Я уехала из Амстердама через несколько дней после свидания со Стином. Ночным паромом до Лондона. Позвонила Мюррею, с которым мы познакомились в Лос-Анджелесе. Он сказал, что если мне негде остановиться, я могу забуриться к нему… остановиться мне было негде, так что я приняла его приглашение.
Мюррей. Дорожный рабочий. Весьма сексуальная личность. Ненавязчивый и бесшумный, как тихий вор. Иногда пропадал на несколько недель. Следуя по своему собственному пути опрометчивых и безумных порывов. Мы не задавали друг другу вопросов. Открытые, доверительные отношения. Ему нравилось мучить себя: спать на диване в гостиной и слушать, как я ебусь с посторонними мужиками в соседней комнате. Тихонько дрочил и мирно засыпал. Утром старался уйти пораньше, чтобы не видеть, что я вытащу из постели на этот раз. Единственный раз, когда он на меня разозлился — это после той бурной ночи с одним панк-рок солистом, хроническим джанки, когда этот самый солист расписался кровью на стене. Набрав ее в заскорузлый шприц. Сказал Мюррею, что если ему не нравится автограф, пусть он сам его и смывает. Отбеливателем. Вот тут Мюррей и психанул. Ушел, хлопнул дверью. Ну и ладно, хрен с ним. У меня в тот день было свидание с Джей-Джи.
Мы встречались с Джей-Джи уже пару недель. Я хотела его совратить — заставить его нарушить добровольный обет воздержания. Меня завораживал его взгляд, прозревавший пространство на мили вперед. Его замкнутость и молчаливость. Его измученный гений, борющийся с томлением плоти. В общем, я его изнасиловала. Напоила водкой с кодеином — чтобы было не очень больно. Вскоре мы стали неразлучны. Разгул на экстази. Потом — к нему. В его квартиру на пятнадцатом этаже в муниципальном доме в Брикстоне. Опьяняющий секс — часами. Божественные приходы. Мы цеплялись друг за друга, чтобы не провалиться в щель между паркетинами. Наше общее наваждение: когда-нибудь мы проснемся утром и обнаружим, что мы растаяли, растеклись лужей по полу, высохли на солнце.
Это был мой первый опыт общения с мужчиной, когда близость и секс не равнялись насилию. Я не уверена, что Джей-Джи чувствовал то же самое, что и я. Я по-прежнему периодически трахалась с сексапильным дорожным рабочим, парочкой его друзей и кое с кем из наших общих знакомых. Что само по себе было нормально. Ненормально было другое — моя нездоровая тяга рассказывать о своих многочисленных похождениях во всех подробностях. Таким образом, я как будто насильно подводила его к смотровому окну и заставляла вуайерировать. Причем, стекло в этом окне было увеличительным, и сцены, которые разыгрывались перед ним, превращались в повторяющийся, неотступный кошмар. Я его обожала, я перед ним преклонялась, и тем не менее не могла усмирить свои ненасытные аппетиты, свою сексуальную мизантропию и поток отвратительных откровений о тех изощренных издевательствах, которые я учиняла над своей очередной игрушкой. Да, для меня они были игрушками, которыми я забавлялась, использовала и выкидывала за ненадобностью.
Все мои предыдущие более-менее постоянные отношения были затяжной стимуляцией драматизма за счет потребления креативной энергии, здесь же все было наоборот. С Джеем-Джи сами творили драму, стимулируя творческую энергию. Мы оба были фанатами жанра исповедального самобичевания, мелодраматических оперетт, музыкального Гран-Гиньоля ((прим.переводчика: Гран-Гиньоль — Grand Guignol — парижский «Театр ужасов».)) Одержимы грандиозными планами, которые мы когда-нибудь обязательно воплотим в жизнь и обрушим на почтеннейшую публику за ее же деньги. Концептуальные перформансы в жанре гротеска и фарса, проникнутые ужасающей красотой, описание которой лучше оставить для учебников и пособий. Мы совершим большой тур по Европе, Японии, Штатам — и никто из зрителей не спасется от щупалец боли, взращенной в нашем рассаднике философского садомазохизма.
Изменчивость, непостоянство шли только на пользу нашим отношениям. В смысле их продолжительности. Застой — это смерть для любых отношений. Когда мы путешествовали, или вдарялись в загул, или давали совместные представления — это было божественно. Как будто мы были созданы друг для друга. Он — ранимый, чувствительный, замкнутый интроверт. Я — дерзкая, наглая и заносчивая эксгибиционистка. Две полярные противоположности — нас тянуло друг к другу со страшной силой. Наверное, в поисках золотой середины.
Лондон уже покорен. Теперь — обратно в Нью-Йорк, с Джеем-Джи. Я не была там четыре года. Вернулась в разрушенный мертвый город, не поддающийся восстановлению. Гигантское электромагнитное силовое поле — источник поддельной энергии. Раздражитель нервных окончаний, порождающий этот хронический зуд — «еще». Чем больше сумеешь оттяпать, тем больше хочется. Еще и еще. Того, что есть — никогда не хватает. Пока не случается переизбыток. «Еще» превращается в «слишком». Тебе начинает казаться, что из тебя постоянно тянут жизненную силу — высасывают, глотают, переваривают и выплевывают в тебя, — целая армия живых, вечно голодных духов бесконечно пасется в городе, границы которого растянулись до крайней точки безумия. В Нью-Йорке нельзя не сойти с ума. Здесь самый воздух — как психотропный наркотик, ускоряющий пульс.
И, как и на всякий наркотик, на него очень быстро подсаживаешься; и вот тогда возникает то самое чувство, что ты — весь грязный. Хочется постоянно мыть руки. У тебя ощущение, что ты гниешь изнутри. Что тебе уже никогда не отмыться. Никогда не избавиться от этих невидимых плотоядных бактерий, которые пожирают тебя заживо. Ты можешь уехать, но это тебе не поможет. Раз ты уже инфицирован, расстояние не спасет. Тут завязать невозможно. Снаряд с зараженной шрапнелью. Меня тошнит до смерти — от всего, что здесь сходит за жизнь. Тошнит от запаха живых мертвецов. От едкой вони мочи, дрожжей и гниющих трупов — и живых, и мертвых. Лужицы липкой жидкой субстанции собираются у дверных проемов, в подземных переходах, прямо на тротуаре. Трубы сочатся, как гноем, флюидами тошнотворной заразы, смешанной с ядовитыми испарениями и выхлопными газами. Водопроводные трубы, ванные, душевые кабины, раковины — все проржавело насквозь. Вода отравлена. До того, как уехать, я прожила в Нью-Йорке пять лет. Я научилась его презирать.
Нью— Йорк -это город, который боится своего отражения, но в то же время готов любоваться им вечно. Страшный портрет разложения и упадка, несостоятельности и обмана, пронизанной постоянным и близким присутствием смерти — и карикатурные изображения, запертые, как в ловушке, в отрицательно заряженном поле, чей коллективный крик ужаса заглушается очередным стаканом, очередной дозой, очередной грязной поебкой.
Мальчик— араб, продавец из одной обувной лавки в Мидтауне.
Наркодилер-пуэрториканец из Испанского Гарлема.
Черный джанки из Гарлема.
Египетский маг и по совместительству — таксист.
Никарагуанский поэт из Нижнего Ист-Сайда.
Паршивые рок-музыканты и их фанаты.
Жестокие хасиды, которые предпочитают пизде свой кулак.
Подростки-девственники из Нью-Джерси.
Сексапильный блондин, моряк из Монреаля, который заправил мне прямо в больнице после трехдневного отрыва на экстази, его огромный член — неотразимый, чудовищный. У меня потом все болело.
Одноразовые «любови» растягивались иногда на недели, на месяцы. Я врывалась в чужие сны наяву — чтобы проснуться однажды утром и уйти, даже не попрощавшись. Мы по-прежнему жили с Джеем-Джи, который терпеливо выслушивал детальные повествования о моих похождениях, обо всех ужасах и непристойностях, которые я учиняла и над собой, и над другими — выслушивал очень спокойно, как будто я была его пациенткой, а он — моим аналитиком. Временное спасение от болезни. Патологическая интоксикация. Алкоголизм, комплекс ненадежности, паранойя, безумие в продвинутой форме. Наркозависимость. И он все равно был со мной.
Я понимала, что надо как можно скорее бежать из города, который всегда с готовностью предлагает тебе кучу разных приятностей, на поверку — пустых и бессмысленных. Надо лечиться от этой зависимости — зависимости от судорожных миазмов бездумной и глупой активности, которая, по идее, должна стимулировать к высоким свершениям, однако, на самом деле, порождает лишь маниакальную гонку за чем-то недостижимым и, скорее всего, иллюзорным. Бары, ночные клубы, галереи, концерты и разговоры, отнимающие у тебя время и силы, которые можно было бы потратить на что-то другое. Но тебя убедили, что важно — именно это. Единственная проблема: как избавиться от избытка. Как отсечь все ненужное, лишнее; как укрыться от этого вала, который всегда отвлекает тебя от главного.
Входит испанский нацист.
22
Он родился уже подсаженным на героин. 19 марта 1971 года в окружной больнице Лос-Анджелеса. Зачатый в ненависти и злобе, он еще не родился, а с ним уже обращались по-зверски. Еще одна нежелательная беременность, еще один нежеланный ребенок. Очередной латинос-неудачник. Он родился с истошным воплем, скученный болью. Акушерки гадливо скривились при виде очередного новорожденного джанки, обремененного грехами отцов. Папа смылся еще до того, как мамаша пришла в себя: отправился праздновать, что ребенок родился не уродом и не дебилом — после всех маминых доз. Просто немножко притыренным.
Папа уже не вернулся. Разбился на своем байке на обратном пути из Восточного Лос-Анджелеса, где местные латиносы упоили его вусмерть. Как же не выпить за первого и единственного сына?! Но виски и героин — сочетание дерьмовое. В общем, папа домой не доехал.
Мама не особенно переживала по этому поводу. Ей вообще было не до чего, кроме жутких болей в животе, разрывов от родов и настойчивого желания уколоться. Она ширнулась прямо на родильном столе, уже через двадцать минут после того, как ее новорожденный сын вывалился из нее, как арбуз. Протащила с собой все, что нужно, в кармане халата.
Его первое кормление — метадон с морфином. Безуспешная попытка снять спазмы в раздутом животике. Он сучил ножками и орал, как резаный. Так орал, что едва не задохнулся в своей колыбельке в детском отделении, среди таких же несчастных, которым просто не повезло с родителями. Невинные жертвы пьяных поебок, неуемной похоти, групповых изнасилований. Но даже в такой вот компании он все равно был самым нежеланным. Он был вообще никому не нужен. И поэтому вовсе не удивительно, что он потом мстил всем и вся — хотел уничтожить этот поганый мир, который приговорил его, невиновного, к пожизненному заключению в боли и ненависти. Вовсе не удивительно, что из него получилась такая скотина. По-другому и быть не могло.
Черны, как смоль, волосы у возлюбленного моего. Кожа его — как густое какао. Раздражительный, вспыльчивый с самого детства, озлобленный на весь мир. Первая кома — в четыре года, когда его чуть не убил тогдашний мамин любовник, здоровенный свирепый негр. Кулаком по голове. Снова — в лос-анджелесскую окружную больницу. Три недели врачи не знали, выживет он или нет. Очень надеялись, что, если выживет, то не останется на всю жизнь идиотом. От удара остался шрам, на правой брови. То, что он выжил, было как знак, что он все-таки должен исполнить свое предназначение. Трибунал длиной в целую жизнь, размеченную шрамами и рубцами.
В шесть лет он приобщился к дегенеративным позывам какого-то ковена практикующих дьяволопоклонников в третьем поколении. Ото рта к влагалищу, от влагалища к члену — мать посвятила его в Церковь Сатаны. Очередная живая игрушка для удовлетворения извращенных потребностей буйнопомешанных психов. Его научили, как ублажать других и самому получать удовольствие, потакая желаниям, естественным для человека — а он был тогда слишком юным, чтобы в чем-то себе отказывать. Он очень быстро усвоил эти уроки и, неуемный и ненасытный, бросился в погоню за наслаждениями. Когда ему было десять, он уже сам соблазнял соседей — семью из одиннадцати человек, которые забавлялись с ним по очереди, срывая на его нежном тельце свою хроническую неудовлетворенность. Мать, бабка, отец, сыновья и дочки, в возрасте от шести до шестидесяти двух, избивали его — беспомощного, связанного по рукам и ногам, с кляпом во рту, — входя в раж и выкрикивая имена святых и грешников без разбору. Как христиане у церковного алтаря, они вонзались в его податливую плоть; изрыгая кошмарные богохульства и моля Господа о милосердии, они очищались от злых влияний, используя его тело как вместилище для своих извращенных порывов. Эти еженедельные истязания продолжались два года.
Обреченный на боль с рождения, сначала он научился обращать свою ненависть против себя, а потом — против всех остальных. К двенадцати годам он сбежал из дома и поселился с тремя такими же малолетними извращенцами, тоже знакомыми с жестокостью не понаслышке. «Маньячная четверка» — так их называли в Голливуде. Они много практиковались, оттачивая мастерство вербальных манипуляций. Неотразимые, обаятельные — маленькие маньяки. У них был девиз, намалеванный ярко зеленой краской на стене рядом с дверью. ОДИН ЗА ВСЕХ, И ПОШЛИ ВЫ НА ХУЙ. Вся квартира была завалена грязными шведскими журнальчиками, вдохновлявшими их на новые сексуальные страсти и ужасти.
Они постоянно водили к себе девчонок. Обычно девочки были под кайфом или пьяные в жопу. Им завязывали глаза, после чего избивали и насиловали в извращенной форме — когда кто-то один, а когда и все вместе. Жгли сигаретами бедра в непосредственной близости от интимного места, разбивали бутылки о коленные чашечки, били и кулаками, и палками, и камнями. Синяки, ссадины, кровь. Секс был как награда в конце. Как последнее оскорбление. Во все дыры — в мстительном упоении. Все истязания и пытки предназначались не девочкам. Они предназначались собственным матерям, которых мальчики из «Маньячной четверки» ненавидели всей душой. Просто девочки напоминали им матерей. А они — точно так же, как папы, — были с рождения заражены сексуальным недугом, проявлявшимся в вечном желании подчинять и властвовать.
После одного особенно отвратительного инцидента с пятнадцатилетней девочкой — когда все закончилось генитальной скарификацией, — полиция все же взяла их за жопу. Так закончился их двухлетний террор на Франклин-авеню. До суда не дошло, поскольку все обвиняемые были несовершеннолетними, и их все равно нельзя было привлечь по уголовной статье. Полицейские лишь разгромили квартиру и опечатали вход в пустой дом, где обитала «Маньячная четверка».
В четырнадцать лет его заставили вернуться к матери — в принудительном порядке. Мать была не в восторге. Он ее раздражал и вроде как даже мешал ее личной жизни — всем этим никчемным, обиженным жизнью изгоям и психопатам, которые постоянно присутствовали у них дома, сменяя друг друга. Мать всегда западала на всякую мразь, алкоголиков и наркоманов, отверженных отщепенцев из «Беспечного ездока», «Грязного Гарри», "Трамвая «Желание». На озлобленных отморозков, отсидевших в Синг-Синге, Камарильо или Сан-Квентине. На мужиков то говеной породы, которые были согласны мириться с тем, что жизнь явно не задалась, пока рядом есть кто-то, над кем можно вдоволь поизмываться. Типа: раз мне паршиво, пусть и тебе тоже будет паршиво. Легко догадаться, кто был неизменным объектом для их издевательств.
Он начал ширяться в компании отвязанных трансвеститов, с которыми познакомился в даунтауне. Сутенерствовал помаленьку, да и сам иной раз занимался с клиентами. Брал себе двадцать процентов с «доходов» своих подопечных девиц, и все шестьдесят — когда находил им особенно щедрых клиентов. Вполне хватало, чтобы потакать своим вредным привычкам на общую сумму в сто двадцать пять баксов в день. Он кололся, чтобы отгородиться от боли — тогдашний мамин сожитель, вылитый Питер Фонда, избивал его чуть ли не ежедневно. Когда же «Питер» попытался сломать ему нос в третий раз, он дважды ударил его ножом в грудь с криком: «Еще раз тронешь меня, мудила, я тебя, на хуй, убью…», — за что загремел на два года в исправительную колонию для малолетник преступников. Судья не принял заявления о том, что это была самооборона.
В колонии он познал радость самоистязания. Он быстро понял, что если ты не боишься причинить себе боль — причем, с таким изощренным изуверством, на которое кто-то со стороны никогда не пойдет, если он не законченный отморозок, — то все тебя будут уважать. Он всегда первым лез в драку, но те удары, которые он получал от противников, когда выходил один против троих-четверых, не шли ни в какое сравнение с тем, что он сам творил над собой, когда оставался один в своей камере. Он садился на пол и бился головой о бетонную стену, стараясь выбить из себя боль. Ту самую боль, что засела занозой в мозгах — так крепко. Это все-таки отвлекало. Помогало справляться с грузом клокочущей ненависти. То же самое — осколки стекла и ржавые ножи. Это было так хорошо — ждать, когда заживут раны и пройдут синяки, и знать, что они пройдут и заживут. А вот душевные раны — вряд ли.
Мать всегда говорила: «Не психуй… сохраняй спокойствие». Так что он очень спокойно, безо всяких психозов, поджег ее дом — в тот же день, когда его выпустили из колонии. Минимальный ущерб. Мать даже не стала предъявлять ему обвинения. Молчаливое признание своей вины.
Он снова начал колоться. Ошивался в задрипанных барах. Цеплял перезрелых девиц по вызову, бывших стриптизерш, проституток, отошедших от дел в силу «преклонного» возраста. Все эти женщины привыкли к тому, что мужики обращаются с ними по-скотски, принимая жестокость своих любовников за проявление внимания. Сами — жертвы дурных наклонностей. Годы, потерянные в дурмане: опиаты, наркотики, алкогольный угар. Он влюблял их в себя. Трахал до полного умопомрачения. Выворачивал наизнанку. Пока они не влюблялись в него настолько, чтобы с готовностью содержать его и оплачивать все его многочисленные вредные привычки. Спид, героин, кокаин.
Каждая сексуальная эскапада превращалась в акт озверелого насилия. Он наказывал их за грехи своей матери — всех. Как только они с готовностью раздвигали ноги, кровь приливала к его голове, и кулаки непроизвольно сжимались. Сначала — выебать, а потом — избить. Разбитые губы, фингал под глазом, сгустки крови, горькие слезы. Он обращался с ними, как последняя мразь — в точности, как жизнь обращалась с ним. Он получал удовольствие, только уничтожая кого-то другого. Он делал им больно — он хотел, чтобы им было больно, как было больно ему. Он не знал, как еще можно унять эту боль, которая пожирала его изнутри — невыносимая, неотвязная.