В результате семимесячных штудий и дотошной переписки с сельскохозяйственными учреждениями, рассыпанными по всей стране от Польши до самой Японии, выяснилось, что на просторах родины щиплют траву двадцать три миллиона сто шестьдесят три тысячи двести восемьдесят и четыре коровы. Дядя Коля с глубоким вздохом не мог поручиться за совершенную достоверность статистики: некоторые дураки видели в численности колхозных стад государственную тайну, другие на всякий случай считали рогатые головы через раз. Так или иначе, общая картина стала ясна, и дядя Коля приступил к вычислениям. Коровье вымя снабжено четырьмя рабочими соска2ми, это известно и невежде, уверенному в том, что молоко получают из бутылок. Помножив поголовье отечественного стада на четыре, дядя Коля получил общее количество советских сосков, а затем разделил его на число советских же граждан, обитающих от границы до границы и достигающее, по открытым данным, четверти миллиарда. Получилось 0,3706. Это уже было что-то, это было озарение, это была синица в руках! И названьице дядя Коля дал новому числу солидное: человеко-сосок, или, сокращенно, "ЧС".
Теперь пришло время взяться за американцев, которых никак не удавалось догнать и перегнать. Пересчитать их коров оказалось делом непростым: в отечественной печати такие данные не встречались, а английским языком дядя Коля не владел. Но это было и необязательно - всегда можно попросить кого-нибудь перевести статейку-другую за бутылочку коньяка. Во Всесоюзной библиотеке имени Ленина к просьбе дяди Коли предоставить ему американские сельхозжурналы отнеслись неадекватно: нехорошо щурясь, потребовали предъявить документы и номер паспорта записали. Вернувшись домой, обиженный дядя Коля сел за стол и написал в американское посольство письмо с оплаченным ответом: так, мол, и так, я веду важную работу: сколько у вас в США проживает коров? Ответа он не дождался - подозрительные американцы, как видно, подумали, что это провокация.
Вода, однако же, и камень точит. Дядя Коля рук не опускал. Через одного посетителя шашлычного заведения, госплановца, он добрался-таки до заветного числа. Щедро перемежая свою информацию веселыми словами и выражениями, госплановец разъяснил озадаченному дяде Коле, что дело тут не в количестве: капиталистическая корова, так ее распротак, дает молока втрое больше, чем наша колхозная, и, в чем тут секрет, никто не понимает. Обидно, конечно, но факт. А по количеству они тоже не лыком шиты, нет, никаким не лыком. Количество у них вполне удовлетворительное: сколько надо - столько и есть. Считай, вдвое больше, чем у нас, - не ошибешься.
Исписав вычислениями не одну страницу, дядя Коля пришел к неутешительным выводам: число "ЧС" переваливает в Соединенных Штатах за единицу, а это значит, что на каждый американский рот, включая пенсионеров с их вставными зубами, приходится примерно по полтора коровьего соска. Молоко за океаном течет рекой, ни о каком "догнать и перегнать" при таком раскладе нечего и думать. Пришла пора открыть начальству глаза на истинное положение вопроса.
И озабоченный дядя Коля снова берется за перо. На этот раз он, с горячим сердцем, писал на Старую площадь, в ЦК КПСС. Деликатно подчеркивая, что не требует никакого вознаграждения за свой труд, он красочно живописал беспросветность колхозного быта, включая отсутствие бань, и советовал, не откладывая, отменить молочную гонку с американцами и перевести усилия трудящихся в правильное русло. Русские коровы в его изложении выглядели ужасно: грубо понукаемые нетрезвыми пастухами, с ввалившимися боками и заляпанные дерьмом, они имели жалкий вид. Ничего не зная о тяготении русской литературы, включая ее эпистолярный жанр, к аллегории, дядя Коля и не догадывался, что для строгого партийного ока со Старой площади за его Буренками и Пеструшками угадываются Машки и Клавки, Ивановы да Петровы рядовые советские люди, занятые нелегким делом - строительством коммунизма. Бодливые же американки с их пудовым выменем вырисовывались под пером дяди Коли красивыми и вполне довольными жизнью. И в этом противопоставлении, с точки зрения диалектического материализма, содержался антисоветский заряд разрушительной силы.
С не в меру любознательным дядей Колей следовало разобраться, вот это уж точно.
В ветреный ноябрьский день, когда любители грузинской кухни зябко переминались с ноги на ногу у входа, в стеклянную дверь шашлычной потюкал ребром монетки неприятный тип в черном пальто с поднятым мерлушковым воротником. Дядя Коля из-за двери развел руки, показывая, что мест, мол, нет и надо подождать в очереди. В ответ на это тип открыл рот и что-то по-хозяйски гаркнул, как выплюнул. Дядя Коля понял, что спорить не надо, щелкнул замком и дверь приотворил. И тип уверенно вошел, а за ним еще двое, неизвестно откуда взявшиеся.
- Рукомойников? - удостоверился тип. - Николай Саввич? Дай-ка паспорт сюда!
Дядя Коля замешкался.
- Ну давай, давай! - нажал тип. - Не телись! Ишь, бороду отрастил!
Открыв паспорт, тип по-деловому сравнил фотографию на первой страничке с оригиналом и остался удовлетворен. И бросил приказным тоном даже не дяде Коле, а паре своих сопровождающих:
- Поехали!
Дядю Колю, развернув, направили в родную стеклянную дверь и повели к машине.
Доставили его на Малую Лубянку, в желтый особнячок. За обшарпанным обширным столом сидел худощавый мужчина в очках, предпенсионного вида. Перед ним лежала открытая папка, в ней дядя Коля разглядел свое письмо в Центральный Комитет.
- Присядьте! - скомандовал очкарик и прочистил нездоровое, как видно, горло. - Это вы писали? - И строго уставился из-под увеличительных стекол.
- Ну я, - сказал дядя Коля.
- Значит, признаете, - сказал очкарик и с укоризной покачал головой, как будто дядя Коля признался в том, что вылил бочку цианистого калия в московский водопровод. - Ясно...
В комнату, бесшумно отворив тяжелую дверь, впорхнул улыбающийся господин в хорошо сшитом сером костюме в искорку, в зеркально начищенных дорогих туфлях с острыми носами.
- Приветствую вас, милый человечек, - проскользнув за спину очкарика, весело прожурчал пришедший. - Меня зовут Анатолий Львович.
Очкарик болезненно поморщился - он, видно, предпочел бы, чтоб веселый Анатолий Львович съездил дяде Коле по морде, а не называл его "милый человечек".
А дядя Коля, откинувшись на спинку узкого стула, только выпучил глаза над серебряными зарослями.
- Вы не волнуйтесь! - проникновенно попросил Анатолий Львович.
- Да я и не волнуюсь, - угрюмо сказал дядя Коля.
- Не нервничайте! - совсем не грозно взмахнул рукою Анатолий Львович.
- Да я и не нервничаю, - сказал дядя Коля, опустил голову и понуро уставил глаза в пол.
- Вот видите! - повернувшись к очкарику, заметил Анатолий Львович. Синдром нулевого отрицания, несомненная составляющая общего диагноза... Ну-с продолжим!
- Ты зачем письмо в руководящие партийные органы посылал? - продолжил очкарик. - Ты сам-то хоть понимаешь? Кто тебе велел писать?
- Никто не велел, - сказал дядя Коля. - Мы Америку догнать никак не можем, потому что у них корма первосортные, а у нас мусор один.
- Это то есть как? - набычился очкарик, как будто он твердо решил вот сейчас, не откладывая ни на минуту, в одиночку осчастливить всех без исключения колхозных коров и вывести родину на победный рубеж. - Это, по-твоему, в Америке лучше, чем у нас? Да ты антисоветчик, теперь понятно, зачем ты в американское посольство писал. Ну зачем?
Дядя Коля молчал, дела его были плохи.
- Он не антисоветчик, - мягко, как нож в талое масло, вошел в беседу Анатолий Львович. - Он просто неважно себя чувствует, он преувеличивает свою роль в истории, у него бывают видения... У вас сегодня стул был?
- А? - спросил дядя Коля, совершенно уже сбитый с панталыку.
- А зачем вам, милый человечек, такая гипертрофированная борода? - не теряя темпа, снова задал вопрос Анатолий Львович.
- Для работы, - дал краткое объяснение дядя Коля.
- Вот видите, - снова обернулся к очкарику Анатолий Львович, - здесь у нас несомненное проявление комплекса неполноценности. Больного преследуют сексуальные проблемы. Картина проясняется. - И он, вздернув рукав пиджака, взглянул на наручные часы.
- Вы считаете? - взыскательно спросил очкарик.
- Более того, - кивнул Анатолий Львович. - Я уверен. Явная патология, завуалированная склонность к агрессии. Предварительный диагноз: антисоветский синдром.
- Тогда мы протокольчик составим о передаче, - сказал очкарик, - а вы подпишите. И сами с ним разбирайтесь.
- Так я его забираю, - сказал Анатолий Львович.
- Забирайте, забирайте, - разрешил очкарик. - И обязательно держите нас в курсе дела.
- Так точно, товарищ полковник! - шутливо встав по стойке "смирно", сказал Анатолий Львович и каблуками своих остроносых туфель щелкнул.
Дядю Колю Рукомойникова продержали в желтом доме, под лечением, полгода без малого: кололи, а то и беседовали. С тех пор трижды в год, как только подходил всенародный праздник - годовщина Октябрьской революции, Первое Мая и День конституции, к его дому на Бутырском валу подъезжала машина психиатрической "скорой помощи" и увозила на неделю в сумасшедший дом, чтоб не нарушил ненароком общественное ликование.
Дядю Колю Рукомойникова продержали в желтом доме, под лечением, полгода без малого: кололи, а то и беседовали. С тех пор трижды в год, как только подходил всенародный праздник - годовщина Октябрьской революции, Первое Мая и День конституции, к его дому на Бутырском валу подъезжала машина психиатрической "скорой помощи" и увозила на неделю в сумасшедший дом, чтоб не нарушил ненароком общественное ликование.
Это называлось - "профилактика".
А ведь могли и расстрелять.
Вспомнив мимолетом о дяде Коле, Мирослав вздохнул и повозил ногами под своим стульчиком. Вот бы сюда его сейчас, дядю Колю Рукомойникова! Он бы выложил этим козлам, что такое "антисоветский синдром", он бы Владимиру Ильичу пасть порвал без разговоров. А может, ничего бы и не порвал, может, проживает дядя Коля на соседней улице, как природный еврей, пострадавший от советской власти, сосет себе по утрам апельсиновый сок через трубочку. Сюда кого только не прибило, на берег этого самого океана, как его там: Тихий, Атлантический. И волки тут как тут, и телки, и козлы вонючие. А кто ж тогда он сам, князь Мирослав Г. Коробкович-Матусинский? Ну он-то, скажем, конь в пальто, он проездом, в командировке. Ему на всю эту гопу глубоко наплевать. Он тут по полному праву, у него в семье хоть один еврей затесался, да зато какой: Кац, гений. Эх, дядя, невинно убиенный деятель искусств! Ведь я тут сижу, в этом клоповнике, исключительно ради тебя, чтоб справедливость восторжествовала. Я вырву твои картины хоть из-под земли, уж ты не беспокойся. Они по всем законам принадлежат мне - кому же еще, раз мы родственники... Да, мне нужны деньги, а кому они не нужны? Не выкидывать же их в помойку, не отдавать этому ворюге за то, что он так хорошо лечил таких ребят, как ты или дядя Коля. Но я, честное слово, не забуду и про нашу тетю Сильвию - пусть купит себе персидскую кошку, в ее берлоге кошки как раз не хватает. Ну, понятно, и Ронсак плавает в доле, и тут никакой кошкой не отделаешься, даже если ей засадить изумрудные глаза и бриллиантовые когти. Ронсак свое заберет и мое еще прихватит - если ему, конечно, дать. Но, с другой стороны, всем давать, так это никакого здоровья не хватит. А как не дашь? Не дашь - в пруду утопит, в саду зароет, это сразу видно. У него и сад, и вон какой дворец он себе отгрохал, а ведь не за станком же стоял. А у меня ни кола, ни двора, и пенсию никто не даст. Мне, дядя, вот как на духу, квартиру надо купить - это раз, и тачку, и на еду чтоб хватало. И музей тебе построю, картины твои повешу - пусть люди ходят, смотрят, по выходным бесплатно, а в остальные дни по умеренной цене.
Разговаривать с дядей Кацем и распределять будущие доходы было куда интересней, чем слушать Владимира Ильича Левина. Тот бубнил что-то со своей кафедры о советской системе здравоохранения в психиатрической области, о прогрессивных методах лечения шизофрении и о каких-то усовершенствованных койках. Потом, попив водички, докладчик заговорил о близком соседстве творческого потенциала и патологии сознания - замечательном явлении, характерном для писателей, художников и других неординарных личностей. Мирослав тотчас отвлекся от своих мыслей и прислушался.
- В стенах подведомственной мне больницы, - услышал он, - мне посчастливилось создать уникальный в своем роде музей. Я собрал в нем работы больных, проходивших у меня курс лечения. Самое ценное - это то, что развитие болезни можно было проследить поэтапно: картины я подбирал в хронологическом порядке. И, если б не крушение Советского Союза, наши американские коллеги, весьма возможно, приезжали бы ко мне в больницу для изучения коллекции... - сделав паузу, Левин развел руками, показывая тем, что он никак не причастен к случившемуся и не в его силах было воспрепятствовать катастрофе или же подтолкнуть американских коллег к посещению сумасшедшего дома в Кзылграде.
К сообщению Левина ветераны советской психиатрии отнеслись с большим сочувствием; многие хлопали в ладоши, другие с мечтательной улыбкой покачивали головами.
- А где теперь эти картины? - наклонившись к соседу, шепотом спросил Мирослав. - Там, что ли, остались?
Сосед ответил загадочно:
- Там осталось всё, но там не осталось ничего.
"Черт бы его побрал! - подумал Мирослав о соседе. - Его спрашивают про картины, а он тут философию разводит. Псих!".
- В создание моего музея, - гладко продолжал меж тем Левин, - я вложил часть жизни, часть души. Я вплотную приблизился к замечательному, замечу без ложной скромности, открытию, эпохальному открытию. Как известно, то состояние, которое определялось нами как "антисоветский синдром" и имело тенденцию к нарастанию, было несомненной принадлежностью лиц с неуравновешенной психикой. Защищая себя, государство изолировало этих лиц от здорового общества. Так вот, дорогие коллеги, я разработал методику, следуя которой, можно было составить график развития болезни от трех до пяти лет вперед - и это исключительно на почве изучения трех-четырех произведений пациента! - Владимир Ильич увлекся, отложил свои бумажки. - Да что там говорить! Картина - это выплеск души, и я анализировал ее состав по этим выплескам, как анализируют в лаборатории состав мокроты. Я получал исчерпывающий результат, производил необходимые вычисления и чертил график. - Он порывисто обернулся в поисках грифельной доски, но увидел лишь стену в линялых обоях. - Я вывел эталонное число социальной стабильности число "СС", и от него вел отсчет патологических искажений личности. Это открытие имело огромное практическое значение: на основании моих заключений можно было безошибочно определять срок наказания лицам, пораженным "антисоветским синдромом", - три года заключения, пять лет, восемь лет плюс пять лет ссылки. И все это, разумеется, в рамках действующих законов.
- А картины у вас в музее были хорошие? - с надеждой спросил с места Мирослав Г.
- Ну разные, - щурясь на незнакомое лицо в зале, сказал Левин. - Но встречались и хорошие... - И продолжал: - И вот что важно: гибко изменяя некоторые параметры моей системы - числа "СС", прежде всего, - несложно было приводить весь механизм в соответствие с изменениями Уголовного кодекса, продиктованными текущим моментом: не пять лет, а уже семь, не выселение на 101-й километр, а ссылка в отдаленные районы Сибири.
Окончание доклада Мирослав слушал невнимательно: Сибирь была далеко, Левина он не опасался. Ишь, людоед! Цифру поменял, и человеку сразу мотают два лишних года срока. Это ж надо так придумать! За такое открытие ему бы орден наверняка привесили к пиджаку.
Мирослава волновало другое: где картины Каца, куда он их дел? Там оставил или сюда привез? И, главное, как эти картины, это кровное наследство, заполучить? Не в полицию же идти жаловаться на грабителя... Представив себя в американской полиции, с жалобой в руках, Мирослав криво ухмыльнулся: в Сибирь не в Сибирь, а на Аляску куда-нибудь, на всякий случай, загонят года на два.
После доклада возбужденные ветераны психиатрического дела столпились возле кофеварки. Появились и пряники на золотом подносе одноразового пользования. Мирослав Г. подошел к Левину и легко коснулся его рукава.
- Доклад хороший, - сказал Мирослав. - Особенно интересно про музей... У меня к вам дело, профессор. Можем поговорить?
- Дело? - Левин цепко поглядел на Мирослава. - Полчасика у меня, пожалуй, найдется.
- Выпьем кофейку где-нибудь, - поспешно предложил Мирослав, - с пирожными. Я угощаю. Где тут хорошие пирожные?
- В Манхеттене, наверно, можно найти, - сухо предположил Левин. - Я, знаете ли, по кафе не расхаживаю. Я домосед.
- Поехали! - сказал Мирослав. - Такси как тут ловят?
Общительный водитель, родом из одесского пригорода, не стал размениваться по мелочам и подкатил их к Уолдорф-Астории.
- Тут, ребята, и кофе дают, и какао, - напутствовал он своих пассажиров. - Только свистните!
Нижнее кафе было освещено мягко и богато. Красивая девушка тихо играла на белом рояле.
- Шик! - сказал Мирослав Г. - Вот так надо жить, чтоб не было больно за бесцельно прожитые годы. Кто это сказал, не помните случайно? Лев Толстой? А стульчики какие!
- Нам эти стульчики не есть, - язвительно заметил Владимир Ильич Левин. - Но давайте сядем... Итак?
- Так или не так, как говорится, - сказал Мирослав, привольно здесь себя чувствуя. - А я сам буду из Франции, коллекционер. Собираю картины этих... ну...
- Импрессионистов? - насмешливо подсказал Левин. - Экспрессионистов? Кого?
- Умалишенных, - сказал Мирослав. - И это по вашей части.
- Н-да, - сказал Левин, глядя холодно, как судак из ледяного бруска. И что ж?
- А то ж, - продолжал Мирослав. - В вашем музее хранился такой Кац, мой родственник по матери. Он где?
- Умер, - откинувшись на спинку стула, сказал Левин. - Скончался. И я, молодой человек, вот этими самыми руками закрыл ему глаза. - Он медленно, как будто делал пассы, поводил ладонями перед лицом Мирослава.
- Ну это ясно, - сказал Мирослав. - Спасибо, конечно... А где картины?