148
Отношения немцев к морали. Немец способен к великому, но невероятно, чтобы он совершил великое, так как покоряется всюду, где он может, что полезно ленивому духу. Если он поставлен в необходимость стоять одиноко и покинуть свою неповоротливость, если ему невозможно исчезнуть, как цифре в сумме, тогда он обнаруживает свои силы, тогда он становится опасным, злым, отважным, приводит в действие запас спящей энергии, которую он носит в себе и в которую никто не верит, а в том числе и он сам. Если немец в таком случае повинуется самому себе (это большое исключение), то происходит это с такою же неповоротливостью, неумолимостью, постоянством, с какими он повинуется своему королю и чиновникам: тогда он способен на великий шаг, непохожий на тот «слабый характер», какой он предполагает у себя. Но обыкновенно он боится зависеть только от самого себя, импровизировать; поэтому-то Германия и имеет столько чиновников и употребляет столько чернил. Легкомыслие немцу чуждо, оно тяготит его, но в совершенно новых положениях, которые пробуждают его из сонливости, он почти легкомыслен. Странность нового положения действует на него как хмель, и он чувствует себя как бы в опьянении! Так, немец в политике теперь почти легкомыслен; если он и пользуется славой основательности и серьезности и так ведет себя в отношениях с другими политическими силами, то во внутренней политике он заносчив и кичлив, он может быть одновременно и веселым, и прихотливым, и непостоянным, и менять лица, партии и надежды, точно маски.
Преимуществом и недостатком немцев, в том числе и их ученых, было до сих пор то, что они ближе других народов стояли к суеверию и к страсти верить; их пороками были, как прежде, так и теперь, пьянство и склонность к самоубийству. Эта опасность лежит на всем, что связывает силы ума и дает волю аффектам (как, например, музыка и крепкие напитки), ибо немецкий аффект направлен против собственной пользы и саморазрушителен, как аффект пьяницы. Само воодушевление менее ценится в Германии, чем где-либо в другом месте, так как оно неплодотворно. Если немец делает что-нибудь великое, он делает это по нужде, в состоянии мужества, со стиснутыми зубами, трезво и часто великодушно.
Какова же может быть мораль у такого народа? Конечно, в ней должно идеализироваться сердечное влечение народа к повиновению. «Человек должен иметь нечто такое, чему он может безусловно повиноваться», – вот немецкое чувство, немецкая логика, такое положение лежит в основе всех немецких моральных систем. Как различна такая мораль от морали античной! Все греческие мыслители, как бы ни разнились они друг от друга, напоминают собой учителя гимнастики, обращающегося к молодежи с предложением: «Ну! за мной! иди ко мне в учение! И ты так отличишься перед всеми, что получишь награду!» Личное отличие – вот античная добродетель. Подчиняться, идти за кем-нибудь, явно или тайно, – вот немецкая добродетель. Еще задолго до Канта и его категорического императива, Лютер, под влиянием того же чувства, говорил: «Должно же быть Существо, которому человек мог бы довериться безусловно». Он хотел быть проще, популярнее Канта, потому и говорил о повиновении личности, а не понятию, да и сам Кант имел в виду разными обходами дойти до повиновении личности. Греки и римляне чувствовали иначе и смеялись над этим, их южная свобода чувства заставляла их бороться против «безусловного доверия», и в последнем итоге их мыслей и чувств у них оставалась доля сомнения во всем – будь то боги, человек или идея. Вот каков греческий философ! Nil admirari (ничему не удивляться) – в этом положении он видит философию. А немец, например Шопенгауэр, идет в противоположную сторону и заходит так далеко, что говорит – admirari id est philosophari (удивление создает философа). А что если немец попадает в такое состояние, когда он бывает способен к великому? Если настанет момент исключения, момент неповиновения? Я не думаю, чтобы Шопенгауэр был прав, говоря, что единственное преимущество немцев перед другими народами состоит в том, что между ними больше атеистов, чем где-либо, но я знаю то, что если немец попадает в состояние, когда он бывает способен к великому, он становится тогда выше морали! Да и как может быть иначе? Теперь он должен делать нечто новое, именно приказывать себе или другим! Но приказывать его не научила его немецкая мораль! О «приказании» в ней забыто!
Книга четвертая
Разные разности человеческие
149
Вопрос по совести. И вообще: чего собственно нового вы хотите? Мы больше не хотим делать причины преступниками и следствия палачами.
150
Польза самых строгих теорий. Если человек держится самой строгой теории морали, то к нему снисходительно относятся за многие нравственные слабости и употребляют при этом очень редкое сито! Напротив, жизнь свободомыслящего моралиста ставят постоянно под микроскоп: с задней мыслью, что ошибка жизни служит вернейшим аргументом против неприятного для нас познания.
151
«Само по себе». Прежде спрашивали: «что такое смешное»? – как будто бы это было нечто вне нас, имеющее смешное своим качеством, и истощались в догадках. Один богослов думал даже, что это «наивность греха». Теперь спрашивают: что такое смех? как возникает смех? Подумали и решили, что в этом нет ничего хорошего, нет ничего прекрасного, нет ничего возвышенного, нет ничего дурного «само по себе», но просто состояние душевное, в котором мы называем такими словами вещи вне и внутри нас. Мы снова отняли у вещей их предикаты, или, по крайней мере, вспомнили, что мы дали их им; заметим же, что мы все-таки не потеряли способности давать вещам предикаты и вместе с тем не сделались богаче или скупее.
152
В чем знают себя. Как только животное увидит другое животное, оно тотчас же мерится с ним мысленно; точно так же делают люди в диком состоянии. Из этого вытекает, что там каждый человек испытывает себя почти только в отношении к своим оборонительным и наступательным силам.
153
Люди неудачной жизни. Одни сделаны из такого материала, что обществу позволено делать из них то или другое, во всяких положениях они чувствуют себя хорошо и не жалуются на неудавшуюся жизнь. Другие созданы из слишком особенного материала: не то чтобы очень благородного, но все-таки более или менее редкого, так что они не могут попадать в дурное положение, за исключением единственного случая, когда они могут жить для своей личной цели. Во всех других случаях общество получит от этого вред. Ибо если индивидууму его жизнь кажется неудавшейся, то на обществе отражается вся тяжесть его нерасположения духа, болезней, раздражительности, так как кругом него образуется душный воздух.
154
Что за снисхождение! Вы страдаете и требуете, чтобы мы были к вам снисходительны, если в минуту страдания, вы оказываетесь несправедливы к вещам и людям. При чем тут наша снисходительность! Вы сами должны быть осторожнее ради самих себя! Страдание! Это очень хороший способ извинения! Вы наказываете самих себя, если бываете несправедливы к чему-нибудь; вы омрачаете этим свой собственный глаз, а не глаз других; вы приучаете себя к ложному, кривому взгляду.
155
Мораль жертвоприношений. «Быть воодушевленным», «приносить самого себя в жертву» – вот первое слово вашей морали, и я охотно верю, что вы, как вы говорите, считаете это честным. Только я знаю вас лучше, чем вы знаете самих себя, если ваша «честность» может идти рука об руку с такой моралью. Вы смотрите с высоты ее на ту, другую, трезвую мораль, которая требует самообладания, строгости, повиновения; вы называете ее эгоистической, и – действительно! – вы бываете честны по отношению к самим себе, если она не нравится вам, – она должна вам не нравиться! В то время как вы вдохновенно делаете из себя жертву, вы наслаждаетесь упоением мысли – быть единым с личностью сильной – будь то Бог или человек, которому вы себя посвящаете; вы утопаете в чувстве своей власти, о которой свидетельствует, опять-таки, именно жертва. В действительности вам только кажется, что вы приносите себя в жертву, вы – наоборот – в мыслях превращаете себя в богов и наслаждаетесь собой как таковыми. С точки зрения такого наслаждения, как жалка и бедна покажется вам та «эгоистическая» мораль повиновения, обязанностей, рассудочности; она не нравится вам, потому что здесь действительно надобно жертвовать и, жертвуя, не приходится чувствовать себя превращенным в Божество, как это чувствуете вы, принося себя в жертву. Одним словом, вы хотите упоения, вы хотите чрезмерного, а та презираемая вами мораль – против упоения и против чрезмерного. Я верю вам вполне, что она ненавистна вам!
154
Что за снисхождение! Вы страдаете и требуете, чтобы мы были к вам снисходительны, если в минуту страдания, вы оказываетесь несправедливы к вещам и людям. При чем тут наша снисходительность! Вы сами должны быть осторожнее ради самих себя! Страдание! Это очень хороший способ извинения! Вы наказываете самих себя, если бываете несправедливы к чему-нибудь; вы омрачаете этим свой собственный глаз, а не глаз других; вы приучаете себя к ложному, кривому взгляду.
155
Мораль жертвоприношений. «Быть воодушевленным», «приносить самого себя в жертву» – вот первое слово вашей морали, и я охотно верю, что вы, как вы говорите, считаете это честным. Только я знаю вас лучше, чем вы знаете самих себя, если ваша «честность» может идти рука об руку с такой моралью. Вы смотрите с высоты ее на ту, другую, трезвую мораль, которая требует самообладания, строгости, повиновения; вы называете ее эгоистической, и – действительно! – вы бываете честны по отношению к самим себе, если она не нравится вам, – она должна вам не нравиться! В то время как вы вдохновенно делаете из себя жертву, вы наслаждаетесь упоением мысли – быть единым с личностью сильной – будь то Бог или человек, которому вы себя посвящаете; вы утопаете в чувстве своей власти, о которой свидетельствует, опять-таки, именно жертва. В действительности вам только кажется, что вы приносите себя в жертву, вы – наоборот – в мыслях превращаете себя в богов и наслаждаетесь собой как таковыми. С точки зрения такого наслаждения, как жалка и бедна покажется вам та «эгоистическая» мораль повиновения, обязанностей, рассудочности; она не нравится вам, потому что здесь действительно надобно жертвовать и, жертвуя, не приходится чувствовать себя превращенным в Божество, как это чувствуете вы, принося себя в жертву. Одним словом, вы хотите упоения, вы хотите чрезмерного, а та презираемая вами мораль – против упоения и против чрезмерного. Я верю вам вполне, что она ненавистна вам!
156
Художник. Немцы хотят, при помощи художника, возбудить в себе и пережить воображаемую страсть; итальянцы хотят, при помощи художника, успокоить свою действительную страсть; французы хотят воспользоваться художником, чтобы доказать свое суждение и иметь повод к речам.
157
Распорядиться своими слабостями, как художник! Если мы непременно должны иметь слабости и признать их в конце концов законами над собой, то я пожелал бы каждому иметь, по крайней мере, столько художественной силы, чтобы он мог из своих слабостей сделать подкладку для своих добродетелей и своими слабостями возбудить в нас желание его добродетелей: то, что так замечательно умели делать музыканты. Как часто в музыке Бетховена попадается резкий, ворчливый, нетерпеливый тон; у Моцарта – резвость честных вертепников, при которой сердце и душа требуют немногого; у Рихарда Вагнера – захватывающее беспокойство, от которого у самого терпеливого человека теряется хорошее расположение духа. Но потом все они снова овладевают своей силой; все они, во время своих слабостей, возбуждают в нас нетерпеливое стремление к их добродетелям и делают наш язык в десять раз чувствительнее к каждой капле их звуков духа, красоты, добра.
158
Обман смирением. Ты причинил своему соседу своим неразумием глубокое страдание и навсегда разрушил его счастье – теперь ты поборол свою гордость и пошел к нему; ты смиряешься перед ним, бранишь в его присутствии свое неразумие и думаешь, что после этой неприятной и крайне тяжелой для тебя сцены все снова пойдет своим порядком, твое добровольное умаление своей чести удовлетворило другого в умалении его счастья, от этого ты чувствуешь в себе некоторый подъем и думаешь, что твоя добродетель восстановлена. Но другой, как и раньше, продолжает испытывать глубокое страдание: для него нет ничего утешительного в том, что ты неразумен, что ты признался в своем неразумии; он вспоминает даже о той минуте, когда ты, в его присутствии, сам бранил себя, как о новой ране, причиненной ему тобой, но он не думает о мести и не понимает, как между тобой и им возможно какое-нибудь примирение. Всю эту сцену ты проделал, в сущности, для себя и пред собой; ты пригласил для этого свидетеля, опять-таки ради себя, а не ради его, – не обманывай себя!
159
Важность и трусливость. Этикеты, блестящие, поражающее костюмы, серьезные мины, величественные взгляды, медленная походка, важная речь и все вообще тому подобное, что называется «достоинством» и «важностью», служат притворными наружными приемами для тех, которые, в сущности, представляют из себя трусов. Они хотят этим внушить страх или перед собой, или перед тем, представителями чего они являются. Не трусы, т. е. те, которые действительно страшны, не нуждаются ни в наружной важности, ни в этикетах; их открытый, честный образ действий, их откровенные слова служат признаком сознаваемой ими своей силы, так как они не боятся, хорошую или дурную славу приобретут они этим.
160
Нравственность жертвы. Если критерием нравственного поступка служит принесение себя в жертву, это значит, что общество стоит на полудикой ступени культуры. Разуму приходится тогда одерживать трудную и кровавую победу, ему приходится побороть упорные, неразумные влечения. Здесь совершается еще та же бессмысленная жестокость, какая совершалась и в былые времена, при жертвоприношениях, требуемых каннибальскими богами.
161
Где надобно желать фанатизма. Флегматические натуры воодушевляются только тогда, когда они исполняются фанатизмом.
162
Глаз, которого боятся. Ничего так не боятся художники, поэты и писатели, как того глаза, который видит их маленький обман, который, кроме того, еще понимает, как часто они стоят на распутье, что увлекает их или к невинному наслаждению самими собой, или к эффектам; который контролирует их, если они хотят выдать плохое за хорошее, если они стараются сделать свое произведение возвышенным и украшенным, не возвышая самих себя; который видит мысль сквозь весь обман их искусства так, как она впервые стояла перед ними, может быть, в виде обольстительного образа, а может быть, и как повседневная мысль, которую они распространяют, сокращают, развивают, окрашивают, приправляют, чтобы сделать из нее что-нибудь вместо того, чтобы мысль делала из них что-нибудь! О! этот глаз, который замечает на вашей работе все ваше беспокойство, все ваше желание подкараулить и алчность, ваши подделки и соперничество друг с другом (это тоже подделка из зависти); который так же хорошо понимает ваш позор, как ваше искусство умеет скрывать краску стыда и обманывать вас самих!
163
«Возвышающее» значение несчастья ближнего. Он в несчастии, и вот приходят «сострадательные люди» и расписывают перед ним его несчастие, – наконец они уходят удовлетворенными и возвышенными, они насытились ужасом несчастного, как своим собственным ужасом и приготовили себе хороший обед.
164
Средство быстро заслужить презрение. Человек, который быстро и много говорит, падает чрезвычайно низко в нашем мнении вскоре после нашего знакомства с ним, и притом даже и тогда, если он говорит умно; падает низко даже не в той мере, как он надоедает нам, но гораздо ниже. У нас в голове мелькнет мысль, скольким людям он уже надоел, и к тому неудовольствию, которое он причиняет нам, к нашему чувству прибавляется еще то неудовольствие, которое, по нашему предположению, он причинил другим.
165
Носители цепей. Будьте осторожны со всеми духами, сидящими на цепи! Например, с умными женщинами, которых судьба загнала в тесную глупую среду и которые стареют в ней. Правда, они лежат, по-видимому, лениво, щуря глаза на солнце, но при всяком неожиданном звуке, при всяком появлении незнакомца они вскакивают с тем, чтобы укусить: они мстят всем, кто не привязан к их конуре.
166
Об обращении со знаменитостями. – А: Почему же ты уступаешь дорогу этому великому человеку? – В: О, если бы я не ошибся в нем! Но к этому меня могут привести наши недостатки! Я близорук и недоверчив, а он носит свои фальшивые бриллианты так же охотно, как и настоящие.
167
Месть в похвале. Вот исписанная страница похвалы, и вы называете ее пустой, но если вы усмотрите в этой похвале скрытую месть, то вы найдете ее крайне тонкой и будете чрезвычайно восхищаться богатством маленьких смелых штрихов и фигур. Не человек, а его месть так тонка, богата и изобретательна; он сам едва замечает это.