, посмотрите-ка, что за ночь-то сделалось!

Вся семья выбежала на крылечко и словно замерла от удивления, восхищаясь прелестями зимнего пейзажа.

И, действительно, было чем восхититься: девственно-белый снег словно ватой прикрыл глинистые откосы оврага, опушил белым пухом садик Лопатина, накрыл словно шапкой столбики садовой изгороди. Краснобрюхие снегири целой стайкой перелетывали с одного дерева на другое, весело посвистывая и стряхивая с деревьев пушистые блестки снега. Зазвонили к заутрене. Испуганный этим звоном заяц промчался мимо домика Лопатина, ударился в гору и исчез, оставив после себя свой характерный, бросающийся в глаза, след. А когда поднялось солнце и облило своими лучами это снежное покрывало, оно так и зарделось миллионами искр.

Вдоволь налюбовавшись этой картиной, старуха мать побрела в церковь, Куля побежала доить батюшкиных коров, а Лопатин взял ружье и пошел на охоту.

— Мертвая пороша ноне, — говорил он, — авось зайчиков наколочу.

IX

Насколько Лопатин был порадован наступлением зимы, настолько Алексей Иванович был этим недоволен. Короткие зимние дни и нескончаемо длинные ночи раздражали его нервы, и тоска — невыразимая тоска, сладить с которой не хватало сил, не давала ему покоя. Днем все еще он кое-как боролся с этой тоской, ходил в амбулаторию, развлекался там лечением больных, ругался с больными, приходившими к нему с самыми пустейшими болезнями, писал рецепты, по которым фельдшерица приготовляла лекарства, вел перепись больных, — словом, так или иначе амбулатория развлекала его; зато, пообедав у фельдшерицы и возвратясь домой, снова впадал в тоскливое настроение. Он брался за книги, за газеты, но тотчас же бросал их и принимался шагать из угла в угол. Его все раздражало: раздражало мерное тиканье стенных часов, завывание ветра, лай собак, скрип снега, доносившийся с улицы, раздражал даже сверчок, монотонно трещавший по вечерам где-то в углу. Ему даже с некоторых пор начала как-то надоедать фельдшерица Ксения Николаевна, хотя и веселенькая, и болтливая, но все-таки, по правде сказать, мало развитая. Иногда в эти тоскливые минуты его начинала мучить мысль, что он ничем до сих пор не помог своей семье — той именно семье, которая помогла ему сделаться образованным человеком. «Что я сделал для этой семьи? Ровно ничего! — соображал он. — А разве я, по правде сказать, не мог бы помогать, уделяя ежемесячно хоть малую частицу того жалованья, которое получаю?» И он вспоминал происходивший у него разговор с матерью, вспоминал ремонтировавшийся домик брата, детство свое и то время, когда вся семья упрашивала старика отца отдать Алешу в гимназию; вспоминал, как брат говорил тогда отцу, что деньги на этот предмет они во всяком случае заработают, а мать уверяла, что придет время, когда Алеша не только возвратит все потраченное на его образование, но даже будет кормильцем семьи. Вспоминал он все это и, терзаемый угрызениями совести, бросался вниз лицом на постель и начинал рыдать. Но бывали и такие минуты, когда Алексей Иванович как будто несколько мирился с совестью, оправдывая себя тем, что отчасти расплатился уже с семьей, отказавшись от оставшегося после отца наследства. «Положим, — рассуждал он, — наследство не ахти какое, но все-таки оно было — домик, например, кое-какие постройки, садик, кузница, кузнечные и слесарные инструменты… Мне помнится, что некоторые из них были довольно ценные». Но эти успокоительные моменты продолжались недолго, и он снова начинал хандрить. В такие-то именно минуты он обыкновенно посылал за ямскими лошадями и уезжал к князю Сердобину, где всегда встречал общество образованное и интеллигентное; жил там он по нескольку дней, иногда манкируя даже службой, и вполне предавался отдыху от своих душевных мук.

Назад Дальше