— Если бы я хотел иметь здесь иноверцев, — говорит он своим рабочим, — я бы мог взять настоящих иноверцев, необрезанных, и работать на паровых машинах. Тот, кто хочет работать у меня, обязан быть евреем.
— Чтоб вы были здоровы, реб Хаим Алтер, — заискивающе говорят ему старые ткачи, тощие, скрюченные евреи с бесцветными бородами, бледными изможденными лицами и красными от постоянной работы в потемках глазами.
Зато реб Хаим-Алтер делает пожертвования синагоге ткачей «Ахвас реим»[36], что стоит в Балуте, зажатая низенькими домишками рабочих и дощатыми заборами угольного склада. Кроме того, он нанял меламеда, чтобы тот занимался с его людьми по субботам после полудня: летом — Мишной, а зимой — «Борхи нафши»[37]. Это очень ученый меламед, он тонко разбирается в делах грядущего мира. Он сидит в тесной маленькой синагоге среди усталых, сонных ткачей и рассуждает о глупости человеческой жизни и ничтожестве человеческого тела.
«Откуда ты пришел?» — произносит он с печальным напевом по-древнееврейски и немедленно, с тем же напевом переводит на простой еврейский язык: «Откуда ты пришел, человек?» «Из зловонной капли», — отвечает он по-древнееврейски и вновь переводит. И опять по-древнееврейски: «Куда ты идешь?» Затем перевод. Затем ответ: «В место тления и червей»[38], по-древнееврейски и в переводе…
Поодаль, вокруг Балута, простираются открытые поля, на вольных лугах пасутся лошади еврейских извозчиков. Извозчики лежат, развалившись в траве, и дремлют. За лугом начинается душистый и тенистый сосновый лес. Но ткачи из мастерской реб Хаима Алтера туда не ходят, потому что он спрашивает у меламеда, кто из рабочих отсутствовал в синагоге в субботу после полудня. Тех, кто пропускает урок несколько раз, реб Хаим Алтер увольняет, потому что еврею не подобает в святой субботний день шляться по полям и лесам, куда приходят иноверцы, легкомысленные девицы и всякий сброд. Там говорят глупости и оскверняют субботу. В святой день каждый еврей должен изучать Тору, как это делает он, реб Хаим Алтер. В субботу после полудня он сидит на веранде своей виллы и читает святые книги или ведет беседы о еврействе с хасидами. Святая Тора учит, что, когда еврей идет по дороге, видит дерево и говорит: «Как прекрасно это дерево!» — он совершает смертный грех. А рабби Овадья из Бертиноро[39] даже считает, что такой еврей заслуживает смертной казни. Нет, еврей не должен тратить время на глупости. Это не доводит до добра. От всех этих прогулок евреи становятся ленивыми, работа им в голову не идет, а на исходе субботы надо работать долго, до полуночи, чтобы наверстать то, что упустили в святой день.
Он, реб Хаим Алтер, — отец родной для своих рабочих. Если у кого-нибудь из них рождается ребенок, мальчик, и родитель приходит с лекехом[40] и водкой к нему в дом, чтобы позвать его на обрезание и почтить приглашением стать сандаком[41], он никогда не отказывается, как бы он ни был занят. Потому что, хотя он и богач, слава Богу, он не считает себя выше своих рабочих. Все евреи — братья. Так сказано в святых книгах. Кроме того, принятие на себя обязанностей сандака ценится весьма высоко. Поэтому реб Хаим Алтер украшает собой обрезание у бедняков, ест их бедняцкий лекех, хотя он ему противен и становится поперек горла, и дарит счастливому отцу трехрублевую купюру. Когда ткач выдает замуж дочку, реб Хаим Алтер тоже делает хороший подарок. На свадьбы к рабочим он не ходит. Он слишком занят. Но подарок дает. На Пейсах он дарит каждому ткачу бутылку изюмного вина, которое поставляет реб Хаиму Алтеру по дешевке один хасид из его молельни. На Суккос он покупает эсрог[42] для синагоги «Ахвас реим». Правда, не такой красивый, как себе самому, а простой, дешевый, едва годный для совершения благословения. Но все-таки он не оставляет бедную синагогу своих рабочих совсем без эсрога. На похороны, если, Боже упаси, умирает кто-то из его ткачей, он ходит всегда. Он бросает все дела и провожает усопшего в последний путь до самого кладбища, потому что проводы усопшего еврея на вечный покой — великая заповедь. Он дает пожертвование на саван и, кроме того, посылает через Шмуэля-Лейбуша деньги семье покойного, чтобы им было на что прожить семь дней положенного траура.
Он все делает для своих работников. В хасидской молельне его восхваляют за это. Ему оказывают почет. Старые ткачи тоже желают ему вечной жизни. Поэтому он любит свою ткацкую мастерскую и сейчас с наслаждением слушает доносящийся оттуда шум, стук всех станков до единого.
В халате и ермолке он направляется в мастерскую, чтобы посмотреть, как там дела. Впереди идет Шмуэль-Лейбуш с фонарем и распахивает перед хозяином дверь.
— Шмуэль-Лейбуш, все ли в порядке? — спрашивает реб Хаим Алтер по дороге.
— Все, реб Хаим Алтер, — отвечает Шмуэль-Лейбуш, заглядывая хозяину в глаза. — Два станка не работали, а теперь снова работают.
— Кто их починил? — желает знать реб Хаим Алтер.
— Тевье-есть-в-мире-хозяин, — говорит Шмуэль-Лейбуш, — он возился с ними, пока не починил. Теперь они работают как новенькие.
— Золотые руки у этого парня, — говорит реб Хаим Алтер, — но шалопай он несносный. Это всем — и молодым, и старым — бросается в глаза.
— Ну так вы же его балуете, реб Хаим Алтер, — льстиво говорит Шмуэль-Лейбуш, распахивая перед хозяином дверь в мастерскую. — Шутка ли? Пять рублей в неделю ему платите.
— Доброй недели, — громко говорит реб Хаим Алтер рабочим. — Доброй недели, евреи!
В полутемной мастерской поднимается суматоха. Евреи постарше, толковавшие между собой о выдаче дочерей замуж, трудном деле в наши дни, прерывают беседу и начинают работать быстро. Они поправляют на своих оттопыренных ушах дужки очков, которые многие из них носят. Их бледные жилистые руки стремительно движутся, они стучат усталыми ногами и подпрыгивают на своих скамейках.
— Доброй недели, реб Хаим Алтер, доброй недели! — приносят они к стопам хозяина положенные на исходе субботы благословения, не прерывая при этом работы.
У тощих юношей, которые распевали «Не страшись, раб мой Яаков»[43] с настоящими канторскими руладами, недопетый стих застыл на устах. Их станки застучали с невероятной скоростью, нити стали летать, как молнии. Их костлявые пальцы ловко завязывали узелки.
Реб Хаим Алтер ходил от одного станка к другому, приглядывался, поглаживал рукой ткущиеся платки, делал замечания, если кто-то, по его мнению, недостаточно хорошо работал. В таком случае он грозил пальцем, особенно если обнаруживал на ткани пятно, оставленное потной рукой.
— Аккуратно, — предостерегал он, — и не вздумайте есть за работой. Слышишь, Шмуэль-Лейбуш, обрати на это внимание.
— Слышу, реб Хаим Алтер, — откликался Шмуэль-Лейбуш, бросая злобные взгляды на ткачей. — Сколько раз я им говорил, что руки должны быть чистыми!
Честно говоря, никто никогда от него об этом не слышал. Но все сделали вид, что слышали. Все работали, станки стучали. Реб Хаим Алтер с удовлетворением впивал этот размеренный стук. Для него он был подобен звону монет. Он заглянул в складские помещения, посмотрел во все углы — всюду было множество шерсти, готовых платков. Его сердце ликовало.
Пусть люди говорят, что хотят, думал он, пусть рассказывают сказки о том, что у ручного тканья нет будущего, что паровые машины победят. Его это не волнует. Он останется при своих станках. Они приносят ему хороший доход, эти ручные ткацкие станки, хваление Творцу, — дай Бог, чтобы и дальше было не хуже. А лучшее — враг хорошего. Его женские платки расходятся по всей Польше, по всей России, иноверки расхватывают их, и, возможно, придется добавить еще рабочих часов — так много заказов, не сглазить бы, поступает. Его ткачи работают очень хорошо, лучше машин. Пусть себе немцы вместе с подражающими им евреями-еретиками ставят машины и строят трубы. Он останется при своих ручных станках. Еврею незачем разрушать миры. К чему вся эта суматоха и шум, к чему весь этот дым из труб, гудки заводских сирен? Все это лишнее, это пути иноверцев. Его ткачи и так приходят на работу вовремя, без свистка. Да и еврейство соблюдать тоже не помешает. Можно ведь быть и хорошим евреем, и богачом, сочетая изучение Торы с прибыльным делом…
Гордый собой и своими деяниями, реб Хаим Алтер прохаживался вдоль ряда станков. Приглядывался ко всему черными блестящими глазами, смотрел, как растут платки с каждой минутой, с каждым мгновением. За ним тенью следовал его слуга Шмуэль-Лейбуш. Наконец реб Хаим Алтер подошел к Тевье, известному под прозвищем Тевье-есть-в-мире-хозяин. Тевье единственный в мастерской остался стоять у своего станка и занимался работой, даже не глядя на хозяина фабрики.
На его лице пробивалась светлая, слегка подстриженная по бокам бородка, на его тощей шее сидел бумажный воротничок, под которым непрерывно двигался острый кадык. Тевье был худой, подвижный, со светлыми глазами под густыми лохматыми бровями, в маленьком арбоканфесе, не шерстяном и без голубых полос, с очень тонкими и маленькими кистями. Он стоял у станка и быстро проводил красные нити по черному полю. Его руки с закатанными рукавами были так искусны, что он походил на волшебника, на фокусника, вытаскивающего ленты из шляпы. При этом он напевал какую-то песенку — не фрагмент из молитвы на канторский манер, просто еврейскую песенку с рифмами. Почувствовав, что хозяин стоит рядом, он прервал пение и начал тихо бурчать себе под нос, так что слов стало не разобрать.
Гордый собой и своими деяниями, реб Хаим Алтер прохаживался вдоль ряда станков. Приглядывался ко всему черными блестящими глазами, смотрел, как растут платки с каждой минутой, с каждым мгновением. За ним тенью следовал его слуга Шмуэль-Лейбуш. Наконец реб Хаим Алтер подошел к Тевье, известному под прозвищем Тевье-есть-в-мире-хозяин. Тевье единственный в мастерской остался стоять у своего станка и занимался работой, даже не глядя на хозяина фабрики.
На его лице пробивалась светлая, слегка подстриженная по бокам бородка, на его тощей шее сидел бумажный воротничок, под которым непрерывно двигался острый кадык. Тевье был худой, подвижный, со светлыми глазами под густыми лохматыми бровями, в маленьком арбоканфесе, не шерстяном и без голубых полос, с очень тонкими и маленькими кистями. Он стоял у станка и быстро проводил красные нити по черному полю. Его руки с закатанными рукавами были так искусны, что он походил на волшебника, на фокусника, вытаскивающего ленты из шляпы. При этом он напевал какую-то песенку — не фрагмент из молитвы на канторский манер, просто еврейскую песенку с рифмами. Почувствовав, что хозяин стоит рядом, он прервал пение и начал тихо бурчать себе под нос, так что слов стало не разобрать.
Это была странная песенка. Такой никогда не слышали в ткацкой мастерской. Не из пуримшпиля и не немецкая любовная, а что-то чужое и в то же время очень свое, близкое и понятное. Тевье принес эти песенки в мастерскую несколько недель назад. Никто не знал, откуда они берутся, кто их сочинил. Просто Тевье вдруг стал петь их за работой. Например, песенку о богатом хозяине, который пьет пиво, курит сигары и, когда его рабочий плачет за станком, поучает его:
Реб Хаим Алтер уже слышал от своего слуги о вызывающей песенке, распеваемой в его мастерской. Он не мог расслышать слов, которые произносил сейчас Тевье, но понял, что это та самая песенка, где он, реб Хаим Алтер, упоминается со своими сигарами. Он приставил руку к уху.
— Что ты такое поешь, Тевье? — спросил он с вымученной улыбкой.
— Песенку, — сказал Тевье, не поворачивая головы.
— Субботнее песнопение? — притворился ничего не понимающим реб Хаим Алтер. — Ну так что же ты остановился? Дай мне послушать. Это что-то такое, что поют на исходе субботы?
Тевье не ответил. Он перестал петь себе под нос.
Реб Хаим Алтер взглянул на кисти на углах его арбоканфеса, на маленькие, тонкие, почти некошерные кисти и, недовольный, вышел из мастерской.
— Эх, Тевье, — сказал он. — Эх, Тевье.
Взгляды всей мастерской сразу же устремились на Тевье. Слуга Шмуэль-Лейбуш смотрел на него с нескрываемой яростью. Реб Хаим Алтер пришел в собственную мастерскую в хорошем, субботнем расположении духа, а этот ткач в маленьком потрепанном арбоканфесе своей дурацкой песенкой испортил ему настроение. Но долго помнить обиду реб Хаим Алтер не мог. К тому же он встретил у себя дома того, кого хотел видеть, и его лицо просветлело.
— Доброй тебе недели! — радостно приветствовал он гостя, отечески крутя ему ухо. — Ах ты, сорванец этакий!
Это был Симха-Меер, сын реб Аврома-Герша. Он сидел с мальчишками реб Хаима Алтера и играл в записочки. Не по годам крепкие мальчишки реб Хаима Алтера были больше его, мускулистей, шире в плечах. Но учились они с ним в одном хедере, у реб Боруха-Вольфа. Они привязались к Симхе-Мееру. Туповатые и веселые, они позволяли этому малышу командовать ими, проигрывали ему в записочки все свои деньги. Реб Хаим Алтер был очень доволен тем, что маленький Симха-Меер дружит с его сыновьями. Парень славился острым умом, все знал и всюду совал свой длинный нос. Он ко всему прислушивался и разговаривал совсем как взрослый. И в отцовскую контору он часто захаживал. Любил вести счета, и чем хитрее и запутаннее они были, тем больше удовольствия он получал. Сколько раз реб Хаим Алтер вел сложные подсчеты и не мог в них разобраться, а Симха-Меер щелкал их как орехи. Разговаривая с собой, слюнявя карандаш, он писал цифры, вычитал, складывал, умножал — причем все это по-домашнему, по-простому, — и его результаты всегда были абсолютно точны. Сам реб Хаим Алтер остротой ума не отличался, но сердился на своих сыновей за то, что и у них такие же, как у отца, головы.
— Вы просто мужланы какие-то. А он голова, — говорил он им, указывая на маленького Симху-Меера. — Когда-нибудь он всю Лодзь обведет вокруг пальца…
В отцовском мозгу уже крутилась мысль о практическом закреплении этого знакомства, о возможности получить парня в женихи Диночке, его единственной дочери. Правда, он еще мальчишка, даже бар мицвы не достиг, и со свадьбой придется подождать несколько лет, пока ему не исполнится хотя бы шестнадцать. Но о сватовстве можно было и сейчас договориться. Надо поймать его вовремя, иначе найдутся другие охотники. И реб Хаим Алтер от всей души привечал маленького Симху-Меера в своем доме.
— Диночка, — позвал он, — дочь моя! Подай гостю чаю со штруделем.
Диночка не слишком охотно подала чай одетому в атласный субботний лапсердак и бархатную шапочку хасидскому мальчишке, сидевшему за столом и смотревшему на нее своими плутоватыми хасидскими глазами. Он не переставая крутил головой, как птица, которая ищет зернышки, и от его длинных, светлых, закрученных пейсов плясали смешные тени на стене.
Она никогда не испытывала к нему симпатии. Он был неприятен ей с тех пор, как повадился развязывать голубую ленточку в ее волосах и сыпать в них песок. К тому же она уже несколько лет училась в нееврейском пансионе, где ей забивали голову историями про королей, рыцарей и героев, где ее, дочь хасида, посвящали в церемонии и обычаи иноверцев. В этом же пансионе она научилась танцевать и играть на клавире, она участвовала в ученических представлениях, и ей всегда доставалась роль придворной дамы в кринолине. Темноволосая, голубоглазая, рослая и красивая, она была популярна среди своих нееврейских подруг. В неполные тринадцать лет она прочла уйму немецких и французских романов о графах, князьях и баронах, о дуэлях и романтической любви. И сама уже мечтала о рыцаре, который прискачет на вороном коне, похитит ее из родительского дома и увезет в одинокий замок, стоящий где-то на вершине горы.
Диночке было смешно смотреть на хасидского мальчишку, который ни минуты не может высидеть спокойно, который всюду сует свой нос, разглядывает все бумаги, лежащие на столе, и все время что-то выискивает.
Но хотя ей не нравился Симха-Меер, он очень нравился ее отцу, щипавшему его за щечки. Не будучи человеком семи пядей во лбу, он испытывал глубокое почтение к илуям, а Симха-Меер слыл илуем.
Диночка быстро поставила перед мальчишкой чай и отстранилась. Она торопилась к своим книжкам, но отец удержал ее.
— Ты не узнаешь его, Диночка? — удивился он. — Это же сын реб Аврома-Герша, Симха-Меер. Он очень хорошо умеет писать.
Его веселые черные глаза блеснули, и он велел Симхе-Мееру отеческим тоном:
— Покажи, Симха-Меер, как здорово ты пишешь письмо по-немецки. Пусть она не думает, что в их нееврейских школах можно выучиться и стать человеком. Изучая Гемору, можно выучиться куда лучше, если голова подходит для Геморы…
Симха-Меер самым изящным почерком написал по-немецки торговый документ, аккуратно выписывая готические буквы. Он писал некоему герру Гольдману в Лейпциг, как его научил домашний учитель, бухгалтер Гольдлуст.
«Глубокоуважаемый герр Соломон Гольдман!» — писал он, стараясь делать это как можно лучше.
Диночка, едва сдерживаясь, выбежала из залы и, влетев в комнату матери, так громко расхохоталась, что у Привы затряслись все ее светлые локоны в парике.
Реб Хаим Алтер восхищался почерком мальчишки, он в восторге причмокивал своими мясистыми губами и решил про себя, не откладывая, послать сватом к отцу Симхи-Меера богача Шмуэля-Зайнвла Александерера, чтобы уже сейчас поговорить о женитьбе.
— Шмуэль-Лейбуш! — позвал он слугу, который все еще возился со счетами и совсем в них увяз. — Завтра, если будет на то воля Божья, отправляйся к Шмуэлю-Зайнвлу Александереру и скажи ему, чтобы он зашел ко мне. Он мне очень нужен, слышишь!
— Сразу же с утра к нему и зайду, реб Хаим-Алтер, — ответил слуга.
— Прибавь хоть «если будет на то воля Божья», грубиян, — упрекнул его реб Хаим Алтер, — ибо что знает грешный человек о том, что будет завтра?
— Если будет на то воля Божья, — сказал Шмуэль-Лейбуш, смущенный замечанием хозяина.
Глава девятая
Ради бар мицвы Симхи-Меера и Янкева-Бунема, которая приходилась на Пейсах, реб Авром-Герш поехал к Александерскому ребе. И конечно, взял с собой обоих сыновей.