Меньшой потешный - Василий Авенариус 6 стр.


На берегу стоял Петр с неизменным своим Меншиковым, наблюдая за Брантом, и глазам своим не верил: под опытною рукою старого моряка ботик с распущенным парусом, как одушевленный, поворачивал то вправо, то влево, плавал то по ветру, то наперекос, а то и совсем против ветра.

— Каково, Данилыч? — говорил Петр, с сияющими глазами оборачиваясь к своему спутнику. — Что скажешь?

— Знатно! — отвечал Меншиков. — Занятная штука!

— Занятная! Нет, братец, мало что занятная — невиданная, дивная! Надо и нам испробовать. Эй, Брант! Мингер Брант! Назад, пожалуй, причаливай скорей.

Мингер Брант не без самодовольства спросил у молодого царя, дает ли он его боту апробацию!

— Как же не дать-то? — был ответ. — За твой мерит, мингер, я пребуду к тебе в вечном решпекте и эстиме. А теперь дай-ка и нам покататься с тобою.

И началось сообща катание на ботике, ученье у мингера управлять парусом и рулем. Не раз под торопливой рукой Петра парус перекашивало, обрывало, и ботик, накренясь, зачерпывал воду; не раз ботик ударялся в берег, либо садился на мель на узкой и мелководной Яузе.

— Нет, это что за катанье! — жаловался тогда Петр. — Не река это — лужица. Переберемся-ка на Просяной пруд.

Перебрались. Шире было там, чем на Яузе, точно! а все не было того простора, какого просила ненасытная душа Петра.

— Вот кабы добраться нам до Плещеева озера, — раздумчиво заметил Меншиков. — Будучи как-то, года четыре назад на поклонении мощам преподобного Сергия, довелось мне от лавры забресть туда. Ширь, доложу я тебе, необъятная: десять верст длины, пять ширины. И на немудрящей лодчонке есть где разгуляться.

— Плещеево озеро? — подхватил, встрепенувшись, Петр. — Это где же? Недалеко от Троицко-Сергиевской лавры?

— Не ахти как далеко, да и не близко: верст пятьдесят еще дальше будет, под Переяславлем.

— Ну, все единственно. Беспременно надо побывать там.

— Да отпустит ли тебя государыня-матушка в такую даль-то?

— Отпустит! Да и не один же я поеду, а с тобой да с Брантом. Кстати же нынешнего июня 25-го числа у Сергия, слышь, храмовой праздник: обретение мощей святого угодника. Вперед помолимся, как быть надо, а там уж…

Куда неохотно вдова-царица Наталья Кирилловна отпустила ненаглядного сына на далекое богомолье, но отказать в чем-либо своему любимцу ее слабому материнскому сердцу было не под силу. Пять дней спустя она снова обнимала возвратившегося сына.

— Ну, что, радость ты моя, золото мое червонное, расскажи, что да как? — спрашивала она. — По-хорошу ль ездил, здорово ль приехал?

— О! Да… чудесно… — рассеянно отвечал Петр, а у самого обветрившееся, загоревшее от воздуха и летнего зноя, славное лицо так и пылало, быстрые глаза так и разбегались.

— А много было богомольцев?

— Весьма даже…

— И сам ты тоже душевно этак, истово молился, прикладывался ко святым мощам?

— Прикладывался, понятно, а то как же?.. Ах, матушка! Родимая ты моя! Кабы ты ведала только…

— Что-что, сердечный ты мой?

— Дело-то у нас ладится…

— Дело? О каком ты это деле, батюшка? Господи, помилуй! У тебя, я вижу, совсем не то на уме. Где мыслями-то летаешь теперь?

— Где летать, дорогая моя, как не в Плещеевом озере? Больно облюбовал я его.

Царица в немом ужасе уставилась на сына широкими глазами. Петр поспешил ее успокоить, и так как скрывать что-либо от любимой родительницы было не в его нраве, то он выложил перед нею начистоту всю правду: что слетали они с Карштеном Брантом и Данилычем из Троицкой лавры дальше, в Переяславль; что высмотрели там, на берегу Трубежа, подходящее место для постройки больших морских судов; что подрядили и леса корабельного, досок, смолы, канатов, а парусины, железных гвоздей и скобок сами-де захватят уже с собой из Москвы…

Рассказывал Петр с таким увлечением, что царице Наталье Кирилловне и слова вставить нельзя было. Она слушала только, не сводя с сына глаз и приложив руку к бьющемуся сердцу.

— Святая Богородица, царица небесная! — воскликнула она тут и осенилась крестом. — Да на что тебе, дитятко, суда-то эти морские?

— Известно — на что. Как доберемся раз до Свейского моря, так выставим против Каролуса, короля Свейского, целый флот корабликов.

Царица руками всплеснула.

— Солнышко ты мое, светик мой! Что это ты надумал? Бог с тобой! Ты, ты сам, Петруша, войной идти хочешь против Свейского короля?

— Да не сегодня же еще, матушка! — засмеялся Петр. — Будет время. Покудова мне изведать бы только мореплаванье.

— Но ты потонешь, дитятко! Понимаешь ли, потонешь…

— Ты, матушка, считаешь меня все еще за малое дитятко, за младенца, а мне, слава Богу, семнадцатый уж год пошел!

— Пусть так, а все же, миленький, душа не на месте! Брось ты, ну, брось это, право! Ведь все одни пустые затеи.

— Не пустые, дорогая ты моя. И рад бы я сделать для тебя угодное, да никак, поверь, не могу. Лучше и не проси.

— Да кто тебе суда эти строить-то будет?

— Сам буду строить с Карштеном Брантом, с Данилычем…

— Ну, вот, так и знала! Без этого мальчонки-пирожника никакая дурь не обойдется. Как чертополох увязался за тобою! Он же, баламут, верно, и подбил тебя? Ах непутный!

— Нет, матушка, этому делу Данилыч не причинен. Сговорился я с Брантом. Этот, сама знаешь, человек обстоятельный…

— Час от часу не легче! Немчура ведь и, поверь ты мне, вконец тебя загубит!

— Не загубит, матушка, хоть не русский, а человек хороший и уму-разуму научит. Есть у Бранта еще на примете преотменный корабельный мастер — Корт: такие корабли мастерит, что, как в сказке говорится, ни в огне не горят, ни в воде не тонут. Нет, право же, милая ты моя, уволь меня с ними! Ну, не противься, коли ты хоть столечко меня любишь…

С обычной своей стремительностью и страстностью он стал, смеясь, обнимать, целовать родительницу. И могла ли она в конце концов не «уволить» своего баловня?

— Ох, приветный ты мой! — вздыхала она, задыхаясь от его бурных ласк. — Храни тебя Господь! Только, чур, именины-то хоть свои побудь у нас, в Преображенском.

Последней этой уступки не мог не сделать ей Петр. Зато на другое же утро после Петра и Павла, 30 июня, он умчался снова со своими кораблестроителями-голландцами в Переяславль.

XIV

Тем временем затеянный царевной-правительницей для своего возвеличения Крымский поход не доставил ей желаемых лавров: до первой еще стычки ее стотысячной сборной рати под начальством гетмана Самойловича с татарами, — те зажгли кругом свои необозримые степи, и перед бушующим океаном огня и дыма русские поневоле должны были обратиться вспять к низовьям Днепра. Самойлович был сменен и сослан в Сибирь, а на место его назначен гетманом генеральный есаул Мазепа. Однако неудачный поход настолько истощил царскую казну, что пришлось наложить на народ новые подати; от неурядицы в доставке провианта, от тяжелых переходов по палящему летнему солнцу в войске пошли повальные болезни и мор. Стоустая молва, по обыкновению, значительно преувеличивала еще зло. А тут, в довершение невзгод, из-под самой Москвы, от села Преображенского, надвигалась нешуточная туча.

Еще до первого снега, приостановившего лихорадочную деятельность корабельных мастеров на Переяславской верфи, царь Петр возвратился в Преображенское.

Две постельницы царицы Натальи Кирилловны — Нелидова и Сенюкова, подкупленные Верхом, наперерыв доставляли в терем царевен из Преображенского тайные вести, одна другой тревожней:

— Грехи наши тяжкие! Генерал Гордон второй раз уже без ведома, слышь, князя нашего Василия Васильевича (Голицына) поставил царю Петру Алексеевичу по именному приказу из полка своего наилучших музыкантов: сперва флейщиков и барабанщиков по пять человек, а ноне двадцать флейщиков и тридцать барабанщиков.

— А из Оружейной Палаты государь то и дело требует к себе снарядов всяких: барабанцев да трещоток, пищалей да скорострелок, топоров да мечей турецких…

— Э, матушка! Чему дивиться, коли шалопутов этих к нему, что саранчи залетной прибывает, на два полка, поди, уже разбилися. В Преображенском и места уже не стало: в Семеновское один полк перебрался. Так Семеновским полком и прозван.

— И благо бы еще записывались в барабанную науку одни смерды, служивые люди, а то нет, идут и родовитые: Бутурлины, Голицыны…

— И не говорите! — с сердцем прервала переносчиц царевна Софья, которой особенно было больно, что ближайшая родня князя Василия Васильевича, правой руки ее, также взяла сторону ее самоуправного меньшого брата. — Все оттого, что брат Петр с немцами этими хороводится.

— Вот это точно, государыня-царевна, это ты правильно: все новшества от тех баламутов окаянных! — злорадно подхватила одна из тараторок. — Чуть проснется он ранним утром, государь наш, как следом за молитвой немчура с ним за цифирную мудрость, а цифирь, известно, наука богоотводная. За цифирью же вплоть до вечера с потешной оравой всякие-то воинские «экзерциции» да «маневры», а потом, глядь, в Немецкую Слободу. Ну, те там, знамо, рады-радехоньки дорогим гостям, двери настежь: милости просим! Особенно же Лефорт Франц Яковлевич, человек забавный и роскошный, дебошан французский…

— А брат Петр что же? — спрашивала, мрачно на-супясь правительница-царевна.

— Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по-ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-английскому, — ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощается, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзель — дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жи-денькие: перехват осиный, ну, глядеть — жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, — как вдруг, чу, музыка заморская: скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пиголиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают — пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страху Божьего нет на них окаянных!

— Да откуда вы знаете все это? — недоверчиво возражала Софья. — С чужих слов болтаете…

— Не с чужих, государыня! Сами своими очами в окошко подглядели — уверяли постельницы. — До утра, почитай, бесчинствуют с Ивашкой Хмельницким.

— Это еще кто такой?

— А так, изволишь видеть, свой хмель пьяный называют. Гульба у них и питье непрестанное…

Черня таким образом молодого царя в глазах сестры-прав ительницы, сплетницы, разумеется, умалчивали о том, что Петр, если и пировал охотно со своими потешными в Немецкой Слободе, то сам же из первых незаметно удалялся оттуда, шепнув перед тем на ухо Зотову: «Ты, Никита Мосеич, родной брат Ивашке Хмельницкому, — постоишь тут, я чай, за меня». И Зотов с честью исполнял свою ответственную роль, Петр же тихомолком возвращался к себе в Преображенское, чтобы выспавшись, спозаранку с свежими силами приняться опять за свою денную работу.

Охульные наветы двух переносчиц-постельниц достигли своей цели. С малолетства наглухо заключенная в своем девичьем тереме, вскормленная на заветах стародавних, царевна Софья до мозга костей была русскою, до самозабвения была предана родной старине. А тут собственный брат ее свычаи и обычаи отцовские, обряды заповедные ногами топчет; того и гляди, самую веру отцовскую переменит. Это была бы такая поруха царской чести, о которой и помыслить было страшно…

Исподволь, годами накипавшая в глубине сердца Софьи неприязнь к младшему брату обратилась теперь чуть не в ненависть. Губя себя, он губил ведь и сестру, мог погубить с собой и весь народ Русский! Надо было принять решительные меры.

XV

Один из самых главных приверженцев царевны, начальник стрелецкого войска, пронырливый и смышленый думный дьяк Шакловитый взялся оборудовать дело. В загородную усадьбу его под Девичьим монастырем, были созваны в ночную пору наиболее влиятельные стрельцы: пятисотенные, пятидесятники и пристава — всего числом 30. Хотя каждый из них был глубоко предан милостивой к ним правительнице, тем не менее они были немало смущены неслыханным предложением Шакловитого: бить челом царевне, чтобы единолично возложила на себя царский венец.

— А что же цари-то наши венчанные — Иван да Петр? — послышались робкие возражения.

— Царь Иван обо всем повещен, — отвечал Шакловитый, — а что до малолетка-брата его, то ужели же нам ребенка неразумного слушать?

— Да не так же он теперь уже мал, и патриарх тоже за него…

— Ноне патриарх один, завтра другой: все в руках великой нашей государыни-правительницы…

— Так-то так… Но бояре… да и товарищи наши стрельцы…

— Ступайте же, келейно опросите товарищей. Что скажут, на том и порешим.

Но начальник стрельцов напрасно слишком полагался на бессловесную их покорность к нему: долг совести превозмог у стрельцов, и они довольно согласно высказались против предложения начальника — насильственно отторгнуть у двух братьев-царей их царский венец.

Шакловитый изготовил было уже и челобитную от имени стрельцов, назначил и день для венчания царевны, но опомнившаяся Софья приказала объявить стрельцам, что Шакловитый не так-де ее понял и что «челобитной подавать ей непотребно»…

Чтобы, однако, отвести глаза народу и войску, она объявила новую войну Крымскому хану; пока же шли ратные сборы, она озаботилась другим путем обкарнать брату-орленку крылья. Те же две постельницы, Нелидова и Сенюкова, притворно соболезнуя о богопротивном будто бы житье молодого царя Петра Алексеевича, якшавшегося с нехристями в Немецкой Слободе, принялись напевать, причитать о нем с утра до ночи матушке-царице Наталье Кирилловне. Закручинилась бедная царица о своем ненаглядном детище, стала уговаривать его не губить души своей. Но малый совсем из воли материной вышел, речи ее мимо ушей пропускал. Долго ли вконец ему было сбиться с пути? А тут еще эта сумасбродная затея с кораблями на Плещеевом озере… Храни Господь, потонет! Что делать-то с ним, что делать?

И шепнули матушке царице добрые советчицы — окрутить сынка. Ухватилась она за совет, как утопающий за соломинку. И то ведь, малый на возрасте! Авось-де молоденькая красавица-жена его утихомирит, к белым ручкам приберет, заживут ладно и советно…

И подыскали малому подобающую невесту — дочь окольничего царского Федора Абрамовича Лопухина. Была она, Авдотья Федоровна, и молода-то, как он сам, и собой писаная краля, а паче того богомолица и скромница.

Петру и семнадцати лет еще не минуло, но пригожая невеста ему приглянулась, и 27 января 1689 года он принял с нею брачный венец. Сам Петр тем более торопил свадьбой, что очень уж занимало его свадебное празднество, и целый месяц до того он лично с наперсником своим — Данилычем — руководил приготовлениями к «огненному апофеозу». И точно: треска и огня было столько, как никогда еще дотоле. Тотчас после брачного обряда был торжественный обеденный стол, завершившийся пушечной пальбой без ядер. Затем следовал церемониальный развод потешных, шедших друг на друга «мнимым боем» и обстреливавшихся холостыми зарядами. В заключение, когда стемнело, был сожжен в полном смысле слова «блистательный» фейерверк, длившийся не более, не менее как три часа. Не обошлось при этом, правда, без беды: в скучившуюся перед редким зрелищем толпу черни упала с вышины пятифунтовая римская свеча и наповал уложила какого-то мещанина. Но молодой царь, узнав о прискорбном случае, тотчас распорядился пожизненным обеспечением оставшейся после пострадавшего семьи.

Кручина у матушки-царицы отошла от сердца; у сестры-царевны на душе тоже полегчало. Но расчет их оказался ошибочным: пылкому юноше было еще не до радостей тихой семейной жизни. Его тянуло по-прежнему на свет и простор: нараставшие в нем богатырские силы просили развернуться во всю свою мощь, требовали постоянного упражнения в живом деле для предстоявших подвигов.

Едва лишь в апреле месяце Плещеево озеро сбросило с себя ледяную кору, как Петр со своими корабельщиками был уже снова там, на месте, и писал матери в Преображенское:

«Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, Государыне Царице и Великой Княгине Наталии Кирилловне. Сынишка твой в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу, а о твоем здравии слышать желаю. А у нас молитвами твоими здорово все. А озеро все вскрылось сего 20-го числа, и суды все, кроме большого корабля в отделке; только за канатами станет. И о том милости прошу, чтобы те канаты, по семисот сажен, из Пушкарского Приказу, не мешкав, присланы были… По сем паки благословения прошу. Из Переяславля, апреля 20, 1689 года»[5].

Прискакал в Переяславль нарочный от матушки-царицы, чтобы пожаловал-де государь к 27 апреля в Москву, к панихиде по покойному старшему братцу своему Феодору Алексеевичу. Но оторваться Петру от дорогих ему кораблей было куда не по душе.

«…Недостойный сынишка твой Петрушка, о здравии твоем присно слышать желаю, — отписал он в ответ. — А что изволила ко мне приказывать, чтоб мне быть к Москве, и я быть готов; только, гей-гей, дело есть! И то присланный сам видел: известит явнее… По сем и наипокорственнее предаюся в волю вашу. Аминь.»

Встосковалась по отсутствующему и молодая жена-царица Авдотья Феодоровна, послала ему душевную весточку:

«Государю моему радости, Царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, свет мой, на множество лет! Просим милости, пожалуй, Государь, буди к нам не замешкав. А я при милости матушкиной жива, женишка твоя Дунька челом бьет».

Нечего было делать: со вздохом вернулся молодой муж восвояси. Но прошел месяц времени — и он опять усердно рубил и стругал на переяславской верфи; а ввечеру, на досуге, усталою рукою на лоскутке бумаги набрасывал пару строк в утешенье жене и матери, уверяя, что «присылкам» их радуется, «яко Ной о масличном суке», но вместе с тем простосердечно хвалясь «о судах паки подтверждаю, что зело хороши все!» В конце же записки, словно каясь в вине своей перед ними, расписался: «Недостойный Petrus».

Назад Дальше