Отрок московский - Русанов Владислав 10 стр.


А бурый и белый звери стояли почти не шевелясь. Рычали. И вот что странно, если шатун, скорее всего, хотел добраться до сладкой человечины, то странный пришелец, напротив, пытался лесоруба оборонить.

Первым не выдержал бурый. Он бросился вперед, взрывая снег. Распахнулась широкая пасть. Слетели брызги слюны с алого языка.

Белый остался на месте, несокрушимый, как скала.

Клыки ударились о клыки.

Мелькнули когти. Каждый в пядь длиной.

Шатун отлетел, как пес от удара сапогом. Лапы его разъехались, но могучий зверь устоял и снова кинулся в бой, привставая на дыбы, чтобы обрушиться всем весом на холку врага. Белый поднялся ему навстречу, распахивая «объятия», вполне способные сломать кости молодому зубру.

Звери покатились по вырубке, ломая подлесок.

Полетели клочья шерсти.

Несмеяну приходилось не раз видеть, как грызутся между собой здоровенные цепные кобели из тех, кто один на один не уступит волку. Но по сравнению с этой дракой, то была просто щенячья возня. Лесоруб пополз сперва задом наперед, потом поднялся на ноги и кинулся наутек, забыв и шапку, и топор, и армяк.

А медведи бились насмерть.

Ни один не мог взять верх. Когти бурого зверя скользили по густой белой шерсти, не причиняя вреда, а зубы раз за разом натыкались на чужие зубы. К тому же зачатками звериного разума шатун чувствовал, что его щадят, бьют вполсилы, с эдакой ленцой. Этого он стерпеть не мог. Бил и кусал с удвоенной яростью, захлебываясь слюной…

На миг ему показалось, что победа близка. Белый медведь завалился на спину, подставляя беззащитное горло. Еще чуть-чуть…

Бурый рванулся из последних сил, распахнув до предела пасть…

Обе задние лапы белого медведя врезались ему в брюхо, подняли в воздух, отбросили на пару саженей.

От удара пошел гул по земле, дрогнули и закачались столетние сосны.

А перехитривший противника белый был уже рядом.

Врезал справа.

Слева!

Клацнул зубами возле уха.

И бурый побежал. Трусливо и позорно. Только вихляющийся зад мелькнул между деревьями.

Победитель посмотрел ему вслед. Постоял, унимая тяжко вздымающиеся бока, а после вразвалочку направился в кусты. Здесь, в заснеженных зарослях ежевики, чьи колючие стебли расступались, окружая маленькую полянку, торчал старый пень. На очищенном от коры и луба боку пня виднелся рисунок: громовое колесо со спицами, загнутыми противосолонь. Кто-то звал его коловратом, кто-то солнцеворотом, кто-то перуновым колесом.

Знак белел свежими царапинами – нарисован совсем недавно, – а из середки колеса торчал нож с костяной рукояткой.

Белый медведь внимательно обнюхал черенок ножа, еще хранящий запах человеческих рук. Присел. И вдруг, с ловкостью, удивительной для многопудовой туши, скакнул через пень. Еще в полете он сжался, стремительно теряя шерсть. Мелькнули худые, но жилистые плечи, впалый живот и тощие ягодицы.

На снег, перекатившись через плечо, упал человек. Седой как лунь, длиннобородый.

Зябко поежившись, он запустил руку под корни пня и вытащил просторные домотканые штаны, рубаху, расшитые бисером унты. Не спеша облачился, перетянул лоб кожаным ремешком, разгладил бороду. Еще пошарил в тайнике. Вынул одежду потеплее. Что-то вроде епанчи. Встряхнул, накинул на плечи, а пришитый к вороту куколь[71] сбросил за спину. Здесь же, присыпанные снегом, лежали широкие лыжи, обтянутые собачьим мехом.

Выдернув нож из древесины, старик тремя быстрыми движениями стесал рисунок. Встал на лыжи и решительно зашагал к месту недавней схватки, а после, по отчетливо заметному следу шатуна – и дальше в лес.

Заснеженные ели, казалось, расступались перед лыжником и смыкались за его спиной.

Пару раз старик, бегущий легко, словно юноша, останавливался и приглядывался к следам. Покачал головой, заметив капельки крови. Но вскоре алые пятнышки на снегу перестали попадаться. Где-то через полверсты отпечатки широких медвежьих лап стали смазанными, «обросли» длинными бороздками, выказывающими усталость зверя. А еще через четверть версты бурый сделал лежку.

Тяжелая туша глубоко впечаталась в снег. Видно было, что зверь долго елозил на одном месте – даже выковырял желтую палую хвою, разбросав ее поверх наста. Кое-где снег подтаял, а потом опять схватился блестящей корочкой.

От вмятины неровной цепочкой тянулись уже не медвежьи, а человеческие следы.

Старик-оборотень ускорил шаг. Поправил висящую на боку небольшую, но туго набитую котомку. Сейчас он напоминал вставшую на горячий след лайку. Уходивший от него человек терял силы с каждым шагом. Несколько раз падал, оставляя отпечаток ладони и колена. И вот, наконец, чуткое ухо преследователя различило сдавленный стон за ближайшей валежиной.

Он остановился, снял лыжи и, проваливаясь в снег по колено, пошел на звук.

Белое тело лежащего ничком человека почти не выделялось на снегу. Плечи в ссадинах, на ребрах – кровоподтек. Русые, спутанные волосы слиплись от пота и уже подернулись инеем.

Старик развязал котомку, вытащил оттуда скомканные тряпки: штаны, рубаху, онучи. Бросил около головы лежащего человека. Тот, несмотря на видимую слабость, пошевелился. Скосил глаз.

– Не спи – замерзнешь… – усмехнулся старик. В его выговоре чувствовалось что-то не русское. Самую малость, но иноземца, даже очень хорошо выучившего русскую речь, сразу слыхать.

– Кто ты? – запекшимися губами прошептал голый. Сплюнул тягучей слюной.

– Можешь звать меня Финном, мальчик.

– Какой я тебе мальчик? – Лежащий приподнялся на локте, потянул под себя одежду.

– А для меня все, кто сейчас живут, – дети малые, – старик разгладил бороду.

– Я тебе не мальчик, – твердо проговорил побитый.

– Ну, не хочешь, чтобы мальчиком звал, – веди себя как муж взрослый. Тебя как зовут?

– Любослав.

– Одевайся, Любослав. А там костер разведем, будем говорить. Разговор нам с тобой долгий предстоит.

– О чем?

– О твоих новых способностях. И как их обуздывать.

Любослав рывком сел. Сунул голову в ворот рубахи.

– Мы теперь одной веревочкой связаны, – продолжал Финн. – Хочешь прожить долгую жизнь, будешь меня слушать. Не хочешь – смерды тебя на рогатины поднимут. Или князь псами затравит.

– А! Мне теперь все едино! Или в омут головой, или пускай уж на рогатины берут.

– Зря ты так… – Старик покачал головой. – Покаяться никогда не поздно. А лишнего нагрешить я тебе не дал. Ты онучи мотай, а уж с лаптями – извини, не нашел…

– Да ладно! Я и босой могу… Погоди, Финн! Что ты там про грехи говорил? Ты что, монах?

Старый оборотень усмехнулся:

– Нет, я не монах. Хотя и заповедей не нарушаю.

– А я вот нарушаю…

– Кто из нас без греха? Так Иисус говорил? Ты многих убил, Любослав?

– Одного, – бывший атаман разбойников отвел взгляд.

– Вот и расскажешь. – Финн вернулся к лыжам. – Идем?

– Идем… Погоди! А ты, значит, тоже? Я хотел сказать… То есть… это… спросить…

– Тебе интересно, кто был белым медведем, который не дал тебе окончательно в человеческой крови замараться? Я был. Остальное после расскажу. Не знаю, как ты, а я уже проголодался. Идем!

Он пошел, не оглядываясь. Знал, что Любослав не отстанет. Теперь их судьбы слиты, как струи воды в ручье. Если у молодого оборотня на плечах голова, а не горшок с кашей, он будет прислушиваться к советам наставника.

Глава седьмая

8 января 1308 года от Р. Х Замок Грауерфелс, герцогство Бавария

– Мы все здесь умрем, – проговорил брат Жиль, опираясь плечом о холодный сырой камень около окна-бойницы. Там, в пронизанном тишиной и ледяной стылостью воздухе медленно плыли снежинки. В мглистых сумерках терялся Франконский Альб[72] – заросший призрачным лесом, мрачный и суровый. В голосе молодого храмовника не было слышно страха. Только сожаление.

– Я вижу, вас не пугает встреча с Господом? – улыбнулся брат Антуан, задумчиво остривший лезвие кинжала. Брат-рыцарь все размышлял: стоит ли побриться или ограничиться тем, что подровнять бороду? И все больше склонялся ко второму выбору – холодно, а борода какая-никакая, а защита. Время от времени храмовник грел пальцы над бронзовой жаровней, принесенной снизу, из каминного зала.

– Мне ли бояться Царствия Небесного? – удивился молодой рыцарь. – Я всегда старался жить, не нарушая орденского кодекса, и не вытирал ноги о рыцарскую честь. А если согрешил, то лишь невольно. В чем я и «confiteor Deo omnipotent, beatae Mariae semper Vrgini, beato Michaeli Archangelo, beato loanni Baptistae, sanctis Apostolis Petro et Paulo, omnibus Sanctis, et vobis, fratres…»[73] – Он перекрестился, вздохнул. Продолжил: – Меня пугает, что по воле не зависящих от меня обстоятельств я могу нарушить слово, данное мною брату Гуго де Шалону.

– Мы все давали слово, – мягко поправил его Антуан. – Не стоит корить себя. Иногда в человеческие судьбы вмешиваются силы, одолеть которые не представляется возможным. Тогда остается лишь смириться и молить Господа ниспослать удачу.

– Я молюсь! – Брат Жиль вновь истово перекрестился. – Однако кажется мне, Христос перестал слышать мольбы бедных рыцарей Иисуса из Храма Соломона.

– Но рыцари Храма не привыкли сдаваться! Не так ли, брат мой?! – Антуан де Грие ободряюще улыбнулся. – Ни в песках Палестины, ни здесь, в снегах Баварии, мы не сложим руки, покоряясь судьбе.

– Вы правы, брат… – Жиль отошел от окна, опустился на низкую скамеечку. – Но ведь сейчас для нас важно не только выжить, но и выполнить волю Великого магистра.

Де Грие кивнул:

– Ваше суждение невозможно оспорить. Признаюсь, брат Жиль, при первом знакомстве вы показались мне отчаянным рубакой… Отважным, умелым, прекрасно обученным… но не более того. Сейчас же я вижу, сколь ошибался. Вы умны, тверды в Вере, в меру честолюбивы и, самое главное, отчаянно честны. За такими, как вы, будущее, брат Жиль. О таких, как вы, сказал Гораций: «Justum et tenacem propositi virum!»[74]

Молодой рыцарь зарделся.

– Право же, брат Антуан, не стоило бы так хвалить меня… Omne nimium nocet[75]. Чего я стоил бы без опыта брата Рене, познаний брата Эжена, вашей мудрости, брат Антуан? Мы должны исполнить волю Великого магистра!

– И мы ее исполним, – просто и буднично сказал де Грие.

Брат Жиль д’О сокрушенно вздохнул, покачал головой. Несмотря на кажущуюся твердость, его решимость слабела с каждым днем, проведенным здесь, в самом сердце Баварии, в заброшенном замке…

После того как они миновали Ульм, на маленький отряд храмовников обрушились несчастья. Защита брата Эжена, которую он набросил на спутников, начала слабеть. Виной тому, скорее всего, была крайняя усталость, если не сказать – изнуренность лангедокца. Три месяца прошло с той поры, как они вышли из Парижа, и все это время д’Орильяк спал урывками, в седле ехал сосредоточенный и что-то постоянно шептал себе под нос, а на привалах, вместо того чтобы отдыхать, читал при свете костра или свечного огарка толстые книги, извлеченные из переметной сумы. Наконец, и тамплиеры, и слуги начали замечать, что брат Эжен дремлет на ходу, откинувшись на заднюю луку или склонившись носом к передней. Результат не замедлил сказаться – их несколько раз окликали на переправах, на границах баронских ленов, замечали отряды рыцарей, спешащих на призыв короля Альберта Первого. Это никак не входило в планы брата Антуана. Ведь пока еще малочисленные кавалькады просто присматривались к длинной веренице вьючных коней, охраняемых всего лишь десятком вооруженных людей, а дальше могли и на зуб попробовать. Рыцари Священной Римской империи бедны и никогда не чурались грабежа, не утруждая себя даже поисками благовидного предлога, как поступили бы во Франции или Бургундии. Кто сильнее, тот и прав.

Рене де Сент-Клэр предложил переправиться через Дунай. Там можно было попытаться уйти в леса. Дольше, зато надежнее. А на Табор не трудно выйти и через Будейовицы. Все равно в пути не приходится рассчитывать на встречу с друзьями, а для врагов и возможных преследователей тем хуже, чем сложнее и извилистее будет их путь.

Однако оказалось, что дунайский лед гораздо опаснее, чем выглядит на первый взгляд. Понадеявшись на его прочность, они совершили непростительную ошибку.

Брат Жиль до сих пор с ужасом вспоминал, как затрещали под конскими копытами льдины и встали дыбом. Как полынья с черной водой поглотила брата-сержанта, слугу и двух лошадей, навьюченных серебром. Еще одну лошадь, изрезавшую ноги об острые осколки, пришлось потом бросить.

Вернувшись на левый берег, отряд сделал суточный привал. На брата Эжена жалко было смотреть: щеки впали, покрасневшие глаза обведены черными кругами, на лбу прорезались глубокие морщины, а в иссиня-черных волосах лангедокца Жиль заметил несколько новых седых прядей.

Присев у костра, Эжен неожиданно схватился за голову и рухнул ничком со сдавленным стоном, едва не угодив лицом в огонь. Брат Жиль кинулся на выручку. Подхватил недужного под мышки, отволок в сторону. Подоспевший брат Бертольд, монах-францисканец, прибившийся к храмовникам на отрогах Шварцвальда, неподалеку от Ульма, положил на лоб д’Орильяку смоченную в воде тряпицу и влил в приоткрытые губы несколько капель вина из скудных и уменьшающихся с каждым днем запасов. Присел рядом, готовый оказать любую помощь, какая потребуется.

Поначалу брат Антуан не слишком приветствовал присутствие в отряде постороннего человека, и лишь заступничество брата Эжена спасло францисканца от скорой и жестокой расправы. Со временем эти двое сошлись на почве обсуждения всяческих алхимических трактатов и оккультных учений.

Брат Бертольд родился во Фрайбурге-им-Брейсгау, что в Шварцвальде. Отец его, каменщик, покалечил ногу на строительстве кафедрального собора, и с тех пор семья влачила нищенское существование. Мальчишка (тогда еще его звали Константином) учился у витражных дел мастера, а после отправился в Нюрнберг, в монастырь, поскольку увлекся химическими опытами и желал углубить свои знания под руководством просвещенных, как он предполагал, монахов. В самом деле, где, как не в монастыре, он смог бы изучить «Speculum Alchimоae» Роджера Бэкона и «De mineralibus» Альберта Великого, «Девять уроков химии» Стефана Александрийского и «De natura rerum» Исидора Севильского, ознакомиться с трудами Раймонда Луллия и Арнольда из Виллановы, Роберта Гроссетеста и Винцента из Бове?

В постижении свойств совершенных и несовершенных металлов, сложных и простых веществ молодой монах делал удивительные успехи. За что и поплатился… Ведь не зря Альберт Великий, который кое-что смыслил в науках, наставлял учеников в трактате «Об алхимии»: «Алхимик должен быть молчалив и осторожен. Он не должен никому открывать результатов своих операций. Ему следует жить в уединении, вдали от людей. И, наконец, да избегает он всяких сношений с князьями и правителями».

Но, если с тритурацией, сублимацией, фиксацией, кальцинацией, дистилляцией и коагуляцией[76] все обстояло удачно, то отношение к Бертольду отца-настоятеля и декана[77] оставляло желать лучшего. О церковниках, не понимающих пользу научных исследований, хорошо сказал Роджер Бэкон: «Но заблуждения их не ограничиваются тем, что по невежеству своему они осуждают знание будущего… Из-за части, отрицаемой ими по причине невежества, они осуждают и целое…» Его увлечение алхимией объявили вредным занятием, граничащим с колдовством. Не позволяли заниматься опытами, пугали Святой Инквизицией.

В конце концов, монастырская верхушка так измучила молодого ученого придирками и наказаниями, что он попытался бежать. Кому же охота постоянно слушать, что он колдун и якшается с нечистой силой?

Первый побег окончился неудачей. Бертольда довольно быстро изловили, вернули в обитель и, чтобы он opera et studio[78] искупил провинность, приставили к грязной работе – поручили ухаживать за свиньями, отправляли чистить отхожие места, во искупление грехов оставляли ночь напролет читать требник перед алтарем. Именно тогда он получил прозвище Черный – это нетрудно, если с утра до ночи ковыряешься в навозе. Время уходило, как вода сквозь песок. Тяжкий и бессмысленный (во всяком случае, для него самого) труд вместо научных изысканий.

И Бертольд от безысходности и отчаяния решился на вторую попытку.

Как говорил Цицерон: «Abiit, excessit, evasit, erupit…»[79]

Думал добраться до Ульма, передохнуть там от Богородицы до Трех Волхвов[80], а потом уж направиться либо на юг – в Болонью, либо на запад – в Парижский университет. Но вот по дороге повстречал бедных рыцарей Иисуса из Храма Соломона…

Отдышавшись и немного придя в себя, д’Орильяк выдохнул сдавленным голосом:

– Вуал и Заган перестают слушаться меня… Только Гамор еще помогает…

Жиль, удерживавший голову южанина на коленях, вздохнул. Он до сих пор еще не мог смириться, что рыцарь, посвятивший жизнь служению Господу, может вот так запросто говорить о демонах, упоминать их имена или, того хуже, заклинать их. Является ли это грехом? Брат Эжен как-то сказал, что к чистому грязь не липнет – душа искренне верующего человек защищена от скверны, демоны и сам Князь лжи, Люцифер, не смогут завладеть ею, а использование демонов вonа mente[81] не множит зла.

– Нас преследует кто-то очень сильный… – продолжал д’Орильяк. – Он обращается напрямую к Мардуку[82]… Среди ученых Франции, Бургундии и немецких герцогств таких людей можно перечесть по пальцам.

– За нами погоня? – озабоченно спросил де Грие.

– Похоже… И не просто погоня. Опытный заклинатель, знакомый со списками с древних книг. «Аль-Азиф», «Энума Элиш», «Дхиан»…

Брат Эжен обвел взглядом озадаченные лица спутников. Улыбнулся уголками рта.

– Brevis esse laboro, obscurus fiо[83], не правда ли?

– Ну… – покачал головой брат Антуан.

Назад Дальше