Тут Орехов как-то неловко размахнулся и дал Ситникову пощечину. Удар пришелся куда-то в висок. Степан Иванович от неожиданности попятился, фуражка его упала на песок.
– Вы, милостивый государь, подлец и последний негодяй. Вы опорочили честь благороднейшей женщины. Вы низкий и недостойный человек, надеюсь лишь, что вы не трус и не будете бегать от моего секунданта.
Он повернулся, сел в экипаж и бросил кучеру:
– Пошел!
Все, кто были в ту минуту кругом, смотрели на нас. Ситников схватил фуражку и стал отряхивать ее от пыли. Потом сказал мне со злостью:
– Что же вы стоите, идемте!
Мы пошли обратно. Ситников молчал. Он то и дело снова нервно отряхивал свою фуражку и тер покрасневшую щеку. Когда мы подошли к самому дому, я спросил его:
– Что вы теперь намерены делать?
– Что я намерен? – переспросил он раздраженно. – Я намерен просить вас быть моим секундантом.
– Степан Иванович, но это же безумие, недоразумение! Орехов не в себе! Я поговорю с ним, все объясню ему!
Ситников посмотрел на меня с насмешкой.
– Александр Львович, – сказал он. – Я ценю ваше расположение ко мне. Но Орехов не сумасшедший.
– Степан Иванович, я прямо сейчас поеду к нему. Поверьте, дело разъяснится.
– Вот и поезжайте. Договоритесь там обо всем. Буду вам очень признателен.
Он поднялся по ступенькам крыльца и с силой захлопнул за собой дверь.
Я крикнул извозчика и поехал на Георгиевскую. Я знал, что Орехов жил там где-то в собственном доме. По дороге я складывал в голове слова, способные убедить Орехова, но фразы выходили какие-то вялые, беспомощные. Я был в растерянности, потому что видел: все, что я делаю, бесполезно.
За палисадником стоял старый двухэтажный, чудом уцелевший от пожара деревянный дом. Дверь была открыта. В сенях сидел седой швейцар-калмык и вязал чулок.
– Барин дома? – спросил я.
Старик, не отрываясь от вязания, покачал головой.
– А когда придет?
Он пожал плечами.
Видя, что толку от него не будет, я вышел и решил подождать Орехова на улице. Я загадал, что, если сейчас, за эти полчаса, он вдруг появится, все кончится хорошо.
Я шагал по залитой солнцем Георгиевской, мимо ветхих заборов, покосившихся от напора жимолости, мимо домов, утонувших в зелени. Через открытые окна до меня доносились обрывки разговоров, смех, звуки фортепьяно. Весеннее солнце припекало. Лужи пересохли, и застывшая корка грязи везде потрескалась. Я то и дело обгонял дворника, расчищавшего дощатый тротуар от облетавшего черемухового цвета. Стоило чуть подуть ветру, и только что подметенные мостки снова покрывались густой белой сыпью.
Я бросался к каждому редкому экипажу, заворачивавшему на улицу, но всякий раз обманывался. Прошло и полчаса, и больше, но Орехова не было. Наконец, когда я собрался уже уходить, его коляска вдруг показалась в конце улицы. Кучер остановился у ворот. Я подошел, но увидел, что коляска была пуста.
– А где же Дмитрий Аркадьевич? – спросил я.
– Известно где, у Лиможа, водку пьет, – был ответ кучера. – То все ждешь, ждешь его, пока не околеешь, а тут говорит: “Ты езжай, Илья!” И рубль дал. Чудной какой-то нынче!
Я поспешил на Проломную, во французский ресторан.
Распорядитель провел меня по мягким коврам на второй этаж, где в отдельном кабинете сидел в одиночестве Орехов. На столе перед ним стояла початая бутылка шампанского.
Орехов мрачно посмотрел на меня. Он был уже пьян.
– Ну вот, – как можно беззаботнее начал я, – а ваш кучер говорит, что вы тут хлещете водку!
– Вы-то здесь зачем, Ларионов? Я не имею никакого желания разговаривать с вами.
Он пнул что-то под столом, и к моим ногам по ковру мягко выкатился пустой графин.
– Да, я пьян, но это не имеет никакого значения!
– Дмитрий Аркадьевич, послушайте меня! Все это пустое недоразумение! Степан Иванович – благородный человек. Он выше того, чтобы позволить себе что-нибудь. Вы же знаете Екатерину Алексеевну, вы же знаете ее взбалмошный характер! У нее сегодня одно на уме, завтра другое. Нынче она выдумала, что любит его. А завтра все пройдет.
– Не трудитесь, – прервал меня Орехов. – Дело сделано. Все остальное узнаете у Шрайбера.
– Как, он ваш секундант?
– Что вас так удивляет?
– И Шрайбер согласился?
Орехов налил себе шампанского.
– Я предложил бы вам выпить со мной, Ларионов, но слишком вас для этого не люблю.
– Опомнитесь, что вы делаете! Степан Иванович – редкий стрелок, он убьет вас!
Орехов мрачно усмехнулся.
– Может, мне это и надо. Вам-то какое до этого до всего дело?
Он запрокинул голову и стал жадно пить большими глотками из бокала. Шампанское полилось по его сорочке.
Говорить с ним было бессмысленно.
Я помчался к Шрайберу. Тот оказался дома и занимался в своей комнатке, уставленной колбочками, пузырьками, бутылями и увешанной сушившимися травами.
Он сразу принялся рассказывать мне про какой-то отвар, которым татары лечат все болезни. Я долго смотрел на него, потом не выдержал:
– Зачем вы валяете дурака, доктор?
– Если вы по поводу поединка, – сказал Шрайбер, – то все условия вот на этой бумажке, которую вручил мне Орехов.
Он протянул мне листок в осьмушку, исписанный корявым почерком, вдобавок залитый кляксами. Орехов требовал стреляться на 18 шагах с барьером на шести шагах, что делало неизбежным или смерть, или смертельное ранение: на шести шагах самый слабый заряд пробивает ребра.
Каждый имел право стрелять, когда ему угодно, стоя на месте или подходя к барьеру. После первого промаха противник имел право вызвать выстрелившего на барьер. Рана только на четном выстреле кончала дуэль, вспышки и осечки не в счет.
– Лепажей не достал, но зато есть пара славных кухенрейторов, – сказал Шрайбер. – И еще, посоветуйте вашему товарищу, чтобы он ничего не ел до дуэли. При несчастье пуля может скользнуть и вылететь насквозь, не повредив внутренностей, если они сохранят свою упругость. Кроме того, и рука натощак вернее. Я же позабочусь о четырехместной карете. В двухместной ни помочь раненому, ни положить убитого. Стреляться будут завтра в шесть утра, в Швейцарии. Там в то время никого нет, так что нам никто не сможет помешать. Выберем какой-нибудь овраг поближе к немецкому трактиру…
– Петр Иванович! Да опомнитесь вы! – закричал я. – Они собираются убивать друг друга, но вы-то, вы же доктор, эскулап, черт возьми! Вы должны остановить Орехова, образумить его! Что вам с того, что завтра кто-нибудь из них будет убит? Зачем это?
– Разделяю ваше негодование. Знаете, я отворял людям кровь несчетное количество раз, я видел столько трупов, что с легкостью могу представить себе любого живущего в гробу, но, поверьте, меня всякий раз тошнит при виде крови, и я всякий раз мучаюсь при виде покойника от мысли, что сам смертен. Мне тоже вся эта история не нравится. Но когда дело заходит о чести, здравый смысл отступает.
– Нельзя путать честь и какие-то условности.
– Условности, вы говорите? Так это и есть в жизни самое главное! Чтобы прожить жизнь счастливо, надобно просто соблюдать все условности, и ничего больше. Когда я жену свою хоронил, мою Анечку, знаете, я не плакал, а шутил, рассказывал анекдоты, флиртовал с ее сестрицей, и все решили, что я Аню отравил. А что стоило поплакать-то? Вот Орехова завтра убьют, а он умрет счастливым, с чувством исполненного долга. И слава Богу!
Помню, когда я шел домой, меня охватило какое-то усталое безразличие. Ноги от напрасной беготни гудели, хотелось прилечь.
Я вернулся домой часу в восьмом, Михайла, подавая умыться, сказал, что заходил Ситников и передал, что завтра заедет за мной с утра, в начале шестого.
Только я забылся, как Михайла вошел сказать, что меня спрашивает Маша, горничная Екатерины Алексеевны. Я встал, вышел в гостиную. Маша подала мне записку. Я развернул листок, сохранивший еще запах ее комнаты. Записка была совсем короткой: «Напишите мне хоть одно слово – это правда?»
На обороте листка я приписал «да» и присыпал его песком.
Когда девушка ушла, я тотчас опять лег, положив подушку на голову.
В ту ночь мне почему-то снова приснился сон, который я часто видел в детстве. Матушка моя совестит меня, что я разбил ее рюмочку, из которой она запивала порошки, а я плачу и божусь, что ее вовсе не касался. Рюмочка эта была чем-то ей дорога, и она строго не велела мне до нее дотрагиваться. Матушка в обиде на меня, что я лгу ей, а я в отчаянии, что она мне не верит.Михайла разбудил меня на рассвете, как я велел. За окном ничего не было видно из-за густого тумана. В Казани, благодаря ее расположению среди болот, весной всегда стоят сильные туманы. С неба шел серый, тусклый свет.
К пяти часам я был уже готов и стоял одетый на крыльце, прислушиваясь, не едет ли экипаж. Было зябко, и, хотя я оделся тепло, меня бил озноб. Из-за тумана были слышны разговоры, кашель, шум просыпающейся Нагорной. За двадцать шагов все было покрыто белой мутной завесой.
Около половины шестого к воротам подъехала коляска. Не вылезая из нее, Ситников окликнул меня. Я подошел.
– Садитесь поскорей, – сказал он. – Негоже заставлять ждать себя в такой день.
– Вы, я вижу, настроены на шутливый лад, – ответил я. – Сегодня, кроме вас, кажется, никто не намерен шутить.
Мы тронулись. Степан Иванович, закутавшись в шинель, откинулся в глубину возка и молчал, погруженный в свои мысли, ничего не замечая вокруг. Мне приходилось поторапливать извозчика, который ехал почти шагом и все норовил заснуть на козлах. Лошадь была тощая, двухместная коляска ободранная, кожа между крыльями порвана, а из-под подушки торчало сено.
Мы ехали по туману вслепую, иногда только на несколько мгновений проступали встречные повозки, люди, заборы, деревья.
Проехали заставу. Заспанный, продрогший солдат, засунув руки в рукава, проводил нас долгим, злым взглядом. Потом и он скрылся за пеленой.
– Степан Иванович, скажите, вы любите ее? – спросил я.
Он протер лицо, будто умылся, прежде чем ответить.
– Да, я люблю ее. Но все это не имеет уже никакого значения.
Сквозь туман проступила наконец красная черепичная крыша. Мы остановились у крыльца гастхауза. Несмотря на ранний час, из открытого окна бильярдной раздавалось щелканье шаров.
Мы вошли. В зале лакей расстилал чистые скатерти. В углу у окна сидел Шрайбер и ел из глубокой тарелки жирные густые сливки. Он кивнул нам.
– А мы ждем вас, ждем! На бедного Орехова смотреть страшно! От нетерпения убить вас он тут бегал как сумасшедший, а сейчас гоняет в одиночку шары. Может, приказать сварить кофе, а то с утра что-то прохладно?
– Благодарю вас, не стоит, – сказал Степан Иванович. – Лучше приступим к делу, да побыстрее.
Еще с минуту нам пришлось наблюдать, как Шрайбер доедал свои сливки, качая головой и причмокивая. Лакей угрюмо посматривал на нас, с хрустом раздирая накрахмаленные скатерти. Стук шаров прекратился. Из бильярдной вышел Орехов. Было видно, что ночью он не спал. Воспаленные глаза горели, под ними выступили мешки. Он чуть кивнул.
Мы вышли все вместе.
Туман, казалось, только усиливался. Все было мокро: и трава, и деревья.
Пошли опушкой леса, а экипажи следовали за нами. Если мы углублялись в чащу шагов на двадцать, в белом пару растворялись и коляски, и лошади.
– Не стоит идти дальше, – сказал Шрайбер. – Кругом все равно никого нет. Как вам нравится, господа, стреляться вот здесь?
Он указал на неглубокую поросшую орешником ложбину.
– Мне все равно, – буркнул Орехов.
Степан Иванович только пожал плечами.
– Вот и славно. Устраивайтесь, господа, а я пока с Александром Львовичем все приготовлю…
Мы отправились размечать барьеры. Шрайбер воткнул в землю свою трость и зашагал по сырому, прогнившему валежнику. Там, где он остановился, я бросил на мокрый куст свой плащ.
Принялись заряжать пистолеты. Шрайбер протянул было ящик мне, но я отказался.
– Как изволите, – сказал Шрайбер и сам стал насыпать порох, заколачивать его пыжом, забивать шомполом пулю. Он так увлекся, что даже стал насвистывать.
– Боже мой, вы хоть сейчас не паясничайте, – не выдержал я.
Шрайбер ничего не ответил мне, но свистеть прекратил.
Наконец раздались два щелчка, это доктор взвел курки. Он поднялся, в каждой руке по пистолету.
– Господа, прошу вас!
Орехов и Степан Иванович подошли и разобрали пистолеты.
Я выступил вперед.
– Степан Иванович! Дмитрий Аркадьевич! Сейчас самое время помириться! Ну, полно вам! Вы оба вполне показали ваше достоинство, и честь, и храбрость. Подайте руки друг другу, через минуту уже будет поздно!
– Послушайте, Орехов, – Степан Иванович обернулся к нему. – Незаслуженное оскорбление, которое вы нанесли мне, достойно того, чтобы смыть его кровью. Но я прощаю его вам. Я не хочу ничего объяснять, но, поверьте, в жизни моей сейчас произойти должен поворот, судьба моя должна наконец решиться. Сейчас мне нужна жизнь моя как никогда. Ничего не скажу вам более, вы все равно не поймете меня. Против вас, Орехов, я ничего не имею, хотя вы мне, признаюсь, мало симпатичны. Я не имею желания убивать вас. Вот вам рука моя и поедемте отсюда поскорее. Здесь сыро, а я еще не совсем здоров.
Степан Иванович протянул Орехову руку.
– Полно бессмысленных разговоров, – сухо отрезал тот. – Пожалуйте к барьеру!
И Орехов быстрым шагом пошел к своему месту.
Какое-то время Степан Иванович стоял в нерешительности. Потом медленно направился к моему плащу.
Противники стояли в шагах пятнадцати один от другого.
Шрайбер подошел к Орехову. До меня донесся его приглушенный голос.
– Цельтесь в живот, если вы хотите размозжить голову.
Шрайбер отошел и, взмахнув рукой, крикнул:
– Сходитесь!
Орехов, не поднимая пистолета, быстро подошел к барьеру.
– Прекратите, хватит! – закричал я.
Орехов нервно дернулся.
– Замолчите вы наконец!
Он поднял руку и прицелился.
Степан Иванович оставался стоять как стоял, расставив ноги, ссутулившись.
Орехов опустил пистолет.
– Предупреждаю вас, что это не шутка и я намерен убить вас.
Он снова поднял пистолет и прицелился. Я стоял напротив того места и видел, как он целился сначала в голову, потом, видно, вспомнив наставление Шрайбера, опустил дуло чуть пониже.
Кажется, до последнего мгновения Степан Иванович не верил, что раздастся выстрел.
Пистолет в руке Орехова дернулся, все окуталось облаком дыма, эхо выстрела прокатилось по лесу.
Степан Иванович зашатался, отступил на шаг и упал на бок. Я бросился к нему.
– Что с вами? Вы ранены?
Он был бледен, но улыбнулся мне. Когда я подбежал, он уже сидел. В последнюю секунду перед выстрелом Степан Иванович прикрылся пистолетом, и пуля, ударившись в замок, отскочила рикошетом.
Подбежал Шрайбер.
– Поздравляю вас, это второй подобный случай в моей практике.
Орехов настоял, чтобы продолжать с одним пистолетом. Пистолет Орехова снова зарядили, и все вернулись на свои места. Степан Иванович подошел к барьеру и долго стоял, не целясь.
Орехов тер пальцы, теребил пуговицы, наконец закричал:
– Что же вы медлите, стреляйте! И знайте, что если вы захотите выстрелить в воздух или иным другим способом сохранить мне жизнь, я не пощажу вас!
Тут произошло то, что никто не мог предвидеть. Степан Иванович вдруг выронил пистолет, закачал головой, схватился руками за виски, повернулся и пошел к опушке леса, туда, где мы оставили экипажи.
– Куда вы? – крикнул ему вслед Орехов.
Степан Иванович не оборачивался. Он бормотал что-то и брел, покачиваясь, между деревьев.
– Вы жалкий трус! Вы недостойный человек! Вы подлец! – кричал ему вдогонку Орехов.
Густой туман быстро спрятал сутулую фигуру Ситникова, был только слышен хруст веток под его ногами. Мимо меня прошел Шрайбер.
– Ну вот, Александр Львович, – скривил он губы, – а вы беспокоились!
За ним, сжимая кулаки, прошагал Орехов.
Я стоял, не зная, что делать, потом поднял свой плащ и тоже поплелся к опушке.
Когда я вышел к нашей коляске, второго экипажа уже не было. Мы покатили обратно к Казани. Туман уже рассеивался, выступило солнце, и молочный пар, заливший Арское поле, светился чем-то розовым и золотым.
За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова.
Солнце было уже высоко, когда коляска выехала на Большую Казанскую. Дверь нам отворил заспанный, неодетый литвин.
– Наконец-то, – недовольно пробормотал он. – Вас тут уже дожидаются.
– Кто? – удивленно спросил Ситников.
– Сами увидите.
Мы поднялись по лестнице. Дверь в гостиную была открыта. Посреди комнаты стояла Екатерина Алексеевна. На ней было темное дорожное платье. На полу стоял саквояж.
– Господи, жив, – прошептала она и бросилась к Степану Ивановичу. Она обвила его шею руками и стала покрывать лицо поцелуями.
– Вы не знаете, не можете себе представить, что я пережила за это время!
Она вдруг отпрянула.
– Что с Ореховым? Почему вы молчите?
– Успокойтесь, Екатерина Алексеевна, – сказал я. – Орехов невредим. Дело кончилось бескровно.
– Я всю ночь молилась за вас! – Она снова прильнула к нему.
Степан Иванович обнял ее.
– Я все решила, – сказала Екатерина Алексеевна. – Так дальше жить невозможно…
– Екатерина Алексеевна, – начал Ситников, но она зажала ему рот ладонью.
– Молчите, не перебивайте меня! Я люблю вас! Я ушла из дома, навсегда, насовсем. Отец проклял меня, и я благодарна ему за это. Обратно дороги мне нет. Я люблю вас, и, кроме этой любви, мне ничего не нужно!
Я осторожно прикрыл за собой дверь, тихо спустился по лестнице и вышел на улицу.Дома меня встретил Нольде.
– Вы слышали? Умер Кострицкий.
– Как умер? Я ничего об этом не знаю. Когда?
– Вчера.
– Что с ним случилось?
Нольде замялся.
– Собственно говоря, он повесился, только никому об этом не говорите. Все знают лишь, что его хватил апоплексический удар.