Во второй половине дня - Ваншенкин Константин Яковлевич 2 стр.


– Хенде хох!

Немцы остановились, о чем-то тихо говоря, может быть, не решаясь идти дальше, а затем действительно их хрустящие шаги стали удаляться, удаляться, и Дроздов, уже ни о чем не думая, плавно провалился в глубокий, невозвратный сон. И почти уже на самом его дне он услыхал шуршащий, чуть присвистывающий звук, который был очень ему знаком и который вызвал в сознании одно, только одно, последнее беззвучное слово: «волокуш а».

И из его губ вырвался ликующий вопль, призывный клич, полный радости, надежды и боли, но этот его стон был настолько слаб, что, если бы пожилой солдат и девушка-санинструктор за миг до этого не остановились, прислушиваясь, они бы никогда не услыхали его. Но они, эти люди, которых он ни тогда, ни потом в своей жизни не видел, остановились, услыхали и наклонились над ним, отдирая вмерзшую в наст шинель.

Может быть, в эту минуту они не услышали кого-то другого.

Дроздов подошел к окну. Уже рассвело, а освещенных окон стало гораздо больше, – люди уже собирались на ранний свой труд. Но только теперь эти окна были менее лучистыми, а стали более четкими, хотя и бледными.

3

Стояло самое начало сентября. Утром – Дроздов еще спал – прошел мелкий дождик, и сейчас его сырость чувствовалась в воздухе. Пока Дроздов брился, одевался и завтракал, жена была где-то там, в глубинах их большой новой квартиры, и вошла, когда он уже поел и стоял у окна.

– Ну, мать, – сказал он ей, слегка потягиваясь, – гостинцев бы надо купить, конфет, как думаешь?

– Обязательно. Я куплю, не беспокойся. – И спросила сама: – Ты сегодня надолго? – Думаю скоро вернуться, – и окликнул ее, когда она была в дверях: – Надя! (Ее имя удивительно к ней не подходило, но он уже привык.) Надя, и коньячку, наверно, нужно.

– А как же, конечно.

Она была с виду тихая, незаметная, но со своими твердыми взглядами и принципами: «А как же, непременно».

У него оставались еще дела в министерстве, и он постарался их закончить как можно быстрее, нигде и ни с кем не задерживаясь, потому что был человек опытный и остерегался, как бы министр или зам не поломали случайно его поездку. Но все обошлось, и к обеду он уже был дома.

Олег пришел позже, Дроздов слышал, как он бросил портфель на стул, насвистывая, пошел в ванную, как мать ему что-то сказала, верно, сделала замечание, а он примирительно засмеялся.

Потом он просунул голову в дверь:

– Привет! Сегодня полуфинал, – помедлил и вошел в комнату.

– Знаю, – сказал Дроздов.

– Ты за кого?

– За «Торпедо».

– Хо! «Торпедо» давно вылетело.

– Знаю. Я вообще за «Торпедо».

Олег поднял палец и произнес назидательно.

– Болеть нужно за «Спартак».

– Эта концепция нам тоже знакома. А в школе как дела?

– Не вызывали. Папа, ты читал про Флиппера?

– Это кто?

– Интеллигент моря, дельфин Флиппер. Снимался в двух фильмах в главной роли.

– Новые данные о дельфинах действительно потрясающая штука, – сказал Дроздов.

«Хороший парень. Сейчас расстанемся черт знает на сколько, вернусь, а он уже не такой, совсем не такой. Весь горит этими морскими змеями и дельфинами. Жаль, что у него нет интереса к моему делу. А откуда ему быть? Плавку последний раз видел, когда ему лет шесть было…»

… – Дерется с этим преступником и нокаутирует его, а у того нож…

«Вот тебе и интеллигент!»

… – Спасает их. Правда, здорово? Наши, интересно, купят эту картину? По интеллекту дельфин приближается к человеку, это все ученые признают. Все эксперименты подтверждают…

– И размеры мозга и характер извилин приближается к человеческому, – сказала от двери Надя, – и запас слов у них больше ста…

Было уже темно, когда, взяв чемодан, собранный женой, и, как всегда, даже не интересуясь, что туда положено, потому что потом в чемодане оказывалось именно то, что нужно, Дроздов надел заграничный тонкий плащ, в каких ходила сейчас вся Москва, и, секунду помедлив, выбирая между кепкой и шляпой, отдал предпочтение кепке.

Олег сидел у себя, прильнув к «Спидоле», и с таким выражением лица, будто передавали военную сводку, впитывал хриплое дыхание стадиона и скороговорку комментатора. Дроздов потрепал его по волосам и, нагнувшись, поцеловал куда-то в ухо, сын рассеянно улыбнулся и чмокнул отца в щеку.

– Ну, ладно, мать, поехал, – сказал Дроздов жене и, поцеловав ее, вышел на площадку, уже, отрешившись, уже отсюда начав свой непривычный путь – к юности. Обычно сидя впереди, рядом с шофером, он не смотрел по сторонам, а что-нибудь читал или просматривал – ему всегда не хватало времени. Но сейчас было темно, и он смотрел на влажный асфальт с отраженными в нем фонарями. Шел меленький неощутимый дождь, но все же дождь – к удачной дороге – . и когда проезжали по метромосту, слева, над Большой ареной стадиона, густо дымились прожектора.

Да, давно не бывал он там, в своем маленьком северном городке. Двадцать лет и два года. С того холодного дня поздней осени, когда красный товарняк, громыхая, понес его и Кольку Пьянкова, и других ребят на юг, к Москве, и неизвестно было, случится ли им вернуться. Впрочем, многие, и он в их числе, не сомневались в этом, заботило другое: когда? Беспрерывно живущий в них, как притихшая боль или радость, непременный день возвращения был далеко, за метелями и дождями, за походами и фронтами, за операционными, за госпитальными ночными палатами. Но этот день жил в них, и в тех, кого уже нет сейчас, он жил до конца.

Два раза его задевало легко, можно сказать, царапало, и дальше медсанбата он в тыл не углублялся, и той мартовской ночью, скорее утром, его без памяти тоже доставили в медсанбат, но теперь он здесь уже не задержался, а был эвакуирован в глубокий тыл, – санитарный поезд стучал на восток, за Москву, за Волгу, на Урал.

Госпиталь, где он провалялся пять месяцев, находился в городе металлургов, и это сыграло главную роль во всей дальнейшей жизни Дроздова.

Когда стало ясно, что, выписав, его вчистую демобилизуют по ранению, а война еще не кончается, он в одну из долгих бессонных ночей – еще с тех пор он пристрастился к бессоннице, – в одну из душных госпитальных ночей, твердо решил не ехать к себе, на Север, а остаться здесь и учиться. Это было отчаянное по смелости решение, но Дроздов принял его и принял бесповоротно, он знал, что в своем городке ему будет легче, но там у него не было никаких перспектив.

Он пришел в горком комсомола на костылях не для блезиру, а еще не решаясь с ними расстаться, и его устроили на комбинат нормировщиком в мартеновский цех. Здесь, в славном пролетарском городе, было много молодых, здоровых ребят и мужчин в самом возрасте, потому что они варили сталь для армии, для страны, и страна в свою очередь дала им бронь, хотя и бумажную, но тоже достаточно прочную. Таких, как Дроздов, – раненых фронтовиков – было мало. Он прыгал по цеху сперва на костылях, потом ковылял с палочкой, на козырьке кепки болтались привинченные на трех винтах синие очки, и временами он, зачарованный, смотрел сквозь них на кипящую сталь, которая кипела буквально как вода в чайнике – пузырясь и бурля. Эта картина покорила его навсегда.

Его избрали в комсомольское бюро, он поступил в школу рабочей молодежи, а потом в институт – филиал был прямо при комбинате, – первый курс на заочный, как многие здесь, но после все же на дневной, – это тоже был шаг, на который следовало решиться.

И все это было нелегко, невозможно, невыносимо, – и прошибающие насквозь ветры, и недоедание, потому что, конечно, не хватало ему карточек, особенно после рабочих, и то, что общежитие далеко от института, и занятия, занятия, от которых распухала голова, – но ведь не мог же он все это бросить, иначе и затевать все это не стоило.

Были лекции, тяжелые, непонятные, он конспектировал все, он заставлял себя понять, подходил в перерыве к преподавателям, переспрашивал, были лабораторные и групповые задания, было много чертежей, – вообще, черчение у него пошло, он этим слегка и подрабатывал, еще на первом курсе он удивил преподавателя начерталки способностью к пространственному мышлению. А так он учился средне, в общем, хорошо, но не блистал.

Это был такой период его жизни, когда он отключил все лишнее и заставил себя интересоваться только учебой. Он не ходил на курсовые и институтские вечера, на самодеятельность, капустники и танцы, этот его жестокий период длился три года! Некоторые издевались, подтрунивали над его работоспособностью, теперь они не смеются, нет. Но и тогда его уважали все. Теперь кое-кто удивляется, как это он выдвинулся и достиг такого положения, сравнительно молодой, как это он сделал такую «карьеру», но те, кто знал его тогда (а таких много), не удивляются ничуть. «Ну, это был фанат, – говорят они, – с ним все законно!»

Учился он хорошо, но не выделялся особенно, и лишь когда началась практика, выяснилось, что он первый, настолько неожиданно здраво и логично связывал он все, чему учили, с самим делом, с производством, а для большинства это были отдельные разграниченные сферы. Ему, конечно, еще повезло, что он попал к старику Селиванову, тот ценил таких, как Дроздов, и после института взял Дроздова с собой на строительство комбината, в далекую жаркую страну, и многому он у старика научился, и вырос быстро – искусственно не сдерживали. В работе он многое перенял – в стиле, и внешне – в подтянутости, и внутренне – во взглядах. Всякое, конечно, бывало, но, в общем, упрекнуть себя особенно не в чем. Это тоже факт.

Три года он себе во всем отказывал, давно уже он живет иначе, но странное дело, до сих пор, внутри, в крови, в печенках, в самой его сути, главное ощущение: некогда, некогда, некогда!

Может, это немного смешно, но именно когда он жил, лишая себя всего, именно тогда он женился. Какой-то подлец даже сказал, что это, мол, чтобы не терять времени на дорогу – она жила рядом с институтом. Как он женился? Она была лаборанткой в химическом кабинете, налаживала им разные опыты, которые требуются по программе, в общем, лабораторные занятия, и все к ней: «Надя, помогите, пожалуйста. Надя, а как это? Надя, а что нужно сделать?» – и он, конечно, тоже с вопросами, только реже. Она хорошо работала – быстро, ловко. А он сразу подумал, что имя к ней не подходит. «Надя! Надя!» И еще она старше его на пять лет– а остальных и на семь и на восемь. Он там засиделся однажды, в кабинете, – опыт ставил, ерунда, реакция какая-то в реторте и химическое уравнение в тетрадке, – никого уже не было, и разговорился с ней. Она местная, уральская, родители здесь же, в городе, и брат младший, но уже женат и двое детишек у него, они все вместе живут, тесно, а ей комнатку дали, она одна. Работа ее удовлетворяет, вот она помогает студентам, уже доценты есть, которые тоже вот также пищали: «Надя, Надя…» Это ей приятно… А он? Он? Он, значит, так. С Севера. Мать померла, пацаном был, в школу еще не ходил. Отец женился скоро, уехал с новой женой куда-то на зимовку, деньги присылал, потом пропал перед войной. Жил Лешка у тетки. В армию забрали, ранило, сюда привезли, поступил в институт, пришел в химический кабинет, познакомился с лаборанткой Надей, она чай кипятила на плитке, он ее сахар брать ни за что не хотел, иногда забегал в химкабинет, хотя дел там у него не было, домой к ней стал заходить, а весною, прямо перед сессией, в самую горячую пору, они поженились. Она хорошая была, вот говорят о жене: помощница, не о каждой так скажешь, а о ней можно. Она все делала, чтобы помочь ему институт закончить как следует. Он как-то ей сказал, расчувствовавшись: «Давай-ка и ты в институт поступи. Теперь я тебе помогу. Знаешь – натаскаю!» – Она улыбнулась и покачала головой – это была не ее линия.

Когда старик Селиванов взял его на строительство, Надя поехала вместе с ним в далекую знойную неведомую страну, спокойно и решительно – как в сотый раз. Она работала там в конторе и, лишь когда пошла в декретный, бросила работу и вернулась в Союз. После появления Олега ее потребность, может быть, даже талант помогать кому-то теперь уже вполне удовлетворялись дома.

В общем, они неплохо жили, когда бывали вместе, их семейная жизнь была размеренна, налажена и ровна. Ее ласки и поцелуи были спокойны, как поцелуи сестры или матери. Что было в их жизни общее, объединяющее? Именно начало их жизни. И конечно, Олег. Как горько было Дроздову, что не налаживается настоящая близость между ним и сыном, что опять надо с ним расставаться, потому что там нет старших классов, – пусть теперь остается в Москве вместе с матерью, а то разболтался в интернате. Пусть лучше Дроздов будет один там, вдали, бритый, при галстуке (всетаки заграница), будет обливаться потом среди этих пальм, диковинных цветов и всяких колючек, задыхаться, а местные рабочие, которых он должен подготовить, будут, не показывая виду, вежливо удивляться его белым северным волосам.

4

Помахивая чемоданом, Дроздов прошел по длинному, скупо освещенному перрону. На миг колыхнувшаяся в нем (пока он доставал билет) наивная мужская мечта о том, что единственной попутчицей окажется красивая женщина, разумеется, не сбылась. В купе сидел молодой парень и слушал репортаж.

– Ну, что там? – спросил Дроздов без всякого интереса, поднимая полку и засовывая под нее чемодан.

– Один – ноль.

Дроздов повесил плащ и сел. Стекло снаружи было в крупных дождевых каплях, еще не удлиненных движением. Шелестела футбольная речь из репродуктора, потом она прервалась на полуслове, загремел марш, и бодрый поездной голос, наложенный на музыку, объявил отправление.

Вагон плавно тронулся с места, быстро набирая ход. Опять слабо донесся голос комментатора, но помехи были столь велики, что уже ничего нельзя было понять.

– Поле от электровоза мешает, – сказал парень. В их мягком вагоне было малолюдно, тихо, лишь гремели колеса скорого поезда, летящего в ночь, в дождь, в сторону его молодости. Вошла проводница:

– Постель брать будете? Парень от постели отказался.

«Из отпуска, – подумал Дроздов, – все оставил до копейки. Но зато в мягком».

– Что-то холодно здесь у вас, – сказал он проводнице, застилающей его полку.

– Холодно? – притворно удивилась она. – Что вы? Это у мужчин температура переменная, то их в жар кидает, то в холод…

Он засмеялся.

– Это вы точно подметили.

– А то как же. А у женщин, у тех температура более постоянная. Но вообще-то прохладно здесь. Вагон старый, довоенный, в щелях весь, а углю мало сейчас дают, еще не сезон. Ну на станции прихватишь гдень-то ведерочко, погреешь своих пассажиров…

Поезд мчался в ночь, на север, на север, все чаще стучали колеса на стыках, нахохлившиеся капли на стекле вытянулись в длинные прямые пунктиры.

Проходили по коридору люди, непроизвольно заглядывая в их раскрытую дверь.

– В ресторан пойдешь? – спросил парень. Дроздов внимательно посмотрел на него. Нет, он не дерзил, он просто не чувствовал разницы между ними. Таким хорошо, легко.

– Немного попозже, – ответил Дроздов спокойно.

– Я тоже тогда с вами, – согласился парень, переходя под взглядом Дроздова на «вы».

А поезд все летел и летел в ночь, и Дроздов прямо-таки физически ощущал, что он движется на север, как будто внутри него была магнитная стрелка.

Они тоже пошли через чутко вибрирующие вагоны, непроизвольно заглядывая в каждое открытое купе, добрались до ресторана и с трудом нашли себе место.

Дроздов взял меню, желая угостить своего соседа, но стали заказывать, и выяснилось, что деньги у того имеются.

– Коньяк есть? – спросил Дроздов.

– Коньяк оставлен только на восточном направлении.

– Ну, на восток из-за коньяка я не поеду. Его остроты официантку не интересовали. Всё пили только вино.

– Портвейн будешь? – спросил парень-сосед. – Нет. Я шампанского тогда уж возьму.

– В розлив не подается.

(А состав между тем идет, натянут до звона, летит в темноту.) – Давайте бутылку. Полусухое есть?

Поезд мчался в ночь, вагон мотало, за окнами ничего не было видно, кроме отражения оранжевых настольных ламп.

Дроздов пил шампанское («Что ж, подходящий напиток для торжественного случая»), ел яичницу и почти не слышал того, что говорил парень-сосед, – он умел выключаться, уходить в себя, отсутствовать, присутствуя, расслабляться, как бегун расслабляется посреди длинной дистанции и отдыхает, продолжая бежать, – здесь требуется настоящее мастерство, большой навык.

За соседним столиком сидели трое солдат, оживленные, совсем мальчики, пили красное вино, воротнички расстегнуты, – не каждый день такое бывает. И они были близки и понятны Дроздову.

Парень-сосед сказал снисходительно:

– Служба.

– Сам-то служил? – спросил Дроздов.

– А как же. Я в армию уже сходил. Я не как они, пехота, я в стройбате служил, то есть, значит, в инженерных войсках, мы кабель тянули. Я в мастерской работал, деньги получал. Все время в деревнях стояли, в городе ни разу не были, а майор у нас был хороший, выпивал даже с нами несколько раз.

– А! – сказал Дроздов. – Это, конечно.

Он опять отключился. И опять перед его глазами лежал горячий мартовский снег, и опять они шли в атаку, и опять Марусино доброе лицо склонялось над ним.

Они вернулись к себе, и Дроздов стал раздеваться. – Чего ж постель-то не взял? – спросил он парня.

– А зачем? – удивился тот. – И так мягко.

Он разулся, лег на спину, не снимая пиджака, ничем не укрываясь, и сразу же заснул, скрестив на груди руки.

А Дроздов не спал. Выпитое шампанское не опьянило, а лишь еще более возбудило его. Он давно не ездил поездом, на нижней полке, и теперь слушал, как под ним, совсем близко, плакал, стонал и выл металл. Вагон был старый, его то и дело охватывала дрожь, и он начинал тихонечко, жалобно дребезжать.

Дроздов лежал и смотрел на блестящее, мокрое снаружи стекло, за ним были ночь, темнота, дождь. А поезд все мчался и мчался.

И Дроздов вдруг, ни с того ни с сего, четко представил себе фосфоресцирующую воду тропических морей, огромную южную луну и белый теплоход под красным флагом. Он представил себе своих людей, которых так знал и ценил, – они чередой пошли перед его глазами, – он увидел мельтешенье порта, где теплоход станет под разгрузку, и все, и больше уже не будет покоя – лавина дел и хлопот обрушится на Дроздова, норовя сбить его с ног, накрыть с головой, потащить за собою, но он постарается удержаться, – ценой страшного напряжения сил и нервов. Он представил себе то пустынное место, где они поднимут печи, будьте уверены, обязательно поднимут, он представил себе все это и ужаснулся: «Что я, с ума сошел? Почему я здесь? Куда это я еду?…»

Назад Дальше