Миры под лезвием секиры - Юрий Брайдер 8 стр.


Раз десять его сажали на хлеб и воду в штрафной изолятор, шесть месяцев лечили трудотерапией от туберкулеза (и что самое интересное – почти вылечили), а однажды целый год продержали «под крышей» – не в лагере, а в самой натуральной тюрьме, из которой не выводили ни на работу, ни на прогулки. В поселке Солнцегорск Зяблик добывал в шахте урановую руду. Там ему даже понравилось – кормили хорошо и бабу не хотелось.

Он видел, как зеки из одного только молодечества пришивают к своей шкуре ряды пуговиц или прибивают мошонку гвоздем к табурету, как ради больничной пайки глотают стекло и обвариваются крутым кипятком, как проигрывают в карты золотые фиксы и собственные задницы и как потом эти фиксы тут же извлекаются наружу при помощи плоскогубцев, а задницы идут в дело, после которого лагерному хирургу приходится в срочном порядке сшивать разорванные анусы.

Он был свидетелем того, как коногоны в шахте вместо женщины использовали слепую кобылу, предварительно поместив ей на круп фото какой-нибудь красотки, и как под Сыктывкаром вполне нормальные с виду мужчины периодически извлекали из пробитой в вечной мерзлоте могилы тело молодой покойницы и, отогрев ей чресла теплой водичкой из чайника, предавались противоестественному совокуплению.

Он научился плести корзины из лозы и печь хлеб, валить бензопилой кедры и на ветру одной спичкой зажигать отсыревший костер, лечить от тяжелого поноса и заговаривать зубную боль, растачивать фасонные детали и подшивать валенки, рыть шурфы и полировать мебельные щиты, подделывать любой почерк и вытравлять на бумаге любой текст, ремонтировать электропроводку и кипятить чифирь на газетных обрывках, из ложек делать нешуточные ножи, а из самых обыкновенных лекарств – балдежные смеси. Еще он научился терпеть страдания, забывать унижения и не прощать обидчиков.

Попервоначалу его били часто и нещадно (обычно сам напрашивался), а однажды полуживого сбросили в уже загруженную углем дробилку лагерной электростанции – огромный вращающийся барабан с чугунными ядрами, перемалывающий десятки тонн антрацита за смену. Спасся Зяблик чудом: в тот день паровой котел, который обслуживала дробилка, поставили на профилактику. Вскоре Зяблик осатанел и наловчился драться руками, ногами, головой, ножом, заточкой, брючным ремнем, лезвием безопасной бритвы, табуреткой и всем чем ни попадя. Никто уже не решался замахнуться на него – ни урка пером, ни надзиратель дубинкой. Среди разношерстной публики, по различным причинам поменявшей родной матрас на казенные нары, он стал своего рода достопримечательностью – рысью, затесавшейся в компанию волков и шакалов.

В лагерной библиотеке он прочел двенадцатитомник Толстого, всего разрешенного Достоевского, сборник избранных пьес Шекспира и подшивку журнала «Блокнот агитатора» чуть ли не за целую пятилетку. Поэт-диссидент шутки ради обучил его разговорному английскому, а ректор-взяточник познакомил с учениями Сведенборга, Хайдеггера, Сантаяны и Маркузе. Он тайно крестился, но потом собственным умом дошел до идей гностицизма и порвал с византийской ересью.

В лагерях, в следственных изоляторах и на этапах он встречался с домушниками и валютчиками, с цеховиками и брачными аферистами, с растратчиками и наркоманами, с растлителями малолетних и угонщиками самолетов, с нарушителями границы и незаконными врачевателями, с призерами Олимпийских игр и лауреатами госпремий, с ворами в законе и разжалованными генералами, с евреями и татарами, ассирийцами и корейцами, с совершенно безвинными людьми и с убийцами-садистами, жарившими мясо своих жертв на костре.

В Талашевскую исправительно-трудовую колонию Зяблика перебросили вместе с восемью сотнями других заключенных спасать горевший синим огнем производственный план. (Местные узники сначала бастовали, потом бузили, за что и были в большинстве своем рассеяны по другим зонам.) Зяблик, к тому времени носивший на левой стороне груди матерчатые бирки бригадира и члена совета отряда, стал осваивать новую для себя специальность – ручное спицевание велосипедных колес. Срок впереди был еще немалый, и никакая амнистия ему не грозила – разве что, как он, сам иногда шутил, по случаю конца света. Как ни странно, примерно так оно и случилось.

Тот окаянный день, навсегда размежевавший жизнь многих людей на светлое прошлое и жуткое настоящее, начался точно так же, как и тысячи других, без пользы прожитых в заключении одинаковых дней, только почему-то электрический свет горел вполнакала да повара запоздали с завтраком – барахлили котлы-автоклавы, в которых варилась синяя каша из перловки и желтенький чаек из всякого мусора. После подъема, оправки, переклички и приема пищи всех опять развели по камерам – и это в конце квартала, когда в цеха загоняли даже штрафников, ходячих больных и блатных авторитетов.

По колонии пошли гулять самые разнообразные слухи. Столь странное поведение начальства чаще всего объяснялось следующими причинами: в столице загнулась какая-то важная шишка, и по этому случаю объявлен всеобщий траур; поблизости что-то рвануло, может быть, атомная станция, а может, секретный завод; началась третья мировая война; в Талашевске выявлена чума или холера; в колонию должна прибыть делегация международной организации «Всеобщая амнистия», которая везет с собой трейлер всякой вкуснятины и автобус девочек, нанятых оптом на Пляс-Пигаль; сбылись неясные пророчества по поводу намеченного на конец двадцатого века Армагеддона. Последнее предположение получило косвенное подтверждение, когда в положенное время ночная мгла так и не опустилась на землю.

Прожектора на сторожевых вышках не горели. Служебные собаки не перекликались злобным лаем, как было у них заведено, а жалобно выли. Контролеры не подходили к «глазкам», а на все вопросы отвечали либо молчанием, либо беспричинной руганью.

К утру, ничем совершенно не отличимому от миновавшей ночи, стало ясно, что электричество, водоснабжение и канализация не функционируют. По камерам раздали давно забытые параши – жестяные многоведерные баки с крышками. Старостам выдали на кухне сухой паек и сырую воду в чайниках. Вернувшись, они поведали, что охрана сплошь вооружена, но вид имеет крайне растерянный. Обеда не было, а ужин опять прошел всухомятку: хлеб, кислая капуста, банка мясных консервов на двоих, пахнущая тиной вода.

В камерах начались стихийные митинги – стучали мисками в дверь, требовали начальника или прокурора. Потом ножками от разобранных кроватей сбили намордники, прикрывавшие окна снаружи и не позволявшие потенциальным беглецам производить визуальную разведку окружающей местности.

Пользовавшийся законным авторитетом Зяблик выглянул в зарешеченную оконную бойницу одним из первых. Колония располагалась в старых монастырских палатах на плоской вершине холма, по преданию, насыпанного пленными татарами, и обзор со второго этажа бывшей ризницы открывался просторный. В ясные дни отсюда можно было созерцать не только город Талашевск, имевший, кстати, немало архитектурных памятников, но и его дальние пригороды, стадион, белым колечком улегшийся на берегу реки Лучицы, озеро Койду и подступающие к его берегам сосновые леса. Однако ныне этот пейзаж выглядел достаточно устрашающе: вместо привычного неба вверху была странная сизая муть, за которой как будто угадывалось что-то отнюдь не воздушное, а наоборот – непомерно тяжкое, едва ли не каменное, готовое вот-вот рухнуть на землю. На горизонте, примерно в том месте, где раньше заходило солнце, эта муть словно дышала, то медленно наливаясь тусклым багровым светом, то вновь угасая. Можно было представить себе, что кто-то невидимый, но чрезвычайно огромный неторопливо качает там кузнечные мехи, раздувая циклопический горн. Огибавшее Талашевск шоссе и прилегающие к нему улицы были пусты, хотя повсюду виднелись неподвижные, брошенные как попало машины. В самом городе сразу в нескольких местах что-то горело, но, судя по всему, никто не собирался тушить эти пожары.

Река заметно обмелела, так что стали видны опоры разбомбленного в войну моста. На береговом спуске наблюдалось оживление – люди цепочками, словно муравьи, тянулись туда и обратно. Каждый имел при себе какую-нибудь емкость: ведро, канистру, бидон.

До сего дня Зяблик был уверен: какая бы беда ни случилась на воле, пусть хоть война, хоть землетрясение, зекам от этого только польза. Сейчас ему так почему-то не казалось. То, что он увидел, было горем – неизвестно откуда взявшимся горем не только для одного человека, не только для города Талашевска, но и для всего рода человеческого. Это Зяблик понимал так же ясно, как на расстреле, под дулом винтовки, в тот момент, когда глаз палача прижмуривается, а палец, дрогнув, начинает тянуть спуск, понимаешь, что это не шутки, что жизнь кончилась и ты уже не живой человек, охочий до еды, питья, баб и разных других радостей, а куча мертвечины, интересной только для червей.

Река заметно обмелела, так что стали видны опоры разбомбленного в войну моста. На береговом спуске наблюдалось оживление – люди цепочками, словно муравьи, тянулись туда и обратно. Каждый имел при себе какую-нибудь емкость: ведро, канистру, бидон.

До сего дня Зяблик был уверен: какая бы беда ни случилась на воле, пусть хоть война, хоть землетрясение, зекам от этого только польза. Сейчас ему так почему-то не казалось. То, что он увидел, было горем – неизвестно откуда взявшимся горем не только для одного человека, не только для города Талашевска, но и для всего рода человеческого. Это Зяблик понимал так же ясно, как на расстреле, под дулом винтовки, в тот момент, когда глаз палача прижмуривается, а палец, дрогнув, начинает тянуть спуск, понимаешь, что это не шутки, что жизнь кончилась и ты уже не живой человек, охочий до еды, питья, баб и разных других радостей, а куча мертвечины, интересной только для червей.

– Свят, свят, свят, – прошептал рядом старовер Силкин, зарубивший косой свою сноху, с которой до этого сожительствовал. – Страх-то какой! Ох, козни дьявольские!

– Гляди-ка, птицы как будто ополоумели! – кто-то пихнул Зяблика под бок.

Действительно, птицы быстро и беспорядочно носились над крышами – голуби, вороны и воробьи вперемешку, – словно их одно общее гнездо было охвачено пламенем. Впрочем, это как раз беспокоило Зяблика меньше всего. Куда более тревожные чувства в нем вызывал ветер, дувший не сильно, но очень уж равномерно, как при испытаниях на самой малой мощности в аэродинамической трубе. Ветер был горяч и сух, что никак не соответствовало общей картине пасмурного осеннего денька, и нес запахи, которые Зяблик никогда досель не ощущал, – запахи совсем другой природы, совсем другой жизни и совсем другого времени.

Все, кому удалось пробиться к окну, почему-то приумолкли, а те, кто остался сзади, наоборот, галдели, требуя своей очереди поглазеть на белый свет, который уже нельзя было назвать таковым. С нехорошим чувством человека, сдавшего анализы для поездки в санаторий, а узнавшего, что у него последняя стадия рака, Зяблик вернулся на свою койку. Дорвавшиеся до бесплатного зрелища заключенные живо комментировали свои наблюдения:

– Гля, жарища вроде, а в речке никто не купается!

– Сегодня что – четверг? Рабочий день? Тогда почему на механическом заводе ни одна труба не дымит? И на моторном тоже…

– А вон-вон, смотри!

– Куда?

– Да на вокзал.

– Не вижу.

– Ты встань повыше… Видишь, электрички стоят одна за другой, аж до сортировочной!

– Ага!

– А небо-то, небо! Кажись, сейчас на нас свалится!

– Это все космонавты виноваты. Понаделали дырок в небе, мать их…

– Сказано в Святом писании: увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля уже миновали.

– Засунь ты это писание себе в задницу…

– Чует моя душенька, скоро конец нашим срокам.

– Дождешься, как же…

– То, братья, конец миру многогрешному. Горе, горе живущим на земле.

– Да хрен с ним, с миром. Нашел о чем убиваться. Зато гульнем напоследок. Я нашу бухгалтершу обязательно отдеру. Жизни за это не пожалею.

– Не бухгалтершу тебе суждено узреть, нечестивец, а блудницу вавилонскую, восседающую на багряном звере.

К Зяблику подсел его сокамерник Федя Лишай. Пару лет назад совсем в другой зоне он спас Зяблику жизнь, буквально за шиворот выдернув его из ямы с еще не остывшим аглопоритом.

Они побратались в тот же день – выпили бутылку коньяка (за хорошие деньги в зоне можно было достать все – хоть бабу, хоть пистолет), а в последнюю рюмку каждый добавил по капле своей крови. Лишай числился деловым, да еще идейным. В своих рассуждениях он напирал на то, что люди потомки не Адамовы, а Каиновы, ведь, как известно, Ева зачала его от сатаны, принявшего на тот момент образ змея-искусителя. Отсюда следовало, что преступная жизнь как раз и является для человека нормой, а те, кто чурается убийств и разбоя, – выродки. Являвший собой ярчайший образчик семени Каинова, Лишай никогда не был особо симпатичен Зяблику, но собачиться с побратимом не полагалось.

– Ты-то сам что про это думаешь? – спросил Лишай.

– Лучше у замполита поинтересуйся. Он все про все знает, а я человек темный, – неохотно ответил Зяблик, не настроенный на обмен мнениями.

– Электричества нет, – начал загибать пальцы Лишай. – Воды тоже. В городе паника. Охрана в экстазе. К чему бы это?

– К аварийным работам. На подстанции трансформатор полетел или магистральный кабель загнулся. А нет электричества – и насосы воду качать не будут.

– Черт с ним, с электричеством. Ты лучше скажи, почему вторые сутки ночь не наступает?

– Ты, когда в Воркуте сидел, разве на белые ночи не насмотрелся? Были случаи, когда их и южнее наблюдали. Даже в Подмосковье.

– В сентябре? Это ты загнул… – Лишай с сомнением покачал головой. – Нет, тут что-то похлеще. Прав Силкин, божий человек: конец этому миру.

– Тебе жалко его, что ли?

– Наоборот. Я в поповские бредни, конечно, не верю, но если власть небесная скопытилась, за ней и земная власть пойдет. Вот нам шанс и выгорает… Самим надо власть брать. Поддержишь, если что?

– Не знаю, – ответил Зяблик. – Так сразу и не скажешь… Надо бы разобраться, что к чему. Да и как, интересно, вы собираетесь эту власть брать? Если по-сухому, я еще согласился бы.

– Нет, – ухмыльнулся Лишай. – По-сухому не получится.

– Не знаю… – повторил Зяблик. – Обмозговать все надо, да в голову ничего не лезет. Как будто с перепоя…

– Ну как хочешь, – Лишай отошел, посвистывая.

Насчет головы Зяблик не врал. То, что сейчас ворочалось в ней, нельзя было даже мыслями назвать – а так, муть какая-то сонная. Коровья жвачка. Он попробовал сосредоточиться – не получилось. Попробовал читать – смысл не доходил. Неведомая сила, втихаря овладевшая миром, угнетала не только природу, но и человеческий разум.

Так в полном неведении прошло еще двое или трое суток, точнее определить не получалось – зекам наручные часы не полагались, распорядок, по которому жизнь раньше катилась минута в минуту, пошел насмарку, контролеры категорически воздерживались от любых разговоров, даже на оскорбления не отвечали. Кормили хуже, чем в штрафном изоляторе: хлеб, вода, изредка селедка и сырая свекла. Потом вместо хлеба стали давать пресные, плохо пропеченные лепешки местной выделки.

Однажды после завтрака, который с тем же успехом мог считаться и ужином, некоторых заключенных вызвали в коридор с вещами. В основном это были те, чьи срока кончались или кто сидел за мелочевку.

Остался народ отборный: рецидивисты разных мастей, лица, известные своим буйным поведением, а также все, кто, по выражению законников, был осужден за «преступления против личности». Парашу теперь подрядился выносить Лишай и его приятели, что никак не соответствовало их лагерному статусу и уже поэтому было весьма подозрительно. За едой на кухню ходил уже не старик Силкин, а махровый уголовник Плинтус, чья биография, скупыми средствами татуировки изображенная на кистях рук, могла повергнуть в трепет даже кровожадную бабусю Агату Кристи. Все утаенные от шмонов острые предметы были тщательно наточены. Что-то назревало. Зяблик, оказавшийся в числе немногочисленной оппозиции, вел себя сдержанно, не рыпался. Он или валялся на койке, или часами стоял у окна, созерцая ближайшие и дальние окрестности.

Старые пожары в городе выгорели, но начались новые. Несколько раз слышна была перестрелка. Однажды к реке, которую уже курица могла вброд перейти, подступило стадо каких-то весьма странных на вид коров – худых, малорослых, горбатых, с огромными рогами в форме полумесяца. Багровое зарево на западе притихло, зато на юге то и дело вспыхивали зеленые зарницы.

– Эх, говядинки бы пожевать, – глядя на коров, с тоской сказал подручный Лишая, молодой уркаган Песик. Последнее время он не сводил с Зяблика глаз.

Бунт, сильный именно своей жертвенной самоубийственной решимостью и в то же время тщательным образом спланированный, вспыхнул в момент выдворения из камеры параши. Сутки до этого заключенные мочились в окно, а большую нужду терпели, благо скудная кормежка этому способствовала. В пустую парашу залез малорослый, но ловкий и отчаянный осетин Заур. Лишай и немой налетчик Балабан, гнувший пальцами гвозди-двухсотки, взялись за ручки жестяной бадьи. Остальная публика держалась настороже, хотя вида старалась не подавать. Зяблик, а с ним еще человек пять остались демонстративно лежать на койках.

– Главное, не дрейфить, – сказал Лишай. – В конвое четыре человека, да на посту в коридоре двое. А тревогу им поднять нечем. Связь-то не работает.

Шум, производимый золотарями, постепенно приближался к их камере. Наконец в коридоре раздалось: «Седьмая, приготовиться!» Дверь, ограниченная вмурованным в пол железным шпеньком, открывалась ровно настолько, чтобы в нее могла пройти параша. Более объемных предметов отсюда никогда не выносили. Против двух арестантов оказалось сразу трое надзирателей, а четвертый, не убирая руки с ключа, вставленного в замок, стоял за дверью, готовый в случае опасности немедленно ее захлопнуть.

Назад Дальше