- Каешься?! - крикнул Власихину с площади чей-то удивленный, уже немолодой голос.
Власихин и на этот голос обернулся, подождал, не крикнет ли с площади еще кто.
- Не каюсь, а признаюсь... - Расстегнул белый холщовый ворот, обнажив неожиданно седую грудь. Сам он был черный, смоляной, а годы его, почти полные семьдесят лет, вот где отпечатались - на груди.
Жаркий был день.
Далеко на взгорье минуя церковную маковку, а совсем вблизи - железную, покрашенную в зеленое кровлю двухэтажного дома купца Кузодеева, нынче помещение главного штаба, на площадь, на головы и лица людей падали солнечные лучи. В этом густом и желтом потоке время от времени проскальзывали лучи совсем светлые, молодые, как будто народившиеся не от августовского летнего солнца, а от весеннего - майского, а то и апрельского, как будто не с запада смотрело солнце на землю, а только еще подымалось с востока. И похоже было, Власихин заметил этот особенный свет, улыбнулся. Глядя на него, и другие мужики тоже расстегнули вороты домотканых рубах.
Иван Брусенков поднял руку с красной повязкой.
- Вопросы от народа подсудимому не ставить! Сперва их будет ставить суд! - и сам спросил: - Объясните, подсудимый Власихин Яков Никитич, когда вы сознательно признаете свои действия как направленные против народной власти, почему же вы совершили их?! Почему, не глядя на свою же собственную сознательность, совершили?
Власихин собрался с мыслями.
- Правильный вопрос... А совершил - потому что не думал в то время, хорошо ли, плохо ли совершаю. Бессмысленно мне было под самого себя подбивать закон, хотя бы и того справедливей был закон, того правильнее... Когда бы я не сделал своего - народ бы меня сейчас не судил бы, нет. Судил бы я самого себя, и осуждение я сделал бы себе до того края, за которым у меня жизни уже не было бы. И какой бы мне ни был решен нынче народом приговор, какой бы он ни дал, народ, отзыв на мое действие - отзыв этот все одно будет мне легче, чем собственное мое осуждение.
И опять Власихин глянул на площадь.
Он знал - судить его непросто. Трудно и тяжко было его судить...
Двадцать лет служил Власихин срочную и сверхсрочную службу. И пока служил - отписывал землякам письма.
Просились в общество переселенцы из разных российских губерний общество спрашивало у Власихина, а он письмом отвечал, принять либо отказать в просьбе.
Напала на деревню нездешняя, незнакомая хворь - служивый уже шлет письмо, как от хвори той лечиться.
Вышел спор с малышкинскими мужиками на сенокосной грани - его же спрашивают: какие у Соленой Пади имеются права на спорную землю, не помнит ли служивый, в каком году и кто пробивал ту межу?
Вернулся Власихин с долгой и дальней своей службы - его всей деревней встречали, и советчиком он стал всей волости, всему уезду. Везде его знали, отовсюду шли к нему. Он жалобы и прошения писал - городские писари против него ни умом, ни уменьем не выходили, он по крестьянским делам в Петербурге у министров был, а сколько раз в губернском городе - счет потерян.
Мужикам Соленой Пади соседние деревни завидовали:
- Нам бы вашего Якова Никитича!
Нынче Яков Никитич стоял перед судом...
- Ну, ладно, - задал ему вопрос Лука Довгаль, сельский комиссар Соленой Пади, - старшего сына ты увез в урман и спрятал от народной военной службы. А младшего зачем? Для какой цели?
- К подсудимому обращаться по закону, - быстро сказал Брусенков. - То есть говорить ему "вы". Понятно, товарищ Довгаль? Понятно всем, товарищи присутствующие?
Довгаль кивнул, будто за всех, и чуть оробел от замечания, а еще оттого, что сам понял - вопрос он задал, будто чего-то стесняясь, будто жалея Власихина. Чтобы никто о нем этого не подумал, он встал за столом и, повысив голос, потребовал:
- Отвечайте, подсудимый, на заданный вам судом вопрос!
Но Брусенков снова Довгаля поправил:
- Голос на суде не подымают. Говорят ровно и гладко, только чтобы все слышали. Не более того.
Власихин молчал. И на площади люди молчали. И за столом суда - тоже.
...Когда вернулся из солдат Власихин, он вернулся не один - привез с собою девочку.
Тихая была девочка, хотя и проворная, с тоненьким голоском, с большими, всегда открытыми, но незрячими глазами. Слепая была и сиротинка. Прибилась к нему еще ребенком, из солдатского котелка они сколько лет вместе щи хлебали, кашу ели...
И очень она была ему под стать, бобылю, - и семью заводить не надо, поздно уже заводить, и хозяйка в доме - сготовит и зашьет, к празднику в избе уберется. Слепота ей в работе не мешала.
А потом вот что случилось: она ему двух сыновей родила. Одного за другим. Обоих сразу и грудью кормила - и ползунка и колыбельного.
Сначала от Власихина народ сильно отшатнулся, особенно женщины, до того это было неожиданно. Но они же первыми с новостью примирились, привыкли. Да и мужики тоже - наверное, даже меньше его уважали бы, Власихина, если бы не тот случай: Власихин и в самом деле должен быть не как все. Не обыкновенный ведь он мужик!
К тому времени Власихин получил большую часть хозяйства умершего старика отца - отец его жил за сто, и похоже было, сын проживет не меньше.
С девочкой-слепушкой он обвенчался; парни подрастали. Хозяйствовал он больше с помочами, сам же день и ночь занят был делами общества. Сколько его ни просили, он так и не согласился на должность: ни волостным старшиной, ни в Кредитное товарищество - никуда, от общественных дел не отказывался ни словом.
Но не удавалась ему жизнь, не удавалась, и только, - лет десять назад погибла его девочка-жена.
Глупо погибла - вышла в масленицу из дома, а по улице мчалась шальная тройка. С лентами, с бубенцами, с пьяными гуляками в кошевке.
Метнулась от этой тройки слепая, но не в ту сторону - под коренника угадала.
Хворала долго, а когда умерла и хоронили ее, женщины выли, будто у каждой собственный ребенок погиб. Оказалось - все любили ее, все будто света в окошке лишились.
Вдовец же Власихин, как в разных рассказах бывает, а в жизни редко, ходил на могилку слепенькой каждый день, не женился, даже няньку не брал в дом, а воспитывал-выкармливал мальчишек своих, любил их бабьей любовью и только что по улице за ручки не водил по-городскому.
После отдал старшего в обучение купцу Кузодееву. До первой революции Кузодеев держал в Соленой Пади и в окрестных селах большую торговлю, а вскоре, как народилась Советская власть, бежал на Восток, говорили даже - в Китай, потому что при конфискации у него магазина оказал вооруженное сопротивление.
От Кузодеева и учился старший Власихин-сын, и выучился не одному только торговому делу - не скрывал он своей приверженности к хозяину, а когда объявился Колчак, то и Колчака величал "верховным".
Младший же Власихин, Николай, тот силой рвался к партизанам, умолял взять его в народную армию, когда отказали по малолетству - сам напрашивался стоять в караулах у поскотины либо у помещения штаба. И тогда отец, чтобы не шел брат на брата и сын его на его же сына, увез обоих в урман, поселил в какой-то скит либо просто в охотничью заимку.
Так было...
Теперь, когда Лука Довгаль допрашивал Власихина - зачем он и младшего своего сына, непризывного возраста, тоже схоронил от людей, - вопрос не только самого Власихина смутил, на всей площади люди притихли. Долго и терпеливо ждали, что Власихин в ответ скажет.
Он сказал:
- Сколько я людям служил - тут не смог. Тут самому себе сослужил, и сразу же против людей это вышло...
От маленького столика поднялась девушка-секретарь и, обращаясь к Брусенкову, заявила:
- Товарищ председатель! Подсудимый дает ответы весьма неопределенные! Нет никакой возможности занести такие ответы в протокол судебного заседания!
По виду она была совсем городской - девица, в ситцевом светлом платьице, с непокрытой темной головой. У нее было сосредоточенное выражение лица, - и выражение это, и чуть заметное замешательство, с которым она выговаривала строгие слова, к ней располагали, но не настолько, чтобы сразу же и простить ей ее нездешний вид, а главное - должность. Девке ли в суде писать?! И в каком суде! Над каким мужиком!
- Напишет - после концов не сыщешь по написанному!
Брусенков услышал и это замечание, встал и еще старательнее, еще громче сказал:
- Секретарь суда, член главного революционного штаба Освобожденной территории товарищ Таисия... - хотел назвать девицу по отчеству, но отчества не вспомнил, - товарищ Таисия Черненко предъявляет к подсудимому по закону. Она правильно предъявляет: это не ответы на вопросы, гражданин Власихин, а личное ваше выражение, вовсе не годное, чтобы записать его в протокол. Прошу относиться к себе как к подсудимому, и к суду, и ко всем присутствующим товарищам со всей законностью, а не просто лишь бы как...
Власихин кивнул. С замечанием согласился:
- Далеко не каждое слово на бумагу ложится. - Обернулся к Таисии Черненко. - Запиши так... Зная, что действую противу закона, я все одно увез обоих сыновей своих из желания охранить их от войны... Охранить от войны... Так и будет ладно. Для записи.
Власихин кивнул. С замечанием согласился:
- Далеко не каждое слово на бумагу ложится. - Обернулся к Таисии Черненко. - Запиши так... Зная, что действую противу закона, я все одно увез обоих сыновей своих из желания охранить их от войны... Охранить от войны... Так и будет ладно. Для записи.
Еще задали вопрос Власихину. Один из народных заседателей спросил его:
- Ты, Власихин, знал - на преступление идешь. На что надеялся? Что суд окажет тебе снисхождение? Или - как?
- Надеялся, суд не вражеский. Не колчаковский. Надеялся, каждый судья не только что меня - себя будет судить.
- Это как?
- Судья не только другого, но и себя судит. Над собою чинит суд, над совестью своею и человеческим понятием. Себя на подсудимое место ставит, а вовсе не потому судит, что сильнее, что зубов у его и когтей больше, как у подсудимого. - Обернулся к Таисии Черненко и снова пояснил: - Запиши, барышня: подсудимый объясняет, что надеялся на справедливый и человеческий суд. Крепко надеялся!
- И тебя, Власихин, этот суд совсем особо поймет и особо оправдает, хотя бы и против закона! - подсказал Брусенков, забыв, что требовал обращаться к подсудимому на "вы". Подсказал и улыбнулся.
Но Власихин подтвердил серьезно:
- Так... Особо поймет и особо оправдает. Именно!
- С умыслом, значит, сынов от народу прятал?
- Не с умыслом, а с надеждой. С надеждой, что нету возможности братьям родным воевать между собой, потому что один - белый, другой - красный.
- Ты гляди на его-о-о... - сказали на площади удивленно.
- А что? Я свою жизнь сколь мог, столь и делал миру добра. Так неужто мир про это забудет нынче? Мало его слишком, добра-то, чтобы забывать. Когда его вовсе забудут, то, может, как раз миру и крестьянству всему конец сделается?! А я не верил в это! Нет, не верил в конец-то... Народ восстал. Он же - за справедливое восстал! Не ради же того, чтобы и то малое добро, которое в жизни есть, в грязь втоптать? Запиши, дочка: подсудимый доказывает, что, когда бы он не верил суду и справедливости, он запросто со своими сыновьями в урмане скрылся бы, а не явился за судом над самим собою. Однако он, Власихин Яков, явился - не мог без суда прожить.
- Значит, за святого перед нами желаешь выйти за дела свои? За престольного, храмового святого либо за апостола?
- Святым не был. А когда у другого была сильная беда, он не к попу шел - ко мне. И я тоже не к попу иду, а к народу. Я в народ верующий. Какой он ни есть, народ, но верить больше не в кого, как в его. Это и на бумагу ляжет. Ясно и понятно ляжет: верующий! Про себя я об этом могу хотя какую страшную клятву дать. Но и клятва ненужная здесь - заместо нее и пришел я сюда, на этот суд. А еще хочу спросить товарища главного над собою судью: он-то верующий в народ? Одной мы с им веры либо разной?
- Подсудимый Власихин! - поднялся Брусенков. - Здесь суд, а не церква! Мы не исповедь принимаем, а судим вас. По революционному закону и судим. За совершенное преступление.
Почти одновременно с Брусенковым поднялась Таисия Черненко - теперь она сама хотела задать вопрос подсудимому, она торопилась задать его, перебила Брусенкова:
- Скажите, подсудимый, вы читали книжки писателя графа Толстого?
- Разных я читывал. И когда в солдатах, и когда по чистой вышел. И графов Толстых читывал, и простых.
- Значит, вы принимаете философию графа Толстого? Так?
- Разве про то речь, барышня... Разве про то, доченька, нынче?
- Подсудимый! Народный суд, он - народный и революционный. Без барышень и без дочек. Учтите и обращайтесь к суду по закону! - снова сказал Брусенков строго, а подсудимый уже вел разговор с людьми на площади.
- Ты власть Советскую признаешь? - спрашивали его.
- Суд признал от новой власти. Которая - за Советскую. А как бы самую-то власть не признал?
- Боишься ее?
- Не боюсь. Я никакой власти не боюсь!
- Это как?
- А много я власти видывал. И цену знаю ей. Двадцать годов в солдатах, и каждый день, да и в ночь еще на нарах - она всегда с тобой рядом, власть. Каждый день давит тебя законом, а для себя закона не знает. Хотя бы установили навсегда: один закон для народу, другой - для власти. Вовсе бы для ее другой закон, вовсе легкий. Нет, власть и этак не хочет. Ей сроду никакого закона не надо! Не хочет она его!
- Ты это - про царскую или про Советскую?
- Советскую не успел углядеть, коротко она была у нас. Однако народ за ее с надеждой. А я - за народ.
- А может, это - чтобы народ был и чтобы он же был власть?
- Товарищи! - крикнул Брусенков и еще громче крикнул: - То-ва-рищи! Этого же нельзя забывать, что у нас здесь суд! Мы текущий момент с подсудимым обсуждаем, либо как? Мы до какого времени будем тут заниматься? Может, покуда беляки нас всех не переколют?! Военное же время! Призываю к порядку! Тише!
И он застучал кулаком о стол, а на крыльцо взобрался однорукий Толя Стрельников, командир ополчения Соленой Пади. Он всегда был своевольным, Толя Стрельников, всегда любил на народе пошуметь, а когда вернулся с фронта с культей на месте левой руки, то уже и в самом деле умел призывать, речи говорить. Его слушали и, культяпого, выбрали командиром ополчения, а когда выбирали сельского комиссара, то он совсем немногим меньше получил голосов, чем Лука Довгаль.
Взобравшись на крыльцо к самому столу, за которым сидели члены суда, Толя взмахнул единственной рукой и, заглушая поднявшийся шум, прокричал Брусенкову:
- Ты, председатель, на народ по столу не стукай! Народ сюда прибыл не для того, чтобы ты - раз! два! три! - до трех сосчитал, а все бы глазами только сморгнули! Не фокус в балагане пришли глядеть - человека судить. Якова Власихина, вот кого! Должон я знать человека до конца, когда я сужу его, или не должон? Может, мы его стрелим, а мыслей его уж не узнаем сроду! Что касается ополчения - оно выставленное на всех дорогах, и это уже не твоя забота! Ты хотя и власть, но чисто гражданская, а за караулы отвечаю ныне я!
- Дисциплину под себя подминаешь, Толя, вот я о чем! - миролюбиво, даже как-то ласково объяснил Брусенков Стрельникову. - Ты пойми!
- А заместо дисциплины личный анархизм тоже не вводи! Мозги у каждого собственные, а ты, когда засомневался в вопросе, ставь на голосование, не только на себя и надейся! Это когда нас пятеро или четверо, а тут же народ!
- Ну, не перебивай, товарищ Стрельников, еще предупреждаю! В правилах для Освобожденной территории - иначе сказать, для нашей республики - ясно записано: собрания проводить правильно, ораторам выступать по одному. А ты самого председателя перебиваешь!
- А я тебя не перебиваю. Я - укорачиваю!
- Командир - должон бы порядок понимать. У кого еще вопрос?
Толя Стрельников не уступал:
- Он и есть все тот же вопрос: может ли быть народ сам над собою властью? Отвечай, Власихин!
- Это правильный идет суд! - поддержал Толю Стрельникова Власихин. Глядит до края - кто на подсудимой скамейке, какой человек? Не с одной стороны его обглядывают. Пущай меня допросят, а дойдет - я ответить не смогу, для людей слов у меня нет, я и об этом, не скрываясь, скажу. Когда же меня народом допрашивают, я и высказываться должон тоже до конца. И я скажу: испытывались уже многие народы, на этом испытывались, чтобы самим собою управляться, но по сю пору ни у кого добром не кончалось. Не было такого случая!
- А нынче - может случиться?
- Нынче - может...
- Почему так?
- От большой беды уходим. И да-алеко от нее должны уйти, чтобы она к нам вновь и еще сильнее не пристала! Все должны наново переменить, всю свою жизнь. Сможем ли? Одно знаю - другого исхода нынче нет!
- Гляди, Власихин-то за пророка робит!
- А ты слушай знай. Слушай, не гавкай!
Власихин и здесь понял, что на площади говорится, откликнулся:
- Какие нынче пророки? Их вот делали-делали для народу, святых-то, а они взяли да против народу же и пошли!
- Ни святых, ни власти - мужицкий бунт до края! Так, что ли?
- Не так! Народ бунтует - а почему? Не против власти вовсе, а ищет власть, чтобы к ней прислониться. Он спит и видит власть, чтобы она от справедливости происходила и сама для себя закон блюла... Ведь как мы сами с собою управимся? Как в самих себя верить будем, долго ли? В себя и ни в кого больше верить - отчаянность страшная! Покуда не погрешил, не обидел, как младенец свят - это просто. Они потому, младенцы-то, ни бога, ни власти не знают, что сами святы. А вот в себя в несправедливого верить, беззаконием закон устанавливать - это как? Своим собственным умом каждый час, каждый день, и ничьим больше?
- Мужики! Народ! Он - контра или кто?
Вскочил с места Лука Довгаль Станционный и, не обращая внимания на председателя, прокричал:
- Скажи, подсудимый, а рабочего ты признаешь? Есть для тебя святой лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - или нет? Не существует он для тебя?
- Для меня нету его.
- Тогда объясни, почему нету?
- А что городской тот рабочий? Не хозяин он на земле. Он - как тот сапожник: настоящему пахарю сапоги изладить, и все! Что ему прикажут, то и сработает. Работает, а работы не видит. Сделал гайку, куда она пошла, зачем и кому - у его капли заботы нету, хотя ты выкинь ее в отхожее место - абы уплачено было. Он какую хошь вредность фабричную сделает - отраву, газов, чтобы людей на фронте, ровно мышев, травить - ему все одно. Лишь бы жалованье шло. У меня труд - он не выдуманный, он с человеком вместе рожденный. Ты не плати мне вовсе, я все одно буду сеять, хотя бы для себя, когда не для продажи. Это - труд сущий. Труд, а не нанятая работа! А у него какой это труд? Служба, а не труд! Он свободу от капиталиста провозглашает, кричит, будто свободу несет! Какую свободу? А кто его, капиталиста, произвел? Крестьянин или кто? Он же, рабочий, его и произвел своей службой, вовсе не я, мужик! Это не от меня, от его пошло, что все продается и покупается - все! Он - нужон, рабочий. Без его нельзя. Понятно. Но почто его надо плодить по земле без конца и краю?