Откинувшись в кресле в своем гостиничном номере, Стеф наблюдал бесшумную смену декораций по ходу привычного действия, вдруг перешедшего с размеренной поступи на бег, он видел движение времени в зеленовато-золотистом сумраке комнаты - пластов времени, наезжающих друг на друга, как льдины в ледоход. Стасик Локтев, убитый и разорванный, переместился из центра этой картины к ее границе, а затем, уменьшаясь и истаивая, и вовсе исчез из поля зрения. Прощай, Стас, милый человек! Кто знает, когда встретятся наши души, да и встретятся ли вообще... И вы прощайте, московские поседевшие знакомцы, стоящие одной ногой в болоте, а другой - на черной мраморной плите с золотой надписью "60". Бог с вами! До свидания, горе-мусульманка Лада Абрамова, мы еще, быть может, пересечемся, почему бы и нет. А ты, великий Матвей, подымайся из красных песков, вставай во весь свой птичий рост! Пространство уже тебе подчинилось: ты здесь, ты в Кельне, завтра мир увидит тебя в "Белом Круге" - там, где твоя надежда тебя пережила. Вставай, вставай, подхватывай свою историческую сумку и не забудь заломить берет с павлиньим пером! Как уверенно ты расталкиваешь лед времени! Я люблю тебя, Матвей, и преклоняюсь перед тобой. Ты можешь на меня положиться: я тебя не подведу. Ведь мы, по большому счету, родная кровь, родственники. Твое место, дядя, не на ободранной стене кишлачного краеведческого музея, а у Гугенхейма, в МОМА, в знаменитых галереях Европы рядом с Матиссом и Малевичем. Иди - и я пойду с тобой, в твоей золотой тени, ни на шаг от тебя не отставая. Ты свое уже сделал, а мне еще предстоит потрудиться. Завтра я сдерну покрывало с загадочной, как Млечный путь, фигуры, имя которой - "Последний мастер великого русского авангарда". Все сходится, все пульсирует и дышит в этой фантастической истории - даже тот угрюмый дегенерат в регистратуре кзылградского дурдома, с кружкой бормотухи в грязной лапе.
Новая жизнь начинается. На изумрудном лугу этой жизни сверкают бриллиантовые цветы, обрызганные жемчужной росой. Яблоневое дерево растет посреди луга, с его ветвей свешиваются золотые ананасы, рубиновые гранаты, берилловые груши и топазовые фиги. Он, Стеф Рунич, вольно там сидит, прислонясь спиною к стволу, а в траве, на отлете, валяется огрызок яблока с кожаным зернышком вместо сердца.
6. Магда
Платановый коридор улицы был прям, но не строг, и белый круг галереи в сплошной зеленой стене светился и грел.
Поднявшись по широким ступеням лестницы, Стеф толкнул стеклянную, в квадратной бронзовой раме дверь и вошел в фойе. Прямо перед ним, на его пути, стояла высокая, в человеческий рост, золотисто-белая мраморная стела с горельефом вверху: поясной, вполоборота портрет женщины с красивым крупным лицом, с вытянутыми, нежной лепки кистями рук, крест-накрест сложенных на груди. За стелой широко расстилался полированный пол из каменных плит темно-вишневого цвета. Пол упирался в высокую стеклянную стену, за которой открывалась солнечная травяная поляна с тремя бронзовыми абстрактными скульптурами в компании нескольких старых, вполне фигуративных кряжистых деревьев.
- Господин Рунич? - услышал он. - Доброе утро! - Молодая блондинка в строгом и вместе с тем притягательно кокетливом синем костюме - облегающий жакет, узкая короткая юбка - поднялась из-за мраморной стойки в глубине фойе и шла навстречу Стефу. - Пожалуйста, в лифт. Вас ждут!
Покачивая парусиновой сумкой на розовой ленте, Стеф вошел в кабину лифта, обтянутую лилово-золотистым шелком. Блондинка легко коснулась подушечкой пальца панели управления, лифт скользнул вниз. Кажется, вниз, но, возможно, и вверх - Стеф не уловил направление движения, и это его не обеспокоило ничуть. Может, так и надо в этом волшебном Круге: не знаешь, куда едешь, неведомо, куда придешь. Куда надо, туда и придешь.
В высоком зале без окон две стены были заняты старинными книжными шкафами, на третьей висели две картины: Ларионов и, кажется, Любовь Попова. Посреди комнаты стоял низкий стол со стеклянной столешницей, с золотой фольгой, смято подложенной под стекло. За столом сидела женщина лет сорока, статная, с непослушными темными волосами, схваченными черепаховым обручем.
- Я Магда Рутенберг, - с любопытством взглянув на Стефа, сказала женщина. - Садитесь. Чай, кофе? Бутерброды? Вы завтракали?
- Кофе, - сказал Стеф. - С удовольствием. - И украдкой скосил глаза на серебряные чайники на столе, серебряные вазочки с печеньем, серебряные сигаретницы и пепельницы. Все это сверкало, лучилось, разве что не пело. "Жалко, черт, Верки тут нет, - пришло в голову. - Просто Аргентина. Рудник 12-47".
На рудник 12-47 лет пятьдесят тому назад, еще при Сталине, маленький Стеф ездил знакомиться с дядей Сашей, отцовым братом. Туда, на Крайний Север, дядя Саша попал в вечную ссылку, после семнадцати лет отсидки в лагерях по популярной 58-й статье, за контрреволюционную деятельность и террор через намерение. От того первого путешествия в большой мир в памяти Стефа сохранился, как переводная картинка, замечательный умелец Сережа Краснощеков, бывший бендеровец - почище любого индейца он швырял топор и разрубал пополам крысу, трюхавшую по своим делам по полу его избы. Меткого Краснощекова запомнил Стеф да еще вкус овсяного киселя - любимого, говорят, лакомства суровых древних скифов.
- Вы родственник Матвея Каца? - налив Стефу кофе, спросила Магда. Чудесно! Возьмите сливки.
- Значит, вы знаете о нем... - размешивая сахар в чашечке, сказал Стеф. - Он писал в галерею из своей клетки, незадолго до смерти.
- Матвей Кац знал о "Белом Круге"? - Опершись локтями о колени, подавшись вперед всем своим большим ладным телом, Магда глядела теперь изумленно. - Вы уверены? Вы видели письмо?
- Вот оно, - сказал Стеф, доставая из парусиновой сумки пожелтевший конверт. - Прочесть? "Уважаемый господин директор, - читал Стеф, - простите, что не знаю Вашего имени - в силу целого ряда непоправимых обстоятельств я напрочь оторван от художественной жизни. Мне тем не менее известно, что Ваша галерея проявляет интерес к тому пласту мирового искусства, который называется "Русский авангард Серебряного века" и к которому я имею честь принадлежать. Мои работы экспонировались на выставках вместе с работами моих товарищей - Матюшина, Малевича, Лисицкого - и были замечены. Вскоре после революции я вынужден был покинуть Петербург не по своей воле и оказался в конце концов в маленьком среднеазиатском городке на берегу Аральского моря. Здесь мне посчастливилось уцелеть, выжить. Меня защищала маска, приросшая со временем к моему истинному лицу: я считался здесь безвредным городским сумасшедшим, и люди относились ко мне с любопытством, смешанным с состраданием, - как заведено относиться к тем, кто так или иначе отмечен Богом. Недавно по приказу каких-то неведомых блюстителей общественного порядка я был помещен в психиатрическую лечебницу. Я болен, стар и забыт, мои прославленные товарищи умерли, а молодые коллеги не ведают о моем существовании. Это название - "Белый Круг" - я знаю от одного из моих покойных друзей, и нет в целом мире другого адреса, куда бы я мог обратиться за помощью. Вы далеко, так далеко - в другой жизни. Бога ради, помогите мне выбраться из этого ада!"
Магда молчала, прижав ладони к вискам. Глаза ее были полузакрыты, она, казалось, не могла выйти из оцепенения.
- Несчастный старик... - пробормотала наконец Магда.
Стеф ждал иной реакции от знаменитой миллионерши: деловых расспросов, бритвенных коммерческих предложений. И вот - "несчастный старик..." Так могла сказать какая-нибудь двоюродная внучка, внучатая племянница - и Стеф вдруг почувствовал родство с Магдой, далекое кровное родство: вот сейчас она достанет из шкафа большой фотоальбом - коричневые картинки на картонной подкладке, - и они будут искать там каких-то общих стариков и старух, полузабытых или вовсе не встреченных. Ему захотелось утешить ее, погладить по голове. Он сделал то, что и в голову ему не приходило, когда он выходил из гостиницы и ехал сюда, в "Белый Круг".
Он вложил листок в конверт и протянул Магде.
- Возьмите, - сказал Стеф. - Это ваше. Я только почтальон.
- Это дорогой подарок, - принимая письмо, сказала Магда. - Очень дорогой. Но вы не пожалеете о том, что вы сейчас сделали... - Ее рука с сигаретой описала полукруг, указав на парусиновую сумку с розовой лентой. Расскажите, как вам это удалось.
Часы шли за часами, Магда стремительно что-то записывала в блокнот, в комнате появлялись, бесшумно шагая, какие-то люди, она, не прерывая Стефа, отсылала их движением подбородка. Чаеторговец с Неглинной и еврейский бомбист, почти неразличимая в толще времени Рунька и чахоточная русская дворяночка, Серебряный век в Санкт-Петербурге с его художественными школами и салонами, всеохватное безумие и всеобщая русская ломка - эта лезгинка на могильной плите, азиатская пустыня с сумасшедшим домом посередке, старик с птичкой, баба Стеша, фиксатый цыганский дог с каторжной цепью на шее... И художник, увешанный бренчащими жестянками, человек с взыскующим взглядом.
Рисунки Стеф раскладывал на полу, тетрадки и обрывочные записи - на столе, враскид. "Точка, - читал Стеф, передавая Магде лист за листом, аналог паузы у Кандинского, в "Желтом звуке". Изображенная точка - заклепка между двумя измерениями, окно, привлекающее пучок внимания: тянет вглядеться, увидеть воображенное - Время, Бога. Черный квадрат - это идеально срезанная точка". "Музыка, - читал Стеф, - синтезирует живопись и литературу, она навершие искусства. Звук несет в себе и Цвет, и Слово. Матюшин и Хлебников знали это, беспредметники, ничевоки и будетляне, и тот же Малевич знал, но не желал признавать, оставляя первенство за собой".
Сумка опустела, когда стрелки часов на камине показывали половину четвертого.
- Это готовый роман, - сказала Магда, когда Стеф закончил, - мировой бестселлер. Жаль, вы не пишете... Завтра мы позовем журналистов, начнем работать.
- А сейчас? - спросил Стеф.
- А сейчас обедать, - сказала Магда. - Нам, разумеется, надо обсудить деловую сторону, вот мы и займемся этим... Кстати - что с другими работами Каца? Вы что-нибудь знаете?
- Да, немного, - сказал Стеф. - У главврача больницы должно было кое-что сохраниться. То ли он увез это с собой в эмиграцию, то ли оставил кому-то в России.
- Значит, есть след, - поднимаясь из-за стола, сказала Магда, - и мы пойдем по нему... Возьмите вот книжку, посмотрите - это один из наших последних каталогов.
"Русский авангард Серебряного века, - прочитал Стеф на глянцевой суперобложке. - Эпоха великих прозрений". На корешке, внизу, был оттиснут фирменный знак - та мраморная стела с горельефом, что стояла при входе в галерею.
- Кто это? - спросил Стеф.
- Мария Рутенберг, - сказала Магда. - Моя мама.
Какой это тюфяк придумал, что мир устроен справедливо? Богатых людей на свете мало, а бедных - хоть пруд пруди, хоть огород городи. И это называется справедливость... Во всяком случае, Мирослав Г. Коробкович, антиквар, нашел бы положение решительно улучшенным, относись он к первой, немногочисленной категории населения, - или хотя бы на подъемном пути к ней. Но Мирослав Г. не был мечтателем с дурацкой улыбкой на лице: подъемом и не пахло.
И антикварной лавки не было, приятно пахнущей слежавшейся стариной, уютного магазинчика, набитого под самый потолок погнутыми пожарными касками с гребнем и фальшивыми мамонтовыми зубами, дуэльными пистолетами и ламповыми радиоприемниками времен второй мировой войны. И не было заботливой жены с хроническим насморком, и денег не было ни в кошельке, ни на банковском счету. Впрочем, и самого банковского счета тоже не было.
Зато был рисунок Каца в картонном бюваре, и этот рисунок при удачном раскладе событий мог поменять многое в жизни Мирослава. Само появление рисунка следовало считать замечательной удачей, почти чудом. Не имея ни малейшей склонности к умозаключениям мистического свойства, Коробкович тем не менее не мог избавиться от ощущения своей совершенной непричастности к основному ходу событий: какая-то властная и, по-видимому, добрая сила привела его за руку, как малого ребенка, в тот ветхий дом на дальней окраине Парижа, среди огородов и садов, к полоумной старухе, из которой знаменитые имена сыпались, как горох из драного мешка.
Старуха звалась Сильвией Коробкович и доводилась Мирославу дальней родственницей по отцовской княжеской линии. Она очутилась на западе полвека назад, в конце войны, распростившись с Россией при романтических обстоятельствах: Мирослав слышал от своего отца, князя, что виновницей разлуки с родиной стала любовь Сильвии - в те далекие времена просто Сони, Сонечки - к немецкому офицеру. Может, так оно и было на самом деле - чем в конце концов немецкий офицер хуже еврейского бомбиста? Страсти, очевидно, играли в семье Коробковичей-Матусинских не последнюю роль, и это было даже приятно... Но трезвомыслящий Мирослав Г. охотно допускал и то, что старуха Сильвия просто сбежала из Смоленска, где она тогда проживала, с отступавшей гитлеровской армией. Как бы то ни было, разговоры о судьбе влюбчивой беглянки в семье никогда не велись: по тем временам могли и в должности понизить, и срок впаять. Но адресок у старого князя все же хранился - не в телефонной, разумеется, книжке, а на страничке оглавления романа знаменитого советского писателя-инвалида Николая Островского "Как закалялась сталь". В огне чудовищных неприятностей советские люди - и бывшие князья в их числе закалялись подобно гарпиям.
Мирослав, выбравшийся из опостылевших советских пределов как потомок обрусевших остзейских баронов - в разгар российской смуты, на пороге девяностых годов, и не такую справочку можно было получить за умеренное вознаграждение, - не спешил к Сильвии с визитом, но и адрес ее почему-то не выкидывал. Он ей и по телефону звонил раз примерно в год и поздравлял с чем придется: с днем ангела, с Днем республики. Старуха, сообразив-таки к концу очередного разговора, кто же это ей телефонирует, звала заходить. Мирослав никогда эти приглашения всерьез не принимал - а тут вдруг собрался, поехал: то ли родственные струны натянулись, то ли чайку захотелось попить в домашней обстановке.
Крохотная квартирка Сильвии оказалась битком набитой фотографиями, тесно развешанными по стенам, бесчисленными папками с газетными вырезками и письмами, какими-то блеклыми старинными безделушками. Эти безделушки с порога привлекли внимание Мирослава: может, найдется что-нибудь стоящее, - и он беззастенчиво их разглядывал. Старуха, как будто, была польщена, водила гостя вдоль стен и меж шкафов и столиков.
- Это только кажется на первый взгляд, - сказала Сильвия, - что у меня тут беспорядок. Но я знаю место каждой бумажки, даже каждой буковки начиная с битвы при Калке!
Ну да, подумал Мирослав, ну да. Только Чингисхана тут не хватает с Батыем. Старуха, как видно, совсем съехала с ума, но это, может, и к лучшему - что-нибудь подарит... Он снова пробежал взглядом по старинным безделушкам.
- С Калки! - медовым голосом повторил Мирослав. - Да что вы говорите!
- Конечно! - кивнула Сильвия, как об общеизвестном. - Там, в битве при Калке, впервые упоминается боярин Короб - смельчак, повеса.
- Наш, что ли? - спросил Мирослав. - Предок? Он бился с татарами?
- Он утонул, - удрученно развела руками Сильвия. - Вместе с конем.
- Ай-яй-яй... - пригорюнился и Мирослав Г. Ему было приятно, что у него, совершенно неимущего человека, есть хотя бы тетя, с которой можно вот так, без всякой подготовки, безо всяких там церемоний поболтать о горькой судьбе затонувшего родственника. Ну не тетя, так полутетя. - Вы, значит, летописец нашей семьи? Можно сказать, Нестор?
- Твой покойный отец так меня называл! - довольным смехом рассмеялась Сильвия. - Вот видишь, все передается по наследству, от отца к сыну.
- Вы все знаете, тетя Соня, - вкрадчиво разведал Мирослав. - И про наследство тоже... Нам в России ничего не полагается? Терем какой-нибудь? Или надел?
- Все Коробковичи - солдаты, - определила положение Сильвия. - Мы все прокутили, у нас осталась только воинская слава. И маршальский жезл, который мы носим в солдатском ранце! - Вытянув руку, она строго погрозила Мирославу пальцем.
"Был конь - и тот утонул", не без горечи подумал Мирослав. Но старуха-то, старуха! Во дает! Немец, как видно, все-таки был: сапоги блестят, в руке ствол... К военным мужским забавам Мирослав Г. относился неприязненно.
- А Матусинские? - спросил Мирослав.
- А! - Сильвия досадливо махнула рукой. - Они торговали сахаром! Мирославу вдруг сделалось неловко, как будто это он сам, князь Мирослав Г. Коробкович-Матусинский, стоял за прилавком в грязном белом халате и, орудуя цинковым совком, насыпал в кульки сахарный песок из мешка. - Да что сахар! продолжала бушевать Сильвия. - К ним там затесались инородцы, вот в чем дело!
- Не может быть! - не столько из неверия, сколько из вежливости заметил Мирослав. - Инородцы! - И подумал: "Что это она так разоряется? А немец кто? Курский Соловей-разбойник?"
- Кац, Кац, - свесила голову Сильвия. - Это позор семьи... Невинная девушка, красавица - и черт, тигр. Они оба ужасно кончили. А их сын был одаренный по-своему человек, это, Мирослав, характерно для полукровок. Он учился рисованию у вполне порядочных людей, но сам в люди так и не вышел, не успел: пропал где-то у большевиков в лагерях.
Мирослав маялся. Рассказы о давно умерших родственниках ему надоели, он хотел есть. К чаю старуха не дала ничего, кроме сахара. Может, сахарный завод Матусинских уцелел все же где-нибудь под Рязанью? И почему на худой конец он, князь Мирослав, не одаренный полукровка и не сын тигра?
Тем временем Сильвия вытянула из-под горы бумаг тощую папочку, завязанную тесемками. На обложке было выведено решительным почерком: "В отходы". В папке лежали фотография молоденькой девушки с букетиком цветов, в накинутом на узкие плечи оренбургском платке, какая-то записка с выцветшими строчками текста и рисунок тушью на плотном листе пожелтевшей бумаги.