Процесс постепенного исчезновения запоминания в классе уходит своими философскими корнями в работу Жан-Жака Руссо «Эмиль, или О воспитании», в которой швейцарский философ изображал выдуманного ребенка, получившего «естественное воспитание», то есть обучавшегося только на собственном опыте. Руссо не выносил запоминания, равно как и все иные суровые требования организованного обучения. «Чтение — великая чума детства», •— писал он. Традиционная учебная программа — это немногим больше чем бессмысленные «геральдика, география, хронология и языки», говорил он.
Идеология обучения, против которой восставал Руссо, действительно способствовала отупению учеников и нуждалась в пересмотре. Более чем через 100 лет после публикации «Эмиля» известный обличитель социальных язв доктор Джозеф Мейер Райс54 проехал по муниципальным школам в 36 городах и пришел в ужас от того, что обнаружил. Говоря о нью-йоркских школах, он отметил, что это «самый бесчеловечный институт из всех, что мне только доводилось видеть, где с детьми обращаются как с существами, у которых есть память и способность говорить, но нет индивидуальности, нет чувств, нет души» [1]. В конце XX в. механическое запоминание все еще было наиболее предпочтительным способом усвоения детьми информации, особенно по истории и географии. Ученики должны были запоминать стихи, великие речи, исторические даты, расписания, латинский словарь, столицы штатов, последовательность американских президентов и многое другое.
В зубрежке видели не только средство передачи информации от учителя к ученику — считалось, что она помогает формировать детский мозг и позитивно скажется на дальнейшей жизни ученика. То, что запоминается, также имело значение, но важен был и сам факт тренировки памяти. Точно таким же было отношение к латыни, которую до конца XX в. изучала почти половина американских старшеклассников. Педагоги были убеждены, что изучение мертвого языка с его бесчисленными грамматическими тонкостями и сложными спряжениями полезно для тренировки логического мышления и способствует «дисциплине ума» [2]. Скука считалась достоинством. Учителя нашли поддержку в популярной научной теории, известной как «психология способностей». Согласно этой теории мышление состоит из нескольких специфических ментальных способностей, которые могут быть натренированы, как мускулы, с помощью интенсивных упражнений.
К концу XIX в. группа ведущих психологов начала ставить под сомнение эмпирическую основу «психологии способностей». В1890 г. в своей книге «Принципы психологии» Уильям Джеймс решил выяснить, правда ли, что «некоторое количество ежедневных тренировок, направленных ка заучивание стихов наизусть, позволит уменьшить время, необходимое для запоминания любого другого поэтического произведения». Восемь дней подряд он уделял более двух часов в сутки запоминанию первых 158 строк поэмы «Сатир» Виктора Гюго, тратя в среднем 50 секунд на строку. Приняв этот результат за отправную точку, Джеймс нацелился на запоминание всей первой книги «Потерянного рая». Потом он вновь обратился к Гюго и обнаружил, что теперь ему требуется 57 секунд на строку. Тренировки памяти снизили, а не повысили его возможности. Конечно, это был всего лишь единственный эксперимент, но впоследствии психологи Эдуард Торндайк и его коллега Роберт Вудворте также задались вопросом, действительно ли тренировки влияют на «общую способность к запоминанию». Их исследования выявили лишь незначительный прогресс. Ученые пришли к выводу, что дополнительная польза от «дисциплины ума» — скорее «миф», а использовать общие навыки, такие как навык запоминания, в самых различных ситуациях не так уж и возможно. «Педагоги быстро поняли, что эксперименты Торндайка подрывают основы традиционной учебной программы», — пишет историк образования Дайэн Равич.
В этот образовавшийся вакуум устремилась группа прогрессивных педагогов под предводительством американского философа Джона Дьюи, который начал подготавливать почву для нового вида образования, способного покончить с ограничениями учебной программы и методиками прошлого. Эти люди, чьи взгляды оказались созвучны романтическим идеям Руссо о детстве, считали, что в центре системы образования должен находиться сам ребенок. Они отказались от механического запоминания и заменили его новым типом «экспериментального обучения». Студенты должны изучать биологию, не зазубривая законы растительного мира по учебнику, а сажая семена и разбивая сады. Они учили арифметику не по таблицам, а по кулинарным рецептам. Дьюи заявлял: «Я хочу, чтобы ребенок говорил не “Я знаю”, а “Я испытал”».
Последнее столетие было особенно плачевным для памяти. Сотни лет проведения прогрессивной реформы образования дискредитировали запоминание как подавляющий и отупляющий метод — трату времени не только пустую, но даже и опасную для развивающегося мозга. Школа перестала ставить во главу угла знания как таковые (большая часть из них все равно забывается) и вместо этого сделала упор на воспитание креативности и умение рассуждать и независимо мыслить.
Но может быть, мы сделали большую ошибку? Влиятельный литературный критик Э. Д. Хирш-младший пожаловался в 1987 г.: «Мы не можем быть уверены в том, что сегодняшние молодые люди знают те вещи, которые в прошлом были известны фактически каждому грамотному и образованному человеку». Хирш утверждал, что современные студенты выходят в этот мир, не достигнув базового уровня культурной грамотности, необходимого для того, чтобы стать хорошим гражданином (что можно сказать, если две трети семнадцатилетних американцев, называя даты начала и конца Гражданской войны, ошибаются более чем на 50 лет?), и что пришло время для контрреформы образования, способной вернуть значимость знанию голых фактов.
Противники Хирша говорили, что защищаемая тем учебная программа — азбука, созданная «мертвыми белыми мужчинами». Но если кто и в состоянии возразить им, то это Мэттьюс, который уверен: несмотря не весь евроцентризм учебной программы, факты все еще играют немаловажную роль. Если одна из целей образования — воспитание пытливых, умных людей, следует указать студентам основные вехи, которые поведут их по миру знаний. И если «вся польза обучения состоит лишь в памяти о нем» (так сказал в XII в. Гуго55 из сен-викторской школы), следует также снабжать учащихся самыми эффективными инструментами, позволяющими хранить полученные знания в памяти.
«Я не использую слово “память” на моих занятиях, поскольку это неудачное слово, когда речь идет об обучении, — говорит Мэттьюс. — Мартышек можно заставить запомнить, тогда как обучаться значит обрести способность воспроизводить информацию по собственному желанию и анализировать ее. Однако без воспроизведения информации — и соответственно без ее анализа — вы не получите высококлассного образования». А воспроизводить информацию, опять же, невозможно, если сперва не сохранить ее. Противопоставление «обучения» и «запоминания» безосновательно, утверждает Мэттьюс. Невозможно учиться, не запоминая, и при правильном подходе невозможно запоминать, не учась.
«Запоминание надо преподавать как навык — аналогично тому, как учат гибкости, силе и выносливости, с тем чтобы обеспечить физическое здоровье и процветание человека, — убежден Бьюзен, который зачастую выступает в защиту старой психологии способностей. — Студентам надо знать, как учиться. Сначала вы учите их учиться, а затем учите их тому, что именно следует учить.
«Официальная система образования вышла из военной среды и из тех времен, когда люди, наименее образованные и лишенные возможности получить образование, шли в армию, — говорит он. -— Чтобы не размышлять о том, чего вы от них хотите, они должны были уметь подчиняться приказам. Военная муштра жестко регламентирована и линейна. Вы загружаете информацию им в мозг и заставляете отвечать не раздумывая, как собачка Павлова. Это работало? Да. Но нравилось ли им это? Нет. С приходом индустриальной революции такие же солдаты понадобились у станков, и военный подход к образованию переместился в школы. Это сработало. Но это не может работать в долгосрочной перспективе».
Как и в большинстве утверждений Бьюзена, в этом разглагольствовании есть доля правды, скрытая под грудой пропагандистских клише. Механическое обучение — метод «зубрить и добить», с которым сторонники реформы образования боролись все прошлое столетие, — стар, как само обучение, но Бьюзен прав в том, что искусство запоминания, некогда важнейший элемент классического образования, практически полностью исчезло к XIX в.
Высказанная Бьюзеном мысль о том, что к развитию памяти в школе подходят неверно, ставит под сомнение справедливость господствующих в образовании идей и часто звучит как призыв к революции. Но на самом деле идеи Бьюзена, хотя сам он считает иначе, не столько революционны, сколько глубоко консервативны. Его цель — повернуть время вспять к тем годам, когда хорошая память еще чего-то да стоила.
Высказанная Бьюзеном мысль о том, что к развитию памяти в школе подходят неверно, ставит под сомнение справедливость господствующих в образовании идей и часто звучит как призыв к революции. Но на самом деле идеи Бьюзена, хотя сам он считает иначе, не столько революционны, сколько глубоко консервативны. Его цель — повернуть время вспять к тем годам, когда хорошая память еще чего-то да стоила.
Уговорить Тони Бьюзена дать интервью непросто. Чаще всего он находится в пути, в бешеном темпе давая лекции по девять месяцев в году, и хвастается, что с его частотой полетов он налетал уже достаточное количество миль, чтобы восемь раз покрыть расстояние от Земли до Луны и обратно. Более того, складывается впечатление, что он создает вокруг себя образ отчужденности и недоступности, отличающий любого уважающего себя гуру. Когда я наконец-то прижал его к столу на мировом чемпионате по запоминанию, дабы обсудить возможность длительной встречи, он открыл огромный блокнот на трех кольцах и развернул яркий график длиной, наверное, три фута. Это был его календарь с предыдущего года, иллюстрирующий обширную географию и продолжительность его путешествий — Испания, Китай, Мексика три раза, Австралия, Америка. В один из периодов он не ступал на землю Соединенного Королевства в течение трех месяцев подряд. Он сказал, что у него совершенно нет времени говорить со мной в ближайшие три-четыре недели (по истечении которых я уже вернусь домой в США), но он предложил мне посетить его поместье на Темзе на полпути к Оксфорду и сделать несколько фотографий в его отсутствие.
Я сказал, что не понимаю, какую информацию может предоставить пустующий дом. «О, может, и довольно много», — ответил он.
В конце концов через ассистента я добился часового свидания с Бьюзеном. Встреча должна была состояться в его лимузине в то время, пока он будет ехать домой из лондонской студии ВВС после того, как закончит давать телеинтервью. Я должен был прийти на угол к Уайт-холлу и ждать. «Машину мистера Бьюзена вы не пропустите».
Так, по сути, и вышло. Машина, показавшаяся полчаса спустя, оказалась серебристым кэбом 1930-х. Именно так должен выглядеть автомобиль, только что выехавший со съемочной площадки ВВС. Дверь открылась.
«Заходи, — сказал Бьюзен, поманив меня рукой. — Добро пожаловать в мою маленькую уютную передвижную гостиную».
Первой темой нашего разговора был — поскольку я не мог не спросить об этом — его уникальный гардероб.
«Я сам придумал его», — ответил Бьюзен. На нем был тот же необычный темно-синий костюм с большими золотыми пуговицами, в котором я видел его на чемпионате Соединенных Штатов несколько месяцев назад. «Раньше я читал лекции в традиционном, купленном в магазине костюме, но он стеснял мои широкие жесты. Поэтому я изучил, как одевались фехтовальщики в XV, XVI, XVII, XVIII и XIX вв. и как они могли двигать руками, не испытывая ни малейших неудобств от одежды. Тогдашние оборки и широкие рукава существовали не только для красоты, они позволяли легко атаковать и обороняться. Я смоделировал свои рубашки сходным образом и тоже свободен в своих движениях».
Все в Бьюзене создает впечатление человека, стремящегося произвести впечатление. Он никогда не проглатывает гласные и не сутулится. Его ногти в отличном состоянии, равно как и кожа его итальянских ботинок. Из нагрудного кармана всегда аккуратно выглядывает платок. Он подписывает свои письма фразой Floreant Dendritae! — «Да расцветут клетки вашего мозга!» — и заканчивает телефонные сообщения словами «Тони Бьюзен, конец связи».
Когда я спросил Бьюзена об источнике его невероятной уверенности в себе, он сказал, что постоянно занимается восточными единоборствами. У него есть черный пояс по айкидо, и осталось пройти лишь четверть пути до получения черного пояса по карате. Сидя на заднем сиденье своего лимузина, он продемонстрировал несколько резких движений, технику преодоления сопротивления и невидимый удар. «Лучший способ использования этих приемов для меня — не пользоваться ими вообще, — пояснил он. — Какой смысл в драке, если знаешь, что можешь убить противника, то есть человека, или выколоть ему глаз или вырвать язык?»
Бьюзен — он не упускал случая мне об этом напомнить — современный человек Возрождения: занимается в школе танцев (бальных, современных, джаза), композитор (влияние: Филипа Гласса, Бетховена, Элгара), автор небольших историй про животных (под псевдонимом Маугли в честь главного героя «Книги Джунглей»), поэт (его последний сборник «Конкордия» состоит целиком из стихов, написанных на тему и во время его 38 трансатлантических перелетов в сверхзвуковом самолете «Конкорд») и дизайнер (не только всего своего гардероба, но также дома и всей мебели в нем).
Спустя 45 минут после того, как мы выехали из Лондона, наша колесница цвета слоновой кости въехала в поместье Бьюзена на реке Темзе. Он попросил не упоминать название этого места в прессе. «Просто назови это территорией “Ветра в ивах”».
Войдя в дом, называющийся Врата Рассвета, мы сняли свою обувь и на цыпочках прошли мимо рисунков, разложенных прямо на полу: это было частью иллюстрированной детской книги «о маленьком мальчике, не отличавшемся хорошими оценками в школе, но отличавшемся богатым воображением», над которой Бьюзен работал. Также там был большой телевизор, не менее сотни кассет, раскиданных вокруг него, и книжный шкаф в фойе, в котором стояли полная коллекция Великих книг западного мира, изданная Encyclopaedia Britannica, насколько экземпляров научно-фантастического триллера «Дюна», три экземпляра Корана, большое количество книг за авторством самого Бьюзена и ничего более.
— Это ваша библиотека? — поинтересовался я.
— Я здесь не более трех месяцев в году. У меня есть библиотеки и в других уголках света, — ответил он.
Бьюзен наслаждается путешествиями и возможностью быть человеком мира. Однажды, когда я спросил, где он может сосредоточиться, чтобы написать две-три книги в год, он сказал мне, что спокойный уголок для работы можно найти буквально на любом континенте. «В Австралии на Большом Барьерном рифе я пишу. В Европе везде, где есть океан, я пишу. Пишу в Мексике. Пишу на Великом Западном озере в Китае».
Бьюзен путешествует с детства. Он родился в Лондоне в 1942 г., но переехал вместе с братом и родителями — его мать была судебной стенографисткой, а отец инженером-электриком—в Ванкувер в возрасте 11 лет. Он был, по собственному выражению, «в общем-то нормальным ребенком с нормальными проблемами в обычных школах».
«Моим лучшим другом детства был парень по имени Бэрри, — вспоминает Бьюзен, сидя на внутреннем дворике в расстегнутой розовой рубахе и в солнечных стариковских очках с облегающей оправой и большими стеклами, защищающими глаза. — Он всегда учился в классе 1Д, тогда как я ходил в 1А. 1А был для одаренных детей, 1Д — для отстающих. Но вдали от школы, на природе, Барри мог распознавать летящих на горизонте птиц и насекомых по их полету. Исключительно по манере полета он мог отличить бабочку-адми-рала от черного дрозда или какого-нибудь другого дрозда, между которыми я не видел никакой разницы. Поэтому я знал, что он гений. Я получил высший балл на экзамене по естествознанию, отличную оценку, отвечая на вопросы типа “назовите двух рыб, обитающих в английском водоемах”. На самом деле их сто три. Но когда я получил свою отличную оценку, я внезапно понял, что мальчик, сидевший сейчас в классе для отстающих, знал больше, чем я, — куда больше, чем я, — в той области, в которой я считался лучшим. И с тех пор он бьи номером один, а не я.
И внезапно я понял, что система, к которой я принадлежал, ничего не знает о том, что значит быть умным, равно как не может отличить сообразительных от несообразительных. Они звали меня лучшим, но я-то знал, что я им не был, и они считали его худшим, хотя на деле лучшим был он. Я имею в виду, большего несоответствия нельзя себе представить. Поэтому я начал задумываться, а что же такое умный человек? Кто это решает? Кто решает, что ты сообразительный? Что они под этим подразумевают?» Эти вопросы, по крайней мере согласно выверенному повествованию Бьюзена, занимали его вплоть до поступления в колледж.
Первым знакомством с искусством запоминания, моментом, направившим всю его жизнь в нынешнее русло, Бьюзен обязан первым минутам его первого занятия первого дня первого года в Университете Британской Колумбии. Его преподаватель английского языка, суровый мужчина, «сложенный как низкорослый боец, с пучками рыжих волос на почти облысевшей голове», вошел в аудиторию и начал, заведя руки за спину, произносить четко поставленным голосом имена студентов. «Если кто-то отсутствовал, он называл его имя, отчество, имя матери, дату рождения, телефон и адрес, — вспоминает Бьюзен. — И как только он закончил с этим, он посмотрел на нас с усмешкой на лице. Так начался мой роман с памятью».