“Почему наше собственное горе трогает нас, а чужое – нет? – думал профессор. – Мы все – одно тело!” Он все вспоминал, как женщина развернула перед ним маленькое детское платье в кровавых пятнах, а он даже бровью не повел. Тогда. “Все, что вы здесь видите, – забудьте!” – посоветовал ему Рене. Почему Рене выслушивал женщин, которым не мог помочь? В этом была его помощь?
Не забыть! Профессор Дюбе отшвыривал от себя газеты. Они приземлялись на ковер, порхая. Лишь когда приходили письма от Екатерины, он вскакивал и набрасывался на них, словно это были письма о любви. Да читала Наташа эти письма! Не было там ни слова о любви!
“ Ты написала мне, Екатерина, что во время артобстрела снаряд попал в операционную, и врач накрыл раненого своим телом, и спас, и погиб. Почему-то я вспомнил старого доктора, которого встретил где-то на побережье, его готовность умереть. Он будто чувствовал, что война надвигается, как поднимается река. Хотя, может, это был и не он. Как сильно пахли там зеленые мандарины…”
Екатерина по-прежнему жила в Монреале, но не звонила и не приходила, только письма писала. Она участвовала в постановке оперы, где ее роль была немая. Конечно, немая – не все ведь говорят на пятнадцати языках. Профессора иногда приглашали на репетиции – это была опера Армана, его отца. Однажды он взял с собой Андро, и с тем, говорят, случился приступ. Только Андро не запел, а заплакал и потом долго приходил в себя. “Скажи мне, это может повториться? Скажи! А ты говорил, что душа душу греет!..”
Профессор вроде отвечал на письма, целый ворох бумаг исписывал. Но отсылал ли? Как знать. Никому профессор ничего не рассказывал, даже своей молчаливой жене. Не было у него такой привычки.
Состояние мадам Дюбе не улучшалось, и надежд на то, что она встанет, было все меньше. Профессору Дюбе надо было решать массу вопросов – как быть со своей женой, с браком, с братом, с домом, с людьми, с детьми… А решать он не умел. Это Клара всегда решала за него, как раньше мама и как решал всякий, кто оказывался рядом, – Рене, например.
И весна не шла.
Андро звал ее с дерева, звал, а потом падал на ковер, на талый снег, и замолкал. Зови не зови. Старичок Пармен водил его за руку вокруг дома, по самой престижной улице города, и рассказывал ему сиплым шепотом свою жизнь. Общался – делился теплом. Молчаливые замки толпились вокруг них с занавешенными окнами, как без глаз. И валялся внизу, весь в грязном снегу, Монреаль.
“Возьми меня, Екатерина! Возьми меня таким, как есть. Мне пятьдесят два года, я живу с женщиной, которую не люблю. Моя любовь ушла однажды и навсегда… Я верю, что люблю тебя, Екатерина, если я еще умею любить. Душа моя нуждается в тепле. Я чувствую, что что-то большое, необъятное надвигается на меня, только ждать и смотреть. Самая сильная в жизни любовь – последняя…”
– Здесь, – сказал Рене, когда они добрались до моря, – война начнется здесь.
Море было грязным, коричнево-серым. Волны выносили на камни мелкие щепки. Никто не купался. Люди ходили в двух шагах от моря и не поворачивали голову в его сторону. “После землетрясения, – говорили, – в море полно мертвецов”.
Профессор Ришар Дюбе разделся на пустом берегу. Влажный воздух. Холодные круглые камни под ногами. Он представил, как войдет в воду, наверное, теплую, и маленькие щепки облепят его огромное волосатое тело. Он постоял немного, раздумывая – войти или нет? Маленький мальчик побежал по узкому лабиринту, заметался. Профессору Дюбе с одинаковой силой хотелось войти в воду и остаться на берегу. Одновременно. Он обернулся и увидел группу местных жителей за своей спиной. Они ждали его решения. И он ждал – когда же маленький мальчик, запыхавшись, остановится. Черный квадрат.
Профессор Дюбе мало фотографировал, но даже то, что снял, никогда не увидел. Его фотокамера пропала вместе с детскими подгузниками, вместе со всеми вещами. Ему часто протягивали автомат Калашникова – на, мол, снимись на память. И пару раз, не желая никого обижать, он брал в руки тяжелый и грязный инструмент. Он держал его осторожно, как держат грудного ребенка. Так, нежно, держал в руках старинные ружья Арман, его отец. Он снимал их со стены, взбираясь по лестнице под самый потолок в своем зеленом кабинете, и они блестели на солнце. Мать подарила эти ружья сантехнику в тот день, когда отец ушел. “Арман, ты ведь не уйдешь?”
Через пару дней профессору начало казаться, что лица повторяются, что через этот город они уже проезжали, эту больницу уже посещали. Вот здесь, направо, – ряды кипарисов, за ними – белый дом с цитрусовым садом, где мандарины зеленые и маленькие, как кулачки. Профессора не переставало удивлять, что их каждый раз приглашают к столу, что им позволяют ходить в грязной обуви по палатам, видеть полуодетых пациентов. Что они пьют вино без конца. “Должен же быть предел гостеприимству, – думал профессор, – что за традиции…” Почему эти люди все время хотят быть вместе? Пролетарии всех стран, объединяйтесь? Только однажды, в каком-то городке возле моря, пожилой хирург в белоснежном халате попросил сменить обувь перед входом в операционный блок. Старый доктор гордился порядком вокруг. К чему он готовился? К смерти? К бессмертию?
Война началась через неделю, в воскресенье. Иностранцев собрали по всему городу и выслали. Последний рейс. Профессор Дюбе сидел молча, с закрытыми глазами. Он добивался темноты. Черноты. Рене пошел по рядам, вглядываясь в напряженные лица. Может быть, он искал Екатерину. Рене вернулся, сел рядом с профессором и сказал, усмехаясь: “А ваш брат, между прочим, сидит в последнем ряду!” Профессор вдруг захотел ответить шуткой, захотел показать, что он догадывается, кого искал Рене. Сказать, например: “Екатерины нет, она летит следующим рейсом!” Но он вдруг понял, что следующего рейса не будет, что аэропорт закрыт, что война началась и неизвестно, когда кончится, и в городе у моря, где ряды кипарисов и незрелые мандарины, осталась Екатерина, самая красивая женщина, которую он когда-либо держал в объятьях, и что он не увидит ее никогда. Никогда, никогда. И сразу же, совершенно без усилий, наступила полная темнота.
Но в кромешной тьме, в черном квадрате Малевича, он увидел белый гроб, врезавшийся в гору, висящий над пропастью половиной своего белого детского тела.
Только ждать и смотреть.
Полковник с железными зубами, который вообще-то был подполковником, но никто не хотел ломать язык, получил статус “политического беженца”. Он теперь мог официально жить и даже умереть в Канаде. По этому поводу он выпил в одиночку полторы бутылки водки, поймал в коридоре Наташу Черную и, закрыв глаза, расцеловал ее в губы. Он донес ее до кухни и уложил на стулья. Наташа, конечно, упала в обморок, но полковник умел приводить ее в себя. Он бил ее по щекам и обливал холодной водой, она вскакивала, бодренькая и хорошенькая, и сразу же заводила рассказы о чьей-то любви. Но сейчас полковник решил не спешить.
– Слушай, Шехерезада, – сказал он бездыханной Наташе, – когда я служил на государственной южной границе, в нашей части произошел страшный случай.
Полковник собрался с мыслями. Кажется, впервые ему удастся рассказать свою историю до конца. “Надо было допить вторую бутылку”, – с сожалением подумал он. Полковник волновался. Последний раз он пытался выложить душу на приеме у адвоката. Но тот сразу же остановил его: “Не говорите мне того, что мне не надо знать”. Адвокат решил почему-то, что про случай, который изменил всю жизнь полковника, ему не надо знать. Он дал полковнику “болванку” – воспоминания какого-то политического беженца, где нужно было только заменить имена. Полковник зазубрил чужую историю и прошел через слушание “со свистом”, получил свой статус в один присест.
– Когда я служил на государственной южной границе, – снова начал полковник, глядя на серые деревья за окнами, – случилось так, что постовой расстрелял из автомата человека, который шел по направлению к нему. И это был его отец…
Полковник увидел, что веки у Наташи задергались, что она вроде отходит от сна и он может не успеть. А ему так хотелось рассказать ей, именно ей, ведь однажды он слышал, как она плакала в овальной спальне. Душа его вдруг стала горячей, как кровь. Он бы и сам заплакал, если б мог.
“Двинуть бы ее разок, – подумал полковник, – чтоб отключилась”.
Но он не забыл, что выпил полторы бутылки водки и лучше не буянить. Он опустил свои огромные – и золотые – руки и смотрел обреченно, как щеки Наташи розовеют.
Эта история мучила полковника последние тридцать лет. Человек приехал на свидание с сыном, он шел к нему на встречу. Сын стоял на посту, под палящим солнцем, измученный ожиданием, что враг вот-вот нападет…
– А-а, – перебивали в этом месте полковника, – от солнца всякое бывает. Вот я однажды на пляже…
Не мог полковник досказать свою историю, не получалось. Не солнце. После этой нелепой, страшной смерти полковник задумался, впервые, – кого он охраняет? И что? Зачем жить в казарме – кровать, тумбочка, зеленый одеколон, безопасная бритва, что режет в кровь; просыпаться под радио, всегда в ноль-ноль, высиживать часы на собраниях, где учат ждать; чистить автомат, разбирать-собирать, разбирать-собирать, драить ботинки до мертвого блеска… И ждать. Зачем получать письма из дома – раз в месяц, узнавать о чьих-то свадьбах, чьих-то детях, все чужое, ничего твоего. И ждать. Запираться в уборной, листать растрепанный журнал с дурными девками, мечтать под жужжание навозных мух… И ждать.
– А-а, – перебивали в этом месте полковника, – от солнца всякое бывает. Вот я однажды на пляже…
Не мог полковник досказать свою историю, не получалось. Не солнце. После этой нелепой, страшной смерти полковник задумался, впервые, – кого он охраняет? И что? Зачем жить в казарме – кровать, тумбочка, зеленый одеколон, безопасная бритва, что режет в кровь; просыпаться под радио, всегда в ноль-ноль, высиживать часы на собраниях, где учат ждать; чистить автомат, разбирать-собирать, разбирать-собирать, драить ботинки до мертвого блеска… И ждать. Зачем получать письма из дома – раз в месяц, узнавать о чьих-то свадьбах, чьих-то детях, все чужое, ничего твоего. И ждать. Запираться в уборной, листать растрепанный журнал с дурными девками, мечтать под жужжание навозных мух… И ждать.
Когда же он, враг, сволочь, нападет?
Пройдет, замаскированный, по козьим тропкам через лес, нарушит нерушимую, неприступную, нашу… Вон там, за горой, куда я и смотреть не могу, высоты боюсь, готовит он свой коварный набег, чистит автомат, разбирает-собирает, разбирает-собирает. Как я! И если вдруг я потеряю бдительность, он нападет и отнимет мое светлое будущее, ботинки мои, до блеска натертые, бритву ржавую, одеколон зеленый, баб дурных из старого журнала. А что у меня еще есть?
Зачем это все? Почему?
Где ты, родина моя, под солнцем палящим? Где оно, светлое, что ты обещала?
Сердце мое разрывается…
Вдруг в какой-то горной деревушке, отрезанной теперь землетрясением от всех соседей, профессора Дюбе узнали. Вертолет с гуманитарной помощью только приземлился, а люди уже подходили к профессору и хлопали его по плечу.
– Профессор, профессор! – закричали маленькие дети и побежали за ним. – Профессор сбрил волосы на голове!
Рене вспомнил, что профессор Дюбе посвятил этой стране свою диссертацию и множество научных трудов. И что он, говорят, мировая знаменитость. Рене был очень удивлен. Он не знал, что этнолингвистов принимают повсюду как звезд.
У профессора Дюбе был растерянный вид. Впрочем, как всегда. Их подвели к дому без крыши. Высокий человек с безумным взглядом вышел на крыльцо. Он был похож на профессора Дюбе как брат-близнец, разве что не лысый. И он тоже оказался профессором, только не этнолингвистики, а какой-то другой, не менее заумной области. Он сразу же, с порога, начал представлять профессору Дюбе свой проект спасения человечества. Его совершенно не беспокоило внешнее сходство.
– Мое изобретение относится к области подводной добычи полезных ископаемых, а именно сероводорода из морской воды… – начал незнакомый человек. Он был одет в пальто, несмотря на август. Он жестикулировал – размахивал руками невпопад: – Тонущий резервуар достигает заданной глубины, мембранный клапан открывается, и из баллона начинает поступать це-о-два!..
– Он что, ваш брат? – спросил Рене профессора Дюбе. – Он что, больной?
Человек вдруг запнулся, сбился. Он, видно, понял, что спрашивают о нем. Люди вокруг засмеялись.
– Це-о-два… – подсказал профессор Дюбе, как будто откликнулся эхом. Но странный человек сорвался с места и бросился назад, в дом.
– Идиот, идиот! – радостно закричали дети. – К сумасшедшему профессору приехал брат!
– О чем он говорил? – продолжал задавать вопросы Рене. – Он там живет, без крыши? Кто из вас старше?
“Если бы у меня был брат, – подумал профессор Дюбе, глядя на черно-синее небо, стиснутое со всех сторон горами, – если бы у меня были на голове волосы, если бы я жил здесь, счастливо, может быть, тогда Екатерина… Одиночество мое… Я всегда мечтал иметь брата…”
– Темнеет! – объявил Рене и пошел к вертолету.
“…Почему отец написал эту оперу? – думал профессор Дюбе, застыв перед домом без крыши. Он часто застывал так на месте, и Рене это выводило из себя. – И почему о войне? Ведь нам не грозит война! Чужое горе, что мы можем с этим сделать? Мы не они, они не мы! Или мы – одно целое? Одно тело? Разве можно разделить людей каким-то Занавесом, какой-то Стеной? И скрипки! Арман ненавидел скрипки!..”
Вертолет загудел.
“Скрипки создают какую-то нервозность, даже истеричность. Критики пишут, что творчество Армана поймут через пятьдесят лет. Через пятьдесят лет не будет войн! Люди научатся любить друг друга! Или умрут…”
– Быстрее, быстрее! – закричал Рене.
“Я должен сказать Екатерине, – начал новую мысль профессор Дюбе, поднимаясь в вертолет, – что не умею принимать решений, и я борюсь с этим всю жизнь, и что дома меня ждет бракоразводный процесс…”
– И он стоял под палящим солнцем, с автоматом в руке, – рассказывала Наташа на профессорской кухне, – а воздух вокруг был дрожащий, в кругах радужных, и человек все приближался, приближался… Человек это был или виденье? И он поднял свой автомат…
Женщины в платьях профессорской жены, конечно, давно уже плакали. Ванечка сидел, как всегда, закрыв глаза. Он был маленьким мальчиком, которого все обижали. Это отец отвел его на борьбу, в шесть лет, – теперь, сказал, ты любого сможешь побить! И правда. Нет ему, Ванечке, равных. Где ты, отец? Посмотри на меня, посмотри только.
И пока Наташа рассказывала и все плакали, пришла наконец весна. Только в Монреаль приходит весна так – в один час, в один миг. В миг, когда целует надежду, прощаясь, самый отчаянный поэт. Андро вышел в сад, снял пальто, одежду, снял свои грязные, разбитые туфли, снял носок с левой ноги, залез на дерево и запел: “Весна моя, любовь моя…”
– Ах, ах! – засуетились женщины, Ира и Ира, боясь упустить важный момент. Не каждый же день удается увидеть голым красивого мужчину. Целую жизнь можно прожить и не увидеть! Ванечка мячиком выкатился в сад. Только глухой Пармен, лошадиным дерьмом спасенный, продолжал сидеть в углу стола, словно его ничего не касалось, словно ему и не полагалось присматривать за сумасшедшим братом профессора Дюбе.
И тогда полковник с железными зубами, который служил когда-то на государственной южной границе в каком-то экс-постутонувшем государстве, снова вытащил на свет свой командирский голос и заорал, чтобы все оставались на местах.
– Дальше! – приказал он Наташе. Он стоял в двух шагах от нее и дрожал всем телом. Никто никогда не замечал, чтобы рассказы Наташи его так волновали. Он даже руки к ней протянул, словно хотел взять ее в свои объятья.
– Он поднял автомат… – подсказал ей полковник.
– Он поднял автомат… – пролепетала Наташа.
Жильцы-приживальцы профессора Дюбе, слушали ее, прикованные от страха к своим местам. Только когда она вскинула в воздух руки, вся красная, огнем горящая, и завершила историю, старичок Пармен, которого глухим считали, обернулся к полковнику, и спросил его сиплым шепотом:
– Ну что, дали тебе срок за убийство отца?
Полковник сидел на стуле развалившись, словно он со стула сползал, но удержался, и лицо его было мокрым, то ли от пота, то ли от слез.
Ни в каком театре не добиться такой тишины. Даже Андро, стоя в одном носке над зеленым городом Монреалем под летящими облаками и птицами, замолчал.
– Нет, – тихо ответил полковник. – не моя это история. Я даже не знаю, что с парнем стало, его из нашей части перевели. Мне бы, может, и легче было, если бы это я. Чужое горе – оно ж чужое, что с ним делать?
И по тому, как просто он ответил, засунув в ножны свой командирский голос, было ясно, что полковник не врет.
– От солнца всякое бывает, – согласился кто-то, – я однажды на пляже…
Полковник хотел сказать, что не солнце и даже не смерть сама, такая нелепая, но он вдруг почувствовал, что больше не хочет говорить, сказано все. Вы шло из него чужое горе. Золотко ты мое, красавица ты, женщина…
– Наташа, – сказал он ей, – ты сегодня со мной гулять пойдешь? Я тебе одно дерево покажу, оно уже почти цветет. Весна!
И подставил ей стул, чтоб она не ударилась, падая.
Самолет пошел на посадку. Иностранцы, которых выслали последним рейсом, сидели молча, с напряженными лицами. Рене перестал командовать профессором. Он снимал с себя обязанности руководителя гуманитарной миссии, как снимал погоны. Он возвращался в свою деревню в альпийской Швейцарии. “Выше нас только коровы”. Рене проспал почти весь полет.
Третья война.
Перед посадкой Рене проснулся.
– Моя жена меня убьет, – пожаловался он профессору. – Она собирает куклы в национальных одеждах, откуда я ей только не привозил. А сейчас я искал, я искал…
Профессор встал и вышел в проход.
– Проследите свою мысль, вернитесь назад, кубик за кубиком. Попробуйте остановиться в лабиринте… Добейтесь…
– Кукла, одежда, пальто, человек в пальто, сидит в последнем ряду… – проследил свою мысль профессор Дюбе.
Он хотел пойти в конец салона. И хотел остаться. Одновременно. Маленький мальчик забегал, заметался.
– Садитесь! – закричали на профессора со всех сторон. – Мы идем на посадку!
Самолет приземлился на маленьком аэродроме, наверное, военном. Им подали трап и автобус. Все поспешили к выходу. Профессор Дюбе прощупал взглядом небольшую толпу. Он увидел высокого человека в пальто. “Мама, купи мне маленького братика! Я ничего другого не хочу! Я за него все игрушки отдам!” Профессор Дюбе быстро подошел к человеку, стараясь не обдумывать своего решения, чтобы не пришлось принимать это решение и чтоб не сомневаться. Ему показалось, что маленький мальчик как будто на минуту замешкался в лабиринте, задержался. Боже мой, неужели?