– Да не изводись ты… – Варька тронула хоревода за плечо. Митро, вздрогнув, умолк. – Что ты, Дмитрий Трофимыч… По-всякому же бывает. Живут люди, привыкают, срастается как-то… У Федьки с Иринкой детей трое, дай бог, всё хорошо будет. На сегодняшнее не смотри. Федька парень-то неплохой. Ну, выпил много, куражится перед цыганами… Завтра проспится – со стыда умрёт.
– Пьяный проспится, дурак – никогда, – угрюмо возразил Митро.
– Молодой он ещё, – примиряюще сказала Варька. Положив ладонь на опущенную голову Митро, погладила её. – Не мучайся, Дмитрий Трофимыч. Наладится всё со временем.
– Не хотел я такого. Не хотел, понимаешь? – сдавленно проговорил Митро.
Варька молча гладила его по голове. Из-за стены доносилось невнятное бормотание, чья-то гитара, сбиваясь, наигрывала «венгерку», слышался мягкий перестук каблучков. «Жги, девочка! Жги!» – подбадривали плясунью, но уже как-то вяло: свадебный день подошёл к концу. На полу кухни голубел лунный свет, изрезанный тенями ветвей. Где-то на улице, в кустах сирени, пощёлкивал соловей.
– Устал я что-то, Варька. Надоело всё до чёртовой матери… Настька замуж не хочет, в Крым ехать надо, Висконти уже всю голову продолбил, цыгане бурчат, боятся, что денег не будет… Поневоле Якова Васильича вспомнишь! Он бы с этой золотой ротой и разговаривать не стал! Рявкнул бы, как унтер, – и строем в Крым поехали бы, не пикнули! А на меня потом будут орать, что я их детей голодом уморить хочу…
– Никто и рта не откроет. Сам знаешь. Ты – хоревод от бога, у цыган дела в гору идут, все довольны…
– Да знаю, знаю… Говорю – устал. Вот плюнуть бы на это всё и уехать, как раньше, к вам в табор! Помнишь? – Митро поднял голову и улыбнулся. – Ох, как ты мне «Долю» пела! В гробу не забуду!
– Табор далеко, – усмехнулась и Варька. – А «Долю» я тебе когда хочешь спеть могу.
– Спой сейчас, – попросил Митро.
Варька вздохнула, отошла к окну, и лунный свет упал на её лицо. Низкий красивый голос зазвучал чуть слышно:
– Ах ты, доля мири[20], доля горька, разнесчастно, дэвлалэ… Ай, на всём свете я, ромалэ, без родни…
Митро закрыл глаза, прислонился спиной к стене. Губы его чуть заметно шевелились, повторяя слова песни. Варька пела вполголоса, не глядя на него, опершись рукой о подоконник, и лишь один раз, не обрывая мелодии, украдкой вытерла слезу в уголке глаза. Но Митро не заметил этого.
– Ах, хорошо, господи… – вздохнул он, когда Варька умолкла. – Целой жизни стоит! Ну, что бы тебе в хоре остаться, а? Всё за братцем по степям гоняешься, а братец…
– Оставь, Дмитрий Трофимыч.
– Ну, ладно, ладно, не буду…
Снова наступила тишина. Звуки «венгерки» за стеной смолкли. Месяц ушёл из окна, и в кухне стало совсем темно.
– Пойдём к цыганам, Дмитрий Трофимыч, – позвала, отходя от окна, Варька. – А то какая-нибудь сорока сюда нос сунет да нас с тобой увидит. Ещё люди подумают чего…
– Про нас с тобой-то?! – Митро до того развеселило это предположение, что он долго хохотал, блестя зубами и вытирая глаза. Глядя на него, улыбалась и Варька. Ещё одна слеза выбежала ей на щёку, но в темноте смахнуть её было совсем нетрудно.
– Вот что, девочка, спросить я у тебя хотел. – Митро вдруг перестал смеяться. – Ты в Питере не была? Не знаешь, как там Кузьма наш? Второй год ни слуху ни духу.
– Не была, – задумчиво ответила Варька. – Ты же вроде сам собирался ехать.
– Да когда же тут… То одно, то другое… А ехать-то надо, у меня душа не на месте. Кто знает, как они там с этой ведьмой живут. – Митро встал. Вместе с Варькой, негромко разговаривая, они вышли из тёмной кухни.
Гришка поднялся наверх уже в третьем часу ночи. Молодых давно проводили на постель, гости разъехались, от усталости кружилась голова, и Гришка надеялся, что жена спит. Но из-под двери выбивалась полоска света, и он, берясь за ручку, поморщился: и устаток её, проклятую, не берёт…
– Чего свечи зря палишь? – буркнул он, входя. – Ночь-полночь, весь дом спит.
Анютка, сидящая у зеркала, обернулась. Она уже разделась перед сном, оставшись в длинной кружевной рубашке, и расчёсывала косу. Светло-русые пушистые волосы длинными прядями спадали ниже талии, свет свечи падал на тонкое лицо Анютки, делая темнее светлые серые глаза. «Красавица какая, – равнодушно подумал Гришка. – Правильно гаджэ с ума сходят. Хоть бы её на содержание кто-нибудь позвал, что ли…»
– Как руки? – поинтересовалась она. – Сможешь завтра мне играть?
– Не беспокойся. – Гришка сел на край постели.
Анютка, продолжая расчёсывать волосы и глядя в зеркало, спросила:
– А сердечко как?
– Ты о чём? – не понял он.
– Да не о чём, а о ком. Об Иринке. – Короткое молчание. – Ты за неё не боишься?
Гришка встал. Подойдя к жене, взял её за плечи, приподняв, дёрнул на себя:
– Ну-ка, повтори, что сказала!
– Повторю, только ты не хватайся. – Анютка со злостью вырвалась, кинула беглый взгляд на обнажившиеся плечи. – Не дай бог, пятна останутся, дурак! У меня ведь платье открытое!
– Что ты про Иринку говорила?
– Тебе, Гришенька, лучше надо за собой следить, – посоветовала она, возвращаясь к зеркалу. – Сегодня, когда на неё муж замахнулся, я думала, ты его глазами дотла спалишь. А если я вижу, значит, и цыгане твои тоже. Смотри, доиграетесь вы с Иринкой.
Гришка снова сел на кровать. Глядя в стену, сквозь зубы процедил:
– Знаешь же, что не было ничего.
– Откуда мне знать? – пожала плечами Анютка. – Я вам свечи не держала.
– Слушай, ну тебе-то что с того? – Гришка лёг на постель, закинул руки за голову. – Отвязалась бы ты от меня, в самом деле… Что тебе нужно? В хоре ты теперь королева и без мужа не пропадёшь. Купец Медянников за тебя десять тысяч хоть завтра на стол положит. Соглашалась бы, а? Барыней будешь, выезд заимеешь… Если по-умному себя повести – Медянников тебе и дом купит. Может, у тебя раньше ко мне было что-то – так ведь выгорело давно. Даже детей не рожаешь.
– Не я не рожаю, а ты не делаешь.
– Ну, погавкай у меня ещё.
– И погавкаю! – Анютка вдруг отвернулась от зеркала, и Гришка с изумлением приподнялся, увидев её искажённое от ярости лицо.
– Ты… ты… Хоть какая-нибудь совесть у тебя осталась?! – заголосила она. – Давай, Гришенька, давай, гони жену законную на содержание! Продавай её! Барыш ещё получи! Господи, да что вы, цыгане, за люди за такие?! За копейку лишнюю душу чёрту продадите!
– Тебя бы я и задаром отдал, – заметил на это Гришка. Первое удивление уже прошло, жалости к Анютке он не чувствовал и с досадой смотрел на то, как она хватает со стола и швыряет на пол гребешки, ленты и кольца. Минуту спустя он проворчал:
– Хватит, дура… Весь дом перебудишь.
– Дерьмо ты какое, Гришенька… – устало произнесла она, берясь за виски. – Весь в папашу своего.
– Правда, что ли, вмазать тебе? – привстал он.
– Не надо. Мне завтра перед людьми петь. Только вот что я тебе скажу, мой сахарный… – Анютка перекинула так и не заплетённые волосы на плечо, подошла к постели и села рядом с мужем. – Вот что я тебе скажу, Гришенька. Ты не надейся с горба меня скинуть. Я не для того с тобой связалась, чтоб ты мной торговал. На содержание я не пойду, воспитание не то. Медянников мне не нужен, у него изо рта хреном воняет.
– Ну, и я завтра чеснока нажрусь…
– Хоть карасина напейся, мне без вниманья! – отрезала она. – Но жить ты со мной будешь. Будешь, Гришенька, будешь и не сверкай глазками на меня. Я тебе как на духу говорю: ежели я ещё раз увижу, что ты на Иринку пялишься, угадай, к кому пойду?
Гришка сел. Схватив жену за плечо, развернул её к себе. Задохнувшись, едва сумел выговорить:
– Сука…
– Правильно, догадался, – одобрила Анютка. – Тут же в Рогожскую слободу к Картошкам побегу. Прямо к её свекрови в ноги повалюсь и закричу, что ихняя шлюха Ирка с моим мужем спит.
– Да кто тебе поверит, дура?!
– Поверить не поверят, а жисть её корытом накроется. – Анютка безмятежно болтала над полом босой ногой. – Ты подумай, Гришенька. Пораскинь своими цыганскими мозгами. На меня тебе плевать, так хоть её житуху побереги. Ты веришь, что я всё сделаю, как сказала?
Гришка опустился на колени возле кровати. Заглянув в лицо Анютки, сдавленно спросил:
– Что тебе надо? Я всё сделаю, как ты хочешь. Буду жить с тобой. Сколько тебе нужно буду жить. Видишь – на коленях стою? Не трогай её только… Ради бога, не трогай! Иринка ни в чём не виновата, ты же видела, она и не смотрит на меня! Поклянись, что не пойдёшь туда!
– Клясться не буду, – отворачиваясь, сквозь зубы ответила Анютка. – Придётся тебе так поверить. Ежели перестанешь её глазами на людях есть, так нужна мне твоя Ирка со всеми потрошьями… Ну, по рукам, Гришенька?
Гришка встал.
– Может, ещё магарыч выпьем? – с ненавистью проговорил он и, не глядя больше на жену, пошёл к выходу. Хлопнула дверь, загрохотали шаги вниз по лестнице.
Анютка, обхватив плечи руками, смотрела на дрожащее пламя свечи, улыбалась, но по лицу её бежали слёзы. В конце концов, она с силой дунула на свечу, ничком повалилась на постель и зарыдала.
Анютка, обхватив плечи руками, смотрела на дрожащее пламя свечи, улыбалась, но по лицу её бежали слёзы. В конце концов, она с силой дунула на свечу, ничком повалилась на постель и зарыдала.
Глава 4
Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана «Аркадия» так и не дотянулся.
Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. «Аркадия» горела голубыми огнями, у ворот выстроилась целая вереница наёмных экипажей, и поминутно подъезжали новые. Извозчики, поворачиваясь ватными спинами к порывам северного ветра, шёпотом ругали господ и дули в покрасневшие ладони, как зимой. Из ресторана доносились звуки аплодисментов: только что объявили выход цыганской певицы Дарьи Степной, и солистка в красном бархатном платье, с шалью через плечо, уже вставала со своего места в хоре.
Дарье Степной исполнилось тридцать семь лет, но она всё ещё была хороша собой. Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры цыганки, её густых, мелко вьющихся чёрных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета, лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, чёрные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих больших глаз, в кирпичном, неровном румянце, пятнами горящем на щеках, в тонких, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась шесть лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор «Аркадии». Никто из поклонников певицы не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.
Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад Дарье Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, между цветочными стеблями была вставлена свёрнутая сторублёвка. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом солистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:
– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим «Пурпурную розу»! «Луч заката» просим!
Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рёв поклонников утихнет. Хоровые цыганки завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:
– Данка, сначала одна споёшь?
– Да, Алексей Васильич, – хрипловато ответила певица. – Кузьма сыграет. Ну, «Не уверяй – брось»!
Обращаясь к стоящему за её спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:
У неё был красивый, по-особенному звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.
Данка сама оживилась от своего пения, в больших глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, примадонна бросила хору через плечо: «Баган[21]!» и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели на плясунью. Танцевать в сдержанной петербургской манере – «хоть стакан на голову ставь» – Данка не любила. Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли её поклонники, «по-таборному», словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать жене, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.
– Данка, авэла, мангав тут[22]… – шёпотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрёпанной причёской, под начавшуюся овацию забила плечами.
– Пошёл к чёрту… – задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась залу… и вдруг покачнулась.
Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, он едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросились несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошёл прочь из зала. Всё случилось так быстро, что публика не успела ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за её пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявив, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул «Не спрашивай, не выпытывай», и дочь хоревода, чёрная глазастая девчонка, вела первый голос.
В крошечной комнате за большим залом Кузьма опустил Данку на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить её поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:
– Оставь! Ты пьян!
Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принёс воды, положил Данке под голову свёрнутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьётся. Тихо сказал:
– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?
– Ох, поди вон… – не открывая глаз, произнесла Данка.
– Извозчик скоро будет, поедем домой.
Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощёковская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезённая им из Москвы, и потерять её он не хотел.
В дверь просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:
– Так что здесь народу кучища, Кузьма Егорыч! Запущать кого, аль нельзя?
– Всех гони к чертям, – не оборачиваясь, бросил Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле комнаты певицы.
– Позвольте мне, я врач, – послышался робкий голос.
Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой чёрной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нём, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:
– Здесь очень душно, откройте.
Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал её за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.
– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?
– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… – растерянно сказал Кузьма.
Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.
– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У неё изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!
– Первые… Ох… первые ещё в Москве были, – с усилием выговорила Данка. Морщась, она села на диванчике, машинально оправила волосы. – Но… как же мне, ваша милость? Я ведь, кроме этого, не умею ничего…
– У вас есть дети? – отрывисто спросил доктор.
– Да… Двое…
– От вас самой сейчас зависит, будут они сиротами или нет.
Данка закрыла лицо руками. Кузьма тяжело посмотрел на врача, тот смешался под этим взглядом, и сразу стало заметно, как он молод.
– Прошу меня простить… Я, должно быть, излишне резок, но… Но это единственный выход. Если позволите, я заеду завтра к вам для более тщательного осмотра и консультации. Меня зовут Арчаковский, Арчаковский Виктор Геркуланович.
– Да. Просим, пожалуйста, – помедлив, согласился Кузьма. – Мы здесь недалече обитаемся, на Шестнадцатой линии.
Арчаковский вышел. Вскоре из-за двери послышался его надтреснутый голос, объясняющий поклонникам, что Дарье Степной уже лучше.
Выступление хора тем временем закончилось, и в комнату стали одна за другой протискиваться цыганки. Притворно сочувственными голосами они спрашивали:
– Даночка, тебе плохо? Может, водички?
– Завтра-то выйдешь?