Утренняя заря - Фридрих Ницше 9 стр.


110

Какая мораль не наводит на скуку. Главные нравственные заповеди, которые народ постоянно учит и которые все снова и снова проповедуются ему, касаются главных ошибок народа, и потому не наскучивают ему.

Греки, которым очень часто недоставало умеренности, хладнокровия, здравого смысла и вообще рассудочности, внимательно слушали о четырех сократовских добродетелях, потому что они нуждались в них и к ним-то именно не имели способностей!

111

На распутье. Фу! вы хотите войти в систему, где надобно быть или колесом, или попасть под колеса! Где само собою понятно, что каждый есть то, чем предназначен быть свыше! Где стремление быть частью целой машины принадлежит к естественным обязанностям! Где никто не чувствует себя оскорбленным, если ему кивком головы указывают на человека: «он может быть вам полезным»! Где не стыдятся ездить с визитом, чтобы просить ходатайства! Где не догадываются, что, вмешиваясь в жизнь с такими обычаями, делаешь из себя, раз навсегда, ничтожную глиняную посуду, которой пользуются другие и которую они могут разбить, не понеся ответственности за это! Вы как будто говорите: «В таких людях, как я, никогда не будет недостатка; пользуйтесь мной! Без колебаний!»

112

Безусловные подчинения. Если подумаешь о немецких философах, которых больше всего читают; о немецких музыкантах, которых больше всего слушают; о немецких государственных людях, самых уважаемых, то придется согласиться, что немцам, этому народу безусловных чувств, теперь становится поистине горько – и именно от их собственных великих людей. Там можно трижды видеть великолепное зрелище: каждый раз реку в ее собственном, ею же самой прорытом русле, которая движется так величественно, что часто может показаться, как будто она хочет подняться в гору. И, однако, как бы ни было велико уважение к этому величественному потоку, кто не высказался бы охотно против Шопенгауэра? Кто может быть теперь одного мнения с Р. Вагнером? И наконец, многие ли от всего сердца соглашаются с Бисмарком, если только он сам согласен с самим собой или только показывал вид, что это так? Действительно человек без глубоких основных положений, но с глубокими страстями, подвижный дух на службе сильных глубоких страстей, – потому-то и без основных глубоких положений. В государственном человеке это не должно казаться странным; наоборот, это должно быть вполне правильным и естественным. Но, к сожалению, до сих пор это так глубоко противоречило немецкому характеру! И на что годны вообще эти три образца, которые не хотят жить в мире даже между собою! Шопенгауэр – противник музыки Вагнера; Вагнер – противник политики Бисмарка; Бисмарк – противник всякого вагнерства и шопенгауэрства! Что остается делать? Куда обратиться со своей жаждой «стадной преданности»? Может быть, можно выбрать себе из музыки композитора несколько сот тактов хорошей музыки, которые могут тронуть чье-нибудь сердце и к которым лежит чья-нибудь душа, потому что они имеют сердце; может быть, можно будет уйти куда-нибудь и скрыться с этой покражей, а все остальное – забыть? Может быть, то же самое можно проделать с произведениями философа и государственного человека: выбрать, отдаться этому всем сердцем, а все остальное – забыть? Да, если бы только забвение не было так трудно!

Был один очень гордый человек, который хотел слышать о себе все и хорошее, и дурное, но когда ему понадобилось забвение, он не мог дать его себе самому, а должен был трижды заклясть духов; они явились, выслушали его требование и, наконец, сказали ему: «Только это одно не в нашей власти!» Не должны ли немцы воспользоваться опытом Манфреда? Зачем же еще заклинать духов! это бесполезно: не забывают, когда хотят забыть! И как велик был бы этот «остаток» от этих трех гигантов нашего времени, который пришлось бы забывать, чтобы можно было сделаться их поклонниками! Экономнее, однако, воспользоваться удобным случаем и поискать чего-нибудь нового: именно сделаться более честными к самим себе и из народа легковерного поклонения и слепой озлобленной вражды превратиться в народ осторожной критики и благосклонной борьбы. Но прежде всего надобно понять, что безусловное преклонение перед кем-нибудь есть нечто смешное, что учиться для немца не позорно и что есть одна глубокого смысла, стоящая запоминания пословица: се qui importe, се пе sont point les personnes mais les choses (важны не лица, а дела). Этот афоризм, как и тот, кому он принадлежит, велик, силен, прост и немногословен, – вполне как Карно, солдат и республиканец. Но, может быть, немцам нельзя так отзываться о французе, и вдобавок еще о республиканце? Может быть, и нельзя; может быть, даже немцы не желают и вспоминать о французах! Но великий Нибур говорил своим современникам, что никто не произвел на него такого сильного впечатления и истинного величия, как Карно.

113

Образец. Что нравится мне в Фукидиде? За что я чту его выше Платона? Он глубоко и простодушно радуется каждому типичному человеку и каждому типичному случаю; он находит, что в каждом типе есть доля разумного, и он старается открыть его. У него больше практической правдивости, чем у Платона; он не унижает человека, не взваливает на него бремя недостатков и пороков, если он не нравится ему или причинил ему какое-нибудь зло. Наоборот, видя только типы, он находит во всех лицах нечто великое: что было бы делать потомству, которому он посвящает свой труд, с тем, что не типично! Таким образом в нем, человеке-мысли-теле, достигла последнего великолепного расцвета та культура непосредственного познания мира, которая в Софокле имела своего поэта, в Перикле – своего государственного человека, в Гиппократе – своего врача, в Демокрите – своего естествоиспытателя. Это та культура, которая заслуживает быть окрещенной именами своих учителей-софистов и которая, к сожалению, с момента этого крещения становится для нас бледной и непонятной: мы теперь подозреваем, что эта культура была, вероятно, очень безнравственной, если против нее боролся Платон и все сократовские школы! Правда здесь так запутана и загромождена, что отпадает всякая охота откапывать ее: так иди же, старая ошибка (error veritate simplicior), своей старой дорогой!

114

Греческое нам очень чуждо. Восточное или современное, азиатское или европейское – сравнительно с греческим всему этому свойственны массивность и чувственность в большем размере, чем языку возвышенного; между тем в Пестуме, Помпеях, Афинах и пред всей вообще греческой архитектурой останавливаешься с удивлением: с помощью каких малых размеров греки умеют и любят выражать все возвышенное. Точно так же – какими простыми рисовались в представлении греков люди! Как превосходим мы их в познании человека! И какой зато лабиринт представляют теперь наши души и наши представления о душах сравнительно с ними!

Если бы мы захотели и отважились создать архитектуру по образцу наших представлений о душе, мы создали бы лабиринт! Об этом позволяет догадываться и наша музыка, действительно представляющая нас! В музыке человек выступает открыто, воображая, что из-за музыки никто не увидит его самого.

115

Другие перспективы чувства. Что за бессмыслицу говорим мы о греках! Что понимаем мы в их искусстве, душой которого служит страсть к мужской обнаженной красоте! Только из-за этого почувствовали они и женскую красоту. Таким образом, они имели для нее совершенно другую перспективу, чем мы. Так же обстояло дело и с их любовью к женщине: они уважали иначе, они презирали иначе.

116

Питание современного человека. Он умеет переварить многое, даже – почти все: это его гордость! Но он принадлежал бы к высшему порядку именно в том случае, если бы он этого не умел: homo pamphagus (всеядный человек) – далеко не совершенный вид. Мы живем в промежутке между прошлым, имевшим более извращенный и более своенравный вкус, и будущим, которое будет иметь вкус, может быть, более отборный, – мы живем в самой середине.

117

Трагедия и музыка. Людей с воинственным настроением духа, как, например, греков времен Эсхила, трудно тронуть, и если иногда сострадание одерживает верх над их жесткостью, то оно охватывает их, как вдохновение, подобно «демонической силе», и тогда они чувствуют себя лишенными свободы, связанными, охваченными религиозным страхом. Пока они находятся в этом состоянии, они вкушают наслаждение переживанием чужой жизни, того дивного состояния, смешанного с горчайшей полынью страдания; это самый подходящей напиток для воинов, нечто необыкновенное, опасное, горько-сладкое, что не всякому дается в удел. Трагедия и обращается к этим душам, так испытывающим сострадание, к жестким, воинственным душам, которые трудно одолеть как страхом, так и состраданием, но которым полезно время от времени быть смягчаемым им. Да и на что трагедии тем, которые стоят вечно готовыми для «симпатических аффектов», как паруса для ветров! Когда афиняне сделались мягче и чувствительнее, во времена Платона, то им далеко еще было до отзывчивости жителей наших больших и малых городов, но философы уже жаловались на вред трагедии. Век, полный опасностей, какой теперь начинается, и в котором храбрость и мужественность получают большее значение, может быть, мало-помалу снова сделает души жесткими, так что им понадобятся трагические поэты, но теперь они несколько излишни, если употребить мягкое выражение. Может быть, и для музыки придет некогда лучшее время – тогда, когда художникам придется обращаться с нею к людям с вполне развитой личностью, твердым, страстным, – а к чему музыка теперешним непостоянным, непоседливым, недоразвившимся, полуличным, любопытным, похотливым душонкам уходящего века?

118

Панегиристы труда. Когда я слушаю или читаю восхваления «труда», неутомимые речи о «счастье труда», я вижу во всем этом ту же самую заднюю мысль, как и в похвалах общеполезных безличных деяний: страх пред всякой индивидуальностью. В сущности же чувствуют теперь, что «труд», – подразумевается тот суровый труд с утра до вечера, – есть лучшее средство удерживать каждого в известных рамках и мешать развитию независимости. Он требует необыкновенно большого напряжения сил и отвлекает человека от размышлений о себе; от мечтаний, забот, любви, ненависти; он ставит ему перед глазами постоянную маленькую цель и дает легкое и постоянное удовлетворение. Таким образом, общество, где будет развит постоянный упорный труд, будет жить в большой безопасности, а безопасность – для нас высший рай. А теперь! О, ужас! именно «работник» сделался опасным! Везде кишат «опасные индивидуумы»! И следом за ними – опасность опасностей – individuum!

119

Моральная мода торгового общества. Позади основного положения теперешней моральной моды: «моральные поступки суть поступки вытекающие из симпатии к другим», – я вижу действие социальной склонности к трусости, которая таким образом маскируется интеллектуально. Эта склонность считает высшей, важнейшей и ближайшей задачей избавить жизнь от всякой опасности и требует, чтобы каждый всеми силами содействовал этому; потому все те поступки, которые имеют целью всеобщую безопасность и чувство безопасности, получают предикат «хороших». Как мало, однако, радости должны испытывать теперь люди, если высший нравственный закон предписывается им такой тиранией трусости, если они беспрекословно позволяют ей приказывать себе смотреть мимо себя и зорко следить только за чужими бедами и за чужими страданиями! При такой страшной цели – стесать у жизни все острое и выдающееся – не становимся ли мы на дорогу самую пригодную для того, чтобы превратить человечество в песок? Песок! Мелкий, мягкий, бесполезный песок! Таков ли ваш идеал, вы, провозвестники альтруизма? А между тем остается без ответа вопрос: полезнее ли бывает для другого то, если ему постоянно и непосредственно содействуют и помогают (однако эта помощь бывает всегда поверхностна, где отношения между этими лицами не превращаются в тиранию) или когда образуют из себя самого нечто такое, на что другой смотрит с удовольствием, на как бы прекрасный, спокойный, в самом себе замкнутый сад, имеющий высокие стены для защиты от уличной пыли, но в то же время и гостеприимные двери.

120

Основная идея культуры торгового века. Теперь часто можно видеть такое культурное общество, душой которого служит торговля, как у древних греков душой общества было личное состязание, а у римлян война, победа и право. Торговец умеет все оценить, и притом оценить по нуждам потребителя, а не по своим личным нуждам. «Кто и сколько людей будут потреблять это?» – вот его вопрос вопросов. Этот тип оценки применяет он инстинктивно и непрерывно ко всему – к произведениям искусства, науки, мыслителей, ученых, художников, государственных людей, народов и партий, даже к целому веку. Обо всем, что создается, он спрашивает: будет ли на это спрос, можно ли явиться на рынок с таким предложением? – спрашивает для того, чтобы установить цену на вещь. Этот прием становится характером целой культуры, проводится самым последовательным и аккуратным образом, направляет волю, силы; это – то, чем будете гордиться вы, люди будущего века, если правду говорят пророки торгового класса. Но я мало верю в эти пророчества.

121

Критика отцов. К чему затрагивать правду о недавнем прошлом? Потому что теперь живет новое поколение, которое чувствует себя в антагонизме с этим прошлым и в этой критике наслаждается первыми плодами чувства власти. Прежде, наоборот, новое поколение хотело закладывать в основу своей жизни старину и начинало себя чувствовать только тогда, когда оно не только принимало взгляды отцов, но перенимало их возможно строже. Критика отцов считалась тогда пороком, теперешние молодые идеалисты начинают именно с нее.

122

Учиться одиночеству. О вы, бедняки в великих городах мировой политики, вы, молодые, даровитые, терзаемые честолюбием люди, считающие своей обязанностью при всяком случае (а случай не заставляет себя ждать) сказать свое слово! Вы, кто, производя таким образом пыль и шум, считаете себя колесницей истории. Вы, которые постоянно приглядываетесь к моменту, постоянно ищете момента, когда можно было бы приткнуть свое слово, вы теряете всякую реальную продуктивность! Пусть такие люди жаждут великих дел; они не способны произвести что-нибудь на свет, события дня гонят их перед собой, как мякину, а они воображают, что они гонят вперед события дня, – бедняки!

123

Предмет ежедневного потребления. У этих молодых людей нет недостатка ни в характере, ни в даровании, ни в прилежании, но им никогда не давалось возможности дать самим себе направление, и они с детских лег привыкли ловить направление. Когда же они стали достаточно зрелыми для того, чтобы «быть высланы в пустыню», с ними поступили иначе: ими пользовались, их воровали у них самих, воспитывали их для того, чтобы сделать из них предмет постоянного потребления для других, и внушили им соответственное учение об обязанностях, – и теперь они не могут отделаться от этого, да и не хотят перемены.

Государство, политика, народы

124

Государство. Все экономические и социальные отношения не могут и не должны стоить того, чтобы ими занимались только самые даровитые умы: такое злоупотребление умом хуже отсутствия ума. Есть области труда для незначительных умов, и другие, кроме них, не должны бы работать в этой мастерской: пусть лучше машина разобьется вдребезги! Но так, как обстоит дело теперь, когда все не только думают, что надобно не только интересоваться экономическими и социальными вопросами, но и ежеминутно участвовать в них и жертвовать для них своим трудом, – получается великое и смешное безумие. Создать общество, где не было бы воров, поджогов, которое было бы бесконечно удобно для торговли, – и создать охрану такого общества – такая цель не из столь высоких, чтобы для достижения ее пускать в дело высшие средства и орудия: их следует приберечь для более высоких и более редких целей! Хотя в наш век и говорят об экономии, но наиболее драгоценное – дух – расточают самым непроизводительным образом.

125

Войны. Великие войны нашего времени суть продукт исторического изучения.

126

Прямолинейная последовательность. Говорят с большой похвалой: «Это – характер!» Да! если он обнаруживает прямолинейную последовательность, если последовательность эта сквозит даже в его тупых глазах! Но если человек обладает тонким, глубоким умом, если он последователен в высоком, разумном значении этого слова, публика отрицает существование в нем характера. Поэтому многие хитрые политики играют свою комедию под прикрытием прямолинейной последовательности.

127

Старое и молодое. «В парламенте совершаются вещи безнравственные: там говорят против правительства», – такова была одиннадцатая заповедь старой Германии. Теперь над этим смеются, как над устаревшей модой, но прежде это был вопрос морали! Может быть, некогда будут смеяться и над тем, что считается теперь моральным у молодых поколений, получивших парламентское воспитание: именно над модой ставить политику партий выше своего собственного ума, и при каждом ответе на вопросы общественного блага сообразовываться с ветром, дующим в паруса партии. «Имей такой взгляд на вещи, какого требует партия», – так гласит их канон. На службу такой морали приносятся теперь всевозможные жертвы: здесь уничтожается личность, здесь есть свои мученики.

128

Государство как произведение анархистов. В странах мирных людей всегда найдется некоторое количество неустойчивых, разнузданных лиц, которые собираются в социалистические партии. Если бы когда-нибудь дошло дело до того, что они стали бы издавать законы, то можно быть вполне уверенным, что они наложили бы на себя железные цепи и установили бы страшную дисциплину – ведь они знают себя! И они выдержали бы эти законы, сознавая, что они сами дали их. Чувство власти, именно этой власти, слишком ново и слишком возбуждающе для них, чтобы они не вытерпели всего ради него.

129

Нищие. Нищих надобно удалять: неприятно давать им и неприятно не давать им.

Назад Дальше