— Здравствуй, Шериф.
— Как поживаешь, ведь мы не виделись с похорон твоего бедного отца? А как мама? А сестры? А племянницы? Как племянник?
После того как я удовлетворил его любопытство насчет родственников, после того как он еще полчаса рассказывал мне, какому грабежу подверглись коллекции, — пятнадцать тысяч экспонатов были уничтожены или украдены при попустительстве американских солдат, — я перешел к делу.
— Перед смертью отец шепнул мне, что в случае нужды я могу обратиться к твоему брату.
— Да этот Фахд хулиган, бездельник! Лучше умереть, чем вспомнить его имя! Твой отец никогда не мог сказать такое!
— Сказал, Шериф. Мой отец презирал твоего брата и не стал от меня этого скрывать, но посоветовал мне в случае крайней нужды обратиться к тебе с настойчивой просьбой.
— Все так плохо?
Рассказывая ему о событиях последних недель, мне не пришлось преувеличивать, чтобы разжалобить его и добиться, чтобы он поднапряг свою память.
— Вот, найдешь брата здесь, — пробурчал он, сунув мне клочок бумаги. — Он околачивается в Вавилоне, как все паразиты вроде него.
Уговорив соседа в обмен на несколько часов работы по дому подвезти меня на грузовичке в Вавилон, я вскоре оказался там. Не задерживаясь в городе, прекрасно мне знакомом, ибо, как всякий иракский школьник, я обязан был посетить с автобусной экскурсией розовый город Вавилон, выстроенный Саддамом Хусейном, этот размалеванный под старину задник для парка аттракционов, где все было фальшивкой и выглядело соответствующе, я добрался до Фахда эль-Гассада. Он жил в колоссальном особняке, прилегавшем к его же магазину сувениров.
— Меня послал твой брат.
— У меня нет брата, — ответствовал толстенный торговец.
— Я говорю об этом человеке.
И я протянул бумажку с каракулями Шерифа, почерк которого он признал.
С неохотой толстяк впустил меня внутрь, и я прошел несколько цветущих двориков, прежде чем меня усадили на подушки в прохладной комнате, благоухающей жасмином.
Я рассказал богатейшему торговцу про свою нищету, про мечту во что бы то ни стало уехать за границу. Он слушал меня с напускным безразличием, однако я догадывался, что он присматривается, взвешивает, оценивает меня. Когда он убедился, что может делать со мной что угодно, он соизволил произнести несколько слов:
— Я веду торговлю с Египтом. Посылаю товары в Каир. Ты ведь умеешь водить машину?
Вопрос означал не: «Сдал ли ты на права?», а «Сидел ли ты хоть раз за рулем?», и потому я кивнул, — как все мальчишки моего возраста, я управлялся с машинами с четырнадцати лет, без знания правил и без уроков вождения, — у нас водить умеют, как только прикоснутся к рулю, — машина сама научит, и точка.
— Поработай несколько месяцев у меня в магазине, а дальше, если ты мне подойдешь, включу тебя в поездку в Египет.
Я сразу же согласился.
В этот период ученичества я догадывался, что он в основном испытывает меня на честность — вернее, на бесчестность, — ибо он проверял, смогу ли я, не критикуя и не брезгуя, включиться в его махинации.
Под прикрытием сувенирной лавки Фахд эль-Гассад спекулировал антиквариатом. Этот человек устроил свою жизнь так же, как дом: по принципу луковицы. Снимешь один слой, обнаруживается новый, и так далее, почти до бесконечности. За одной дверью у него скрывалась другая, за комнатой — потайная комната, и внутри шкафа обнаруживался другой — поуже, подороже. Его лавочка глиняных изделий скрывала производственную мастерскую, а та, в свою очередь, прикрывала скупку краденого. Ибо в магазине древностей было два отдела: настоящие подделки и поддельные подделки.
Настоящие подделки были копиями, которые штамповались в его мастерской и потом сбывались им — под видом настоящих — разным простакам, которых, впрочем, находилось немало.
Поддельные подделки были крадеными предметами, которые он выдавал за подделки, чтобы без риска показывать и перевозить, но серьезными коллекционерами такие вещи распознавались, высоко ценились и оплачивались соответственно, то есть на вес золота.
Война и последовавший послевоенный период стали для Фахда золотым дном, ибо музеи, памятники, дворцы правителей подверглись грабежу. Он говорил об этом без стеснения.
— Без меня, Саад, мир археологии просто погиб бы. Без меня мародеры разбросали бы предметы искусства по миру, погубили бы их, повредили, испортили, потому что они, гады, вообще ничего не понимают, работают грубо. Спекуляция — ладно, но вандализм — ни за что! Вскоре я дал знать бандитам, что я их не выдам, что буду помалкивать, что дам им хорошенькие новые зеленые доллары, чтобы снять груз с их совести и пристроить товар. Без меня, Саад, сокровища человечества рассеялись бы как дым, — и ассирийские драгоценности, и резная слоновая кость восьмого века, иштарские изразцы с узором мушклушу, дощечки с рисунками, счетные таблички и даже один барельеф из дворца Нимрода.
Хотя я и подозревал, что многие ограбления совершались по его заказу его же подручными, я разинув рот, слушал эту версию. То ли он был безумен, то ли наслаждался своим цинизмом, но он искренне полагал себя виднейшим из когда-либо живших хранителей месопотамских древностей. Поверить ему, так Национальный музей, если случится тому возродиться из праха, должен носить его имя.
Несмотря на это бахвальство, я понимал его лучше, чем террористов, с которыми вступил в контакт. Фахд был индивидуалистом и думал только о себе, о своем состоянии, удовольствии и процветании. Мне казалось проще иметь дело с ним, чем с фанатиками, готовыми уничтожить себя вместе с невинными людьми посреди рынка. В его жульничестве было что-то здоровое, благодушное, обнадеживающее в сравнении с безумством, охватившим многих.
Убедившись, что угрызения совести меня не мучат, он объявил мне о ближайшем намеченном путешествии:
— Ты отправишься в Каир на машине с Хабибом и Хатимом. Вы тайком отвезете туда несколько вещей из парфянского города Хатры. От вас требуется, чтобы вы обходили таможенные пункты и пограничников, а если вас остановят, вы меня не знаете. В остальном тратьте времени столько, сколько нужно, езжайте где хотите, только доставьте товар по адресу, который я дам. Встреча во вторник. Идет?
Ну вот я и победил. За несколько месяцев я нашел способ выбраться из Ирака.
Я вернулся на три дня домой в Багдад, чтобы сообщить благую весть семье.
В тот вечер, проведенный в кругу семьи, сестры старательно твердили, что это благая весть. Тревога подтачивала нашу радость, страх потерять друг друга и не увидеться больше никогда омрачал наши речи, и, вместо того чтобы сделать общение нежным, ласковым, это делало его холодным, рассудочным, принужденным. Скованный, несчастный, я прикидывал, что лучше — удрать тайком или отказаться от отъезда. В полночь мать зашла в чуланчик, где я спал, и встала передо мной на колени, держа на ладонях сверток.
— Прости меня, Саад, ты покидаешь нас, а у меня нет ни гроша, чтобы дать тебе. Другие матери, сыновья которых покидали родину, давали им денег на дорогу, у меня же нет ничего. Я жалкая женщина, мне нечего дать тебе, кроме этого покрывала. Я никогда не была достойной матерью.
Я обнял ее и сказал, что ни за что не соглашусь с ее словами. Она заплакала у меня на плече. Ее слезы на вкус были грустными и горькими.
Потом я взял жалкий кусочек ткани и объявил:
— Я никогда с ним не расстанусь. Когда я поселюсь в Англии, я вставлю это покрывало в рамку из золоченого дерева, под стекло, и повешу посреди гостиной над камином. Каждый год первого января я буду показывать на него детям и объяснять: «Посмотрите на эту ткань: это покрывало вашей бабушки. С виду оно напоминает старую мерзкую тряпку, а на самом деле это ковер-самолет. На нем я перелетел континенты, чтобы поселиться здесь, дать вам прекрасную жизнь, великолепное образование в процветающей мирной стране. Если б не было его, вы бы не сидели сейчас счастливо вокруг меня».
— Прощай, Саад, сын мой.
— До скорой встречи.
И я обнял ее в последний раз.
5
Быстрый, юркий джип втягивал в себя дорогу и отбрасывал пыль.
Я стоял голый по пояс, высунувшись в люк на крыше, чтобы лучше чувствовать скорость, глотать километры и пить ветер, утолявший мою жажду.
Поскольку никто не встретился нам на пути, Багдад навсегда скрылся за горизонтом, мы мчались в новые, мирные, дружественные места, и, если бы не вехи на пути и не следы, которые мы находили, можно было подумать, что мы едем по нехоженой земле — новой, неведомой, сотворенной для нас в то же утро. Бывали минуты, когда под рык мотора, рассекая утесы, бегущие в стороны, как стайки рыб, я чувствовал себя хмельным и непобедимым.
Хабиб и Хатим, два моих товарища-шофера, так часто проделывали этот путь, что знали, какую дорогу надо выбрать, чтобы избежать преград и контрольных пунктов.
— Здорово ты водишь машину! — прокричал я в ухо Хабибу. — Где получил права?
Он рассмеялся:
— Да разве нужны права, чтобы трахаться? Мужику водить машину так же просто, как заниматься любовью. — Слыхал, Хатим, о чем спрашивает парень?
— Йес, мэн!
Мы встали на краю пустыни.
— Перерыв, — заявил Хабиб. — Немного отдохнем.
— Йес, мэн!
— Саад, сходи к колодцу, который находится вон там, за утесами, наполни все бидоны.
— С удовольствием! — воскликнул я.
— Хорошо, мэн.
Я обрадовался, что мне наконец нашлось занятие. На что я был нужен? Зачем Фахд добавил меня к обычным своим перегонщикам? Хабиб и Хатим знали свое дело и справлялись с ним лучше, чем мог это сделать я.
Пока они лежали под деревом и курили (Оу, мэн, хорошо!), я, не жалея сил, бегал между машиной и колодцем, расположенным в ста метрах выше. Наполнив последний бидон и зная, что выполнил поручение, я решил помедлить несколько минут, прежде чем вернуться к багажнику, и помыть ноги в лужице, которая булькала возле края колодезной кладки.
Я растирал пальцы ног, когда появился отец и сел справа от меня.
— Ну что, сынок, гостим у лотофагов?
— У кого?
— У лотофагов.
— Ты не можешь говорить, как обычные люди?
— Стараюсь избегать.
— А тебя не смущает, что люди тебя не сразу понимают?
— Радует. Обнаружить глупца, выявить невежду, загнать в угол посредственность — всегда было для меня изысканнейшим из наслаждений.
— И все же, папа, слова созданы, чтобы люди понимали друг друга.
— Глупости! Слова созданы, чтобы различать людей и распознавать избранных.
— Прелестно! Значит, ты считаешь меня, который не всегда тебя понимает, ниже себя?
— Вот именно. И это тоже входит в число моих наслаждений.
— Ты ужасен.
— Нет, я тебя учу, воспитываю, совершенствую. Ты обратил внимание, что я не покидаю тебя, хотя ты топчешься на месте?
— Мм…
Вечер подбирался издалека — приглушая свет, наполняя пустыню странной тишиной, гася бормотание и без того скудной жизни. Тень у подножия утесов мало-помалу ширилась — синела, серела, проявляя неведомые выступы и впадины. Казалось, ночь не спускается с неба, но поднимается от земли, неся смертельную тоску, пронизывающую больше, чем холод, тоску бесцветную, тоску такую, что хоть волком вой.
Я обернулся к отцу и улыбнулся:
— Я замечаю, что ты решил странствовать со мной. Поедешь до самого Лондона?
— А вдруг я тебе пригожусь, а?
— Ты перестанешь приходить к маме?
— На время.
— Ей будет грустно.
— Она грустила и до того, как я ей сказал об этом: она скучает по тебе, Саад.
Внезапно мне стало так стыдно за то пьянящее чувство бегства из Багдада, что я испытал в начале странствия. Папа заметил эту ностальгию, приправленную чувством вины, и стал балагурить:
— Да что толку, мать твоя как при жизни меня не слушала, так и теперь слушает не больше. Рядом ли я, далеко ли, она пропускает мои слова мимо ушей и рассуждает вместо меня. Так что я заявил ей, что будет больше пользы, если я пойду с тобой, сын.
— Спасибо.
— Не спеши радоваться. Я сопровождаю тебя, но не одобряю предпринятую тобой экскурсию. Я сужу ее весьма сурово. Ты не образец, мой сын!
— Не образец чего?
— Не образец иракца. Представь, что все поступят как ты: Ирака не будет.
— Да Ирака и так нет.
— Сын!
— Прежде чем стать образцовым иракцем, мне бы хотелось стать образцовым человеком. Я хочу иметь возможность трудиться, зарабатывать деньги, помогать семье, содержать женщин, работающих по дому, и детей, которым надо учиться. Ты считаешь мое поведение недостойным?
— Нет, но я думал о стране…
— Ты не прав. Что такое страна? Случайность, которой я ничем не обязан.
— Сын, не морочь мне голову! Поездка, которую я по-прежнему не одобряю, начинается плохо, с парой никчемных балбесов и грузом, который всучил вам подлый Фахд!
— Что? Перевоз предметов искусства? Бывает и похуже.
— Да, бывает и похуже, и ты вляпался в это по самые уши!
— Не понимаю.
— И так всегда! Я все тебе сказал, а ты ничего не понял.
Он исчез, оставив меня в замешательстве и тревоге, раздираемого догадками с привкусом горечи.
Проведя полчаса за безрезультатными попытками разрешить сомнения, которые он заронил, я вернулся к спутникам. Они курили в вечерней тени — сосредоточенно, молча.
— Оу, мэн… оу, мэн…. оу, мэн…
Хатим в экстазе сосал трубку, созерцая дым, идущий вверх к темнеющему небу. Хабиб не произносил ни слова, но, казалось, был так же зачарован, чмокая своей трубкой.
— Ну вот, ребята, я наполнил бидоны. Едем?
— Нет, Саад, побудем тут.
— Йес, мэн.
— Штука что надо, качество просто класс, изумительная вещь, чище не бывает!
— Йес, мэн.
Они вздохнули, не в силах добавить ни слова.
Я стал возражать против их решения. Нельзя нам так задерживаться. Зачем делать привал? Надо продолжать двигаться, перемещаться, каждую секунду уходить от слежки. Иначе что за смысл ехать втроем? Фадх же говорил, что будем вести машину по очереди.
Они лежали, спокойно улыбались и как будто не слышали меня. Глаза у них были широко распахнуты, веки неподвижны и красны, как при бессоннице, и они постоянно шмыгали носом и вытирали глаза рукавами.
В темноте повеяло тревогой.
Чем дальше, тем чаще они втягивали в себя воздух с жадностью кровососов.
Я сделал шаг вперед, чтобы вызвать какую-то реакцию:
— Отвечайте, черт возьми! Что происходит?
— Держи, мэн, затянись разок, сам поймешь.
Приблизившись к Хатиму и нагнувшись к его руке, я понял, что случилось. Три мешка из тех, что мы везли, были выложены прямо на землю и, несмотря на запрет Фахда, распечатаны, что обнаружило его дьявольскую махинацию.
Верный своей методе, хитрый торговец сделал тюки наподобие матрешек — русские деревянные куклы, где внутри у каждой есть кукла поменьше, и так до последней, что не больше наперстка. Хотя официально мы везли сувенирные статуэтки, мы знали, что среди них спрятаны шумерские таблички возрастом две с половиной тысячи лет, но и эта уловка скрывала иную реалию: мы везли наркотики.
Знали ли о том Хабиб и Хатим? Наверняка, раз они не мешкая вскрыли тюки.
— Опиум?
Они засмеялись тихонько, почти осторожно, голосами вязкими, сиплыми и ласковыми. Значит, я один был выставлен на посмешище.
— Эй, Саад, затянись, отменная штука!
— Йес, мэн, затянись!
На секунду я чуть не поддался на их уговоры. В конце концов, почему не воспользоваться? Если уж посадят за перевозку наркотиков, так хоть успеть попробовать, правда?
Меня удержала ярость.
— Вы знали?
— А как же!
— Йес, мэн, йес, мы знали.
— Зачем же вы согласились?
— Сделай затяжку, и поймешь.
— О йес, мэн, йес.
— Лучше этих поездок у нас в жизни и нет ничего.
— Лучше нет, мэн.
— Беда в том, что в прошлый раз мы так перебрали, что ехали до Каира три месяца. Банда Фахда решила, что мы свалили со всем грузом. А мы просто курнули немного. Немного многовато.
— Слишком многовато, мэн, слишком!
— Вот увидишь, Саад, мы договоримся: мы тебе покажем путь, объясним, как ехать, какие места объезжать, а ты за это дашь нам покурить.
Потом уже поддерживать беседу стало невозможно. Чернильная ночь обступила нас. Эти двое, валявшиеся возле разожженного мною наспех костра, уже не принадлежали окружавшему их миру. Наркотик исторгал из неподвижных тел хрипы, стоны, всхлипы, вопли; ближе к полуночи Хабиб даже стал беседовать с ангелом.
Прижавшись к каменистой насыпи, укрывшись спальным мешком, я поневоле вдыхал запах опиума, пытаясь достичь того же наслаждения, втягивая ноздрями воздух, но затем, рассердившись, что уступаю соблазну, я отвернулся к утесу и попытался, чтобы очиститься, вдохнуть минеральный запах камня и звезд.
Наконец наступил ледяной рассвет, и резкий свет дня упал на тела, застывшие в бреду.
— В путь! Объясните мне дорогу, друзья.
Я увидел смятение в их широких, блуждающих зрачках. Им понадобилось много времени, чтобы прийти в себя, сообразить, где они, узнать меня, вспомнить, куда им надо ехать.
Я сел за руль, устроил их на заднем сиденье, и сначала они выглядели как две вытащенные на берег рыбы. Я тронулся с места. После трех-четырех толчков машины их стало выворачивать. Я помогал им облегчиться. Еще после трех или четырех таких остановок они заснули непробудным сном.
Поскольку, чтобы вести машину, я разулся, на пассажирском сиденье немедленно появился отец и стал восхищенно лепетать, трогать изумленными пальцами ручки машины.
— Обожаю эти деревенские машины с четырьмя ведущими колесами.
— Внедорожники?
— Вот именно. Признайся, сегодня утром твои друзья-лотофаги выглядят неважно!