Первый, случайный, единственный - Анна Берсенева 17 стр.


– Почему какую-то? – пожал плечами Юра. – Может, какого-то.

– Да на педика не похож вроде, – сказала Полина. – С чего бы – какого-то? Руку мне так сдавил, что чуть не сломал.

– Вот именно… Нет, это только ты можешь черт знает с кем в одной квартире жить! – сердито сказал Юра. – Вечно у тебя все…

– Юр, а откуда у него огнестрельное ранение? – дипломатично не комментируя это высказывание, перебила Полина. – Он только в магазин выходил, да и то всего два раза, за едой и за замком.

– Это не теперешнее, – нехотя объяснил Юра. – Полугодовалой примерно давности, открылось просто. Но все равно, – решительно сказал он, – здесь тебе делать нечего.

Но уж на этот его тон она не поддалась. Еще не хватало!

– Да ладно! – Полина сморщилась, как будто съела лимон. – Тоже мне, нашел людоеда. Смотри, лежит смирненько, младенец младенцем. Ну Юр, надо же и совесть все-таки иметь. Живой человек, без сознания… – Она отлично знала, какой аргумент может показаться убедительным ее брату, и добавила: – Он мне, между прочим, ничего плохого не сделал. Наоборот, пустил, можно сказать, под крылышко.

– Хорошее крылышко, с дыркой от пули-то, – хмыкнул Юра. – Я же говорю, раздавит и не заметит.

– Не раздавит, – отмахнулась Полина. – Ты мне лучше скажи, что с ним делать, когда проснется? И почему он дергался так? Я, знаешь, подумала, он умирает. – Она вздрогнула, вспомнив это.

– Реакция у него такая на гипертермию, – объяснил Юра. – На температуру то есть. Ну, организм ослаблен – видишь, губы все в трещинах, – вот и реакция. Ваньке прививки поздно сделали, с ним такое же было. Тоже сознание потерял, судороги начались. Женя до смерти перепугалась, – улыбнулся он. – Говорит, Ваньку на руки схватила, выскочила на улицу, орала так, что со всех дач народ сбежался.

– Даже Женя? – удивилась Полина. – Ну, мне тогда сам Бог велел поорать. Правда, такого младенчика на руки не схватишь… Ладно, Юр, – решительно заключила она, – говори, что ему давать – лекарство там какое-нибудь… И не волнуйся, меня без пуда соли не съешь, ты же знаешь.

– Ты его самогончиком разотри, – подал голос Годунов. – Изнутри только, а то на пол лить – это, знаешь, роскошь излишняя.

– Не слушай его, – сказал Юра. – Никаким не самогончиком. Дай чаю с лимоном, и побольше, а я отдежурю и вечером зайду. Ему антибиотики надо поколоть, да и вообще… Надо же все-таки разобраться, кто он и что он.

– Правильно, – обрадовался Годунов. – Самогончик я лучше с собой прихвачу, небось не обидится болезный-то. Ишь, духовитый какой самогон, прям как в саду под деревцем выпиваешь!

Дверь за ними закрылась. Полина вернулась в комнату.

Георгий лежал неподвижно, и вид у него был хотя и не жизнерадостный, но все-таки не такой жуткий, как полчаса назад. Лицо серое, губы и правда в глубоких трещинах, тени под глазами потемнели еще больше… Но дышит ровно, не мечется, уже хорошо.

Полина положила руку ему на лоб и почувствовала, что температуры тоже больше нет, или, по крайней мере, она не такая высокая, как раньше. Зато лоб был мокрый от пота, а когда она откинула одеяло, то оказалось, что и весь он мокрый, как будто его облили водой. Надо было бы перестелить постель, но Полина не представляла, как это сделать – как приподнять его или перевернуть, такого огромного. Да она и боялась его переворачивать: вдруг опять пойдет кровь?

Она достала из шкафа чистое полотенце и стала осторожно вытирать Георгию шею, грудь, живот… Вдруг он вздохнул – даже не вздохнул, а, ей показалось, всхлипнул, горестно и как-то жалобно. Полина быстро наклонилась к нему и тихо спросила:

– Что, Егорушка?

Он, конечно, не ответил. Она провела ладонью по его щеке, и он вдруг повернул голову – так, что ее ладонь оказалась у него под щекой, – и потерся щекой о ее ладонь…

«Он же спит, – подумала Полина. – Просто спит, ничего не соображает, что делает… Что ему снится, интересно?»

Но руку она не отняла и сидела на краю кровати, боясь пошевелиться, чтобы его не потревожить.

Глава 5

Камеру у него отобрали сразу же, как только боевики вырвались за пределы села и за пределы шквального огня, который, впрочем, оказался не настолько шквальным, чтобы им не удалось уйти.

Да камера все равно уже была бесполезна. Кассета в ней кончилась еще в сарае, когда Георгий через окошко снимал последние кадры идущего на улице боя.

Он не сразу решился включить камеру: в голове раскаленным гвоздем сидела мысль о том, что сейчас он будет снимать свои последние минуты. И даже минуты после своих последних минут – он уже будет лежать мертвый, как Валера, а камера еще будет работать у него в руках… Он представлял себе это так ясно, как будто это уже произошло, и долго не решался включить камеру. Но потом все-таки включил и снимал до тех пор, пока не кончилась кассета.

А ранили его, когда уже вырвались из-под огня и оказались в негустом светлом лесу, который начинался у края села и тянулся до самых гор, и покрывал горы. Вылетела откуда-то пуля, шальная, дурацкая, ударила в плечо, и Георгий упал, скорчившись, на траву.

– Вставай! – Тот самый бородатый командир, который сначала руководил всей этой операцией, непонятно, удачной для боевиков или неудачной, а потом заставил Георгия уходить вместе с отрядом, – ткнул его ногой в бок. – Не встанешь – пристрелю на месте. Ну!

В том, что он выполнит свое обещание, сомневаться не приходилось. Георгий тяжело поднялся и, зажимая рукой рану, спотыкаясь, поплелся вперед.

– Быстрей, быстрей шевелись! – Бородатый ударил его в спину прикладом автомата. – Тормозить нас будешь – тоже пристрелю.

Они шли через лес долго. Или просто показалось, что долго, потому что кровь текла не переставая и мутилось в голове? Потом наконец остановились, но, похоже, только для короткой передышки – боевики просто упали на землю под деревьями, переводя дыхание.

– Перевяжи его, Рамазан, – небрежно бросил командир. – А то сдохнет.

– Зачем он тебе? – поморщился Рамазан – молодой, тоже заросший до самых глаз, но не бородой, а короткой черной щетиной. – Сейчас не до него.

– Ничего, пригодится, – широко улыбнулся бородатый. – Если все-таки не сдохнет, в горы продадим. Здоровый, за него много возьмем.

– Он кто такой? – поинтересовался Рамазан, резкими, но точными движениями перебинтовывая Георгию плечо. Бинт ложился туго, и Георгий не удержался от стона. – Заткнись. – Рамазан ткнул его носком сапога в колено и повторил: – Ты кто такой? ФСБ? Зачем камерой снимал?

– Оператор, – прохрипел Георгий.

– Ладно, это мы потом выясним, какой ты оператор, – добродушным тоном сказал командир и коротко, без замаха, ударил Георгия кулаком в скулу. – Рамазан, пленки его у тебя?

– У Вахи. В мешке, – ответил Рамазан, кивая на рюкзак, в котором Георгий держал отснятые кассеты.

Этот рюкзак он таскал за собою повсюду вместе с камерой. Оставлять кассеты на хранение было некому, да он и не оставил бы их даже самому надежному человеку. Отснятый материал и правда напоминал компромат о преступлениях против человечности, и если бы кассеты попали в соответствующие руки, то с ними можно было бы проститься навсегда. А ничто не было ему дороже, чем эти кассеты…

– Все, отдохнули, пора, – скомандовал бородатый. – Теперь глаза ему завяжи, – распорядился он. – И наручники надень.

– Думаешь, убежит? – хохотнул Рамазан, но приказ выполнил.

Куда они шли дальше, этого Георгий уже не видел. К наручникам привязали веревку и за нее тащили его вперед, подгоняя сзади пинками. И сколько это длилось, он тоже не понимал. Может, час, может, пять часов… Он чувствовал только, что идет по бездорожью и то спускается вниз, то, наоборот, круто взбирается вверх. Несколько раз он падал, но сразу поднимался, потому что слышал, как над ним лязгает затвор автомата.

Когда они наконец куда-то пришли, ни наручники, ни повязку с глаз не сняли. Просто привязали веревку к дереву, и Георгий услышал голос Рамазана – или Вахи? – черт их знает:

– Слушай, если убежать попробуешь, сухожилия подрежу, дальше на карачках поползешь. Понял, да? Ну, отдыхай.

Георгий упал на заросшую травой и покрытую прелой, прошлогодней еще листвой землю и мгновенно заснул – вернее, провалился в забытье.

…Все, что происходило с ним в следующие недели и месяцы, так сильно напоминало кошмарный сон, что он и в самом деле перестал понимать, что с ним происходит: спит он, бодрствует, бредит? Тем более что и ранение оказалось хотя и сквозным, но мучительным – поднялась температура, голова постоянно кружилась, и вдобавок он ухитрился простудиться. Он ведь вообще легко простужался – южный, степной, даже за время, прожитое в Москве, не привыкший к холодам человек… В Чечне, правда, холодов пока не было, но ночевки на голой земле сказались немедленно.

Поэтому, когда Георгий понял, что его наконец куда-то привели, он почувствовал только облегчение. Хотя то место, где он очутился, ничего хорошего ему не обещало.

Поэтому, когда Георгий понял, что его наконец куда-то привели, он почувствовал только облегчение. Хотя то место, где он очутился, ничего хорошего ему не обещало.

Наверное, это был лагерь в горном лесу. Георгий успел его увидеть только мельком, как только сняли с глаз повязку, но ему показалось, что боевиков здесь много. Потом его столкнули в траншею, и, пройдя по ней метров двадцать, он оказался в землянке, потом – в яме, которая находилась в углу этой землянки, потом – в длинном лазе, по которому пришлось ползти, и наконец – в следующей яме, отделявшейся от лаза решеткой. Видимо, это и был конец пути, потому что отсюда двинуться было уже некуда. В том числе и вверх – высоты эта подземная тюрьма оказалась такой, что выпрямиться в ней не мог бы и совсем невысокий человек, и уж точно не мог этого сделать Георгий: на его двухметровый рост она рассчитана не была, хотя в ней можно было даже вытянуть ноги, если лечь на матрас в углу.

«У нас с Ниной в Чертанове тоже матрас вместо кровати был», – медленно, как-то бесчувственно подумал он, садясь на это сырое, склизкое ложе.

И тут же почувствовал, что весь матрас под ним шевелится. Он был полон червей или каких-то жуков – на ощупь Георгий не понял, а тьма в яме была такая, что разглядеть что-либо не представлялось возможным. Да и что толку было разглядывать?

Он сполз с матраса и лег прямо на землю, подтянув колени к подбородку и стараясь не шевелить левой рукой, чтобы не разбередить только-только переставшую кровоточить рану.

Если бы не молодость и крепкое, несмотря на простуды, здоровье, конечно, он всего этого не выдержал бы. Да спасло еще и то, что все-таки стояло лето, притом сухое, без дождей, и поэтому земля была не слишком сырая.

Первая яма через неделю сменилась второй, потом третьей. Все они были одинаковыми, все были наилучшим образом приспособлены только для того, чтобы умереть, но он почему-то не умирал.

Только одна из его тюрем отличалась от других. Сначала Георгий даже вздохнул с облегчением, когда после очередного пешего перехода его заставили спуститься в нее. Эта яма была забетонирована; видимо, его привели в те места, которые были обустроены для содержания пленников капитально, не наспех. Ну конечно, ведь наверху были слышны голоса, блеянье овец, лай собак – шла обычная сельская жизнь.

Георгий спустился по железной лесенке, над ним захлопнулся люк, и он услышал, что на люк сверху навалили еще и бетонную плиту, которая, когда он спускался, лежала рядом. Он почти обрадовался железу и бетону: все-таки была надежда, что здесь окажется поменьше червей и жуков, которые просто кишмя кишели в земляных ямах.

Но, как вскоре выяснилось, радовался он напрасно. Через несколько часов Георгий с удивлением почувствовал старческую одышку – прежде он даже не знал, что это такое! – а к вечеру понял, что вот-вот задохнется. Пот лился по его телу ручьями, воздуха не хватало, он словно бы видел себя со стороны или откуда-то сверху – лежит, скрючившись, с синим лицом, хватается за горло…

Он пришел в себя уже наверху, на воздухе, очнувшись от того, что все его тело сводило судорогой.

– Очухался? – весело спросил молодой мужской голос. – Теперь расскажешь, кто ты такой?

– Думаешь, я еще не все рассказал? – ничего перед собою не видя, прохрипел Георгий. – Все почки отбили своими расспросами.

– Почки! – засмеялся тот. – Это мы тебя, скажем так, еще не спрашивали… Теперь спросим. Хватит валяться, пошли.

Очередной допрос, происходивший на этот раз не в землянке, а в чистой комнате с коврами, не удивил его и не напугал. Все чувства, которые были соотносимы со страхом, за время плена у него атрофировались – Георгий понимал, что не по великой его смелости, а просто потому, что он был уверен: живым отсюда все равно не выберется. Даже если его сменяющие друг друга охранники поймут, что он не работал на ФСБ или на военную разведку, и не расстреляют его сами, все равно продадут в самом деле в горы, а там на строительстве дорог и прочих необходимых боевикам сооружений русские пленные – об этом он слышал еще во время своей операторской работы – долго не живут. Да к тому же сухой, до боли в груди, кашель, да слабость, которая с каждым днем увеличивалась… В общем, думать о будущем с надеждой уже не приходилось, а значит, можно было особенно не бояться и того, что происходило в настоящем.

Поэтому он, как заведенный, неизвестно в который раз отвечал на одни и те же идиотские вопросы и смотрел на допрашивающих с полным равнодушием.

– Ты пойми, – объяснял ему рыжий, как он сам, чеченец с веселым голосом и с такими же веселыми молодыми глазами, – мы тебе, скажем так, помочь хотим. Ты нам скажи, кто за тебя заплатит, мы свяжемся, сообщим… Плохо тебе так будет?

– Хорошо, – тупо отвечал Георгий. – Только никто за меня не заплатит, некому и сообщать.

– Такой молодой, такой способный – так много на камеру наснимал, да! – и так мало себя ценишь, – качал головой веселый чеченец. – Вот я знаю, если со мной плохое случится, весь мой тейп деньги соберет и за меня заплатит. Меня высоко ценят, я себя тоже высоко ценю. А ты себя не ценишь, совсем не ценишь.

Он цокал языком и пожимал плечами с подчеркнутым недоумением. Георгий смотрел ему в глаза и молчал. Он действительно уже объяснил все, что мог; добавить было нечего.

Теперь он с неопровержимой ясностью понимал, какой опасной авантюрой была их с Валерой поездка. Конечно, у них были все необходимые для работы в Чечне документы, и военные оказывали им хоть и не слишком рьяное, но содействие или, по крайней мере, не мешали, и те, «кому следует», наверняка их проверили, хотя и не очень контролировали в общем бардаке этой дурацкой войны, – но при этом они работали все же на собственный страх и риск. Видимо, это и была плата за дорогую камеру «Дивикам» и за будущую мировую славу…

Вообще-то Георгий догадался об этом еще раньше, общаясь с журналистами, работающими в Чечне. Но только теперь, в плену, он полностью утвердился в своей догадке: англичане потому и заключили с ними такой восхитительный контракт, что не собирались нести за них никакой ответственности. Неизвестно, почему Валера не проверил это у тех юристов, с которыми советовался в Москве, но Георгий ясно помнил: ситуация вроде той, в которую он попал сейчас, в контракте не значилась точно. И вряд ли английские работодатели, с которыми он даже не был знаком, стали бы платить за него бешеный выкуп из личного сочувствия. Он слышал, что западные страны выкуп в подобных случаях вообще не платят, чтобы чеченцам неповадно было развивать такой выгодный бизнес.

Он был полностью предоставлен сам себе. Но к этому он как раз привык с ранней своей юности, а вот к тому, что ничего не может сделать даже для самого себя, – к этому привыкнуть было невозможно. Но это теперь стало так и не обещало измениться.

Вообще-то он и не собирался привыкать к своей беспомощности – он просто не думал о ней, потому что в таких размышлениях не было смысла. Да, его никогда в жизни не били, потому что он всегда был высокий, широкоплечий, даже в детстве, и никто просто не решался его задирать, а сам он не мог трогать тех, кто слабее, то есть практически всех… А теперь его били постоянно, просто от нечего делать, даже не с целью что-то узнать – они наверняка и сами понимали, что скрывать ему нечего, – и ответить на удары было невозможно. Ну, и что толку было думать о постоянном унижении? Он понимал, что ужас происшедшего с ним все-таки не в этом…

Ужас был в том, что мать останется одна, и виноват в этом только он сам, со своей дурацкой безоглядностью.

Георгий никогда не думал о матери так много, как сейчас, в этих сменяющих друг друга ямах. И дело было не только в том, что прежде его жизнь, довольно разнообразная, не оставляла времени для таких размышлений. Просто он с самого начала своей юности знал: жизнь, которой живет его мама, – полная тихой и постоянной опаски, – эта жизнь не для него. Отец погиб, когда Георгию было четыре года: вышел в море на сейнере, случился шторм… Георгий его почти не помнил, только знал от матери, что отец не боялся ничего и с ним можно было ничего не бояться.

– Весь ты в него пошел, Егорушка, – вздыхала мама. – И ростом, и характером… Все тебе тесно, все тебя тянет куда-то, и страха у тебя ни к чему нету.

У нее, наоборот, страх был главным жизненным чувством. То есть почти главным – сразу после любви к нему. Даже не страх, а вот именно осторожная опаска, которой Георгий никогда не понимал и из-за которой его жизнь шла совсем отдельно от ее жизни.

Но какая разница, как шла его жизнь! У него не было никого, кроме матери, он любил ее и все в ней любил – и эту ее опаску, и готовность довольствоваться малым, и то, что только она звала его Егорушкой, так просто переиначивая его чересчур торжественное имя, которое каждый переиначивал по-своему…

Он знал, что смысл ее жизни заключается только в нем, – и, получается, он сам повернул свою жизнь так, чтобы ее жизнь потеряла смысл.

Назад Дальше