След рыси - Николай Никонов


Николай Никонов След рыси Публицистическая поэма


Рисунки Н. Мооса

Пролог



Лес синел былинной тучей за зеленью болотных сосняков. Синел, как тысячи лет назад, когда на этих же багульниковых болотах еще слышался крик последних мамонтов, и олень с достоинством древнего величия выходил пастись на сухие пустоши, — там и теперь желтеет к исходу весны яркий веселый дрок. Пустоши с дроком — и нет оленей, и уж совсем мало осталось таких лесов. Плотно глухой и нерубленный, живущий сам по себе своей углубленной жизнью, оставался таким, как было все до человека: непредгаданно и преходяще, вечно подчинено одному неслышно текущему времени, — и не верилось, глядя в его покой, в облака над ним, в небо, которое казалось там особенно вещим и вечным, не верилось, что всего в полусотне верст к востоку растет и дышит многоэтажный людской Вавилон — городище-громадина, ввысь и вширь устремляющийся батареями этажей, эстакадами электричек, закопченными спинами заводов, бетоном дорог и горбами мостов, площадями и улицами, где навечно заковывалась земная плоть и вздымалась иная, бетонно-кирпичная, навсегда обреченная прислушиваться к городскому шуму.

Лес и город. Город и лес. Разные порождения единого сущего. Какие разные и никак не совмещающиеся пока. Город тянулся к лесу, как чудовищный спрут, простирал и протягивал в лес уверенные щупальца-дороги, тянул паутины проводов, дышал гарью тяжелого гулкого дыхания. А лес неподвижно взирал на его подкрадывающееся охватное тяготение. Лес не умел ни бояться, ни роптать — мог лишь жить и ждать своего часа. Лес рассеивал дым, разлагал едкий газ, возвращал городу чистый воздух ночными ветрами, лес по каплям копил чистую влагу и слал ее городу, а город пил ее ненасытно и выбрасывал оскверненной зловонной рекой.

Лес и город. Город и лес. Торжество человека и торжество природы. Кто знает, сколько еще будет длиться наступление человечества на то, что было от века его жильем, пищей, прибежищем, что одевало, хранило, грело, давало дышать и жить.

Сверлят геологи упругую кожу Земли, пилят звенящими пилами на Амазонке, в Канаде, в Сибири. Больше! Больше! Больше! — звучит припев.

Ржет, хохочет, ликующе воет пила, и эшелоны, груженные будто сверх меры, гнут рельсы, а реки несут тела деревьев к тем же ликующим пилам. Больше! Больше! Больше! — звучит припев. Лес — лес… Был — был… Лес — лес… Был — был… — проносится за эшелоном эшелон. На Амазонке. В Канаде. В Сибири. Живет, нарастает, потрясает Землю грохот. Падают деревья. Поют пилы. Гимн человеку… Гимн лесу… Гимн…

В лесу всегда была тишина. На солнце опушек, в птичьем голоске над полянами и в кукушечьей глухоте боров, и в неясном веянии ветра, в его вздохах и шорохах, непонятных, как чей-то невидный полет, но приятно ясный уху… Ветер был и не был… Шелестели и молкли листья… И всегда стоял вечный шум-шорох сосен, и всегда была тишина… Тишина клонила голову венчиком сон-травы, открывалась в немом полыхании зорь на росах, в малиновом звоне неслышной заутрени, в цветном хоре первых играющих над лесом лучей… Тишина жила в сдвижении облаков над вершинами, в том, как они тянутся, хмурясь и улыбаясь и находя друг друга, и в песне дрозда на зелени ночного заката, и в проблеске первой звезды, что всегда стыдится своего явления и вознесения и оттого трепещет и прячется, мигает робко, как сквозь слезу… Тишина застаивалась безмолвным паром над полянами и над уснувшей водой — это она томила душу невысказанным спрашивающим медвежьим взглядом — бурая, белая, голубая, зеленая, всепонимающая, всеобнимающая… Тишина… Тишина… Тишина…

И ночи в ней затаивались испуганной птицей, ночи были черны и так засеяны звездами, точно звезд было больше, чем неба, и они жили над этим лесом, сливаясь с ним в одно целое и, отжив свое, падали в его черную глубь…

И спрошу: видели вы звезды глухой осенней ночью над полями?

А над беспредельной болотной ровенью?

А над реками и займищами, где отражаются они зыбким глубоким пожарищем, и как золотая чудо-рыба рябит и плещется в их сетях неясный месяц?

Видели вы звезды меж ночными облаками, меж серыми и белыми призраками, там, в вышине, и там, по-над самым небосклоном, где живут только смутные загадочные знаки — вопросы времени и души?..

Надо уйти далеко от города, где нет огней и деревень, и нет вообще ничего от человека, кроме стогов, похожих на спящих древних слонов. Надо взобраться на такой стог по соломистому крутому боку, лечь там и смотреть, успокоясь, только в небо, в его жизнь… И придет час, может быть, вы постигнете совершенство, проносясь в пределы вечности и растворяясь в ней, прикоснетесь к тайне ощутить себя единым с тем, что есть поле и звезда, влага леса и запах болота, полет совы и крик ночной стаи, — тогда ветер вечности зыбко повеет вам в душу и ясно-облегчающе станет наконец-то, о чем всегда полудогадывается душа, и не может быть иначе…

Хочется мне сказать, как говорили до меня:

Идите к лесам и к животным, не бойтесь ни дождей, ни молний, ни гроз, полюбите гром и трепет травинки под грозовым вихрем, тяните гладящую руку всему живому, не бойтесь встать на колени перед красотою порхающего мира и вечностью безмолвного цветка, — ибо давно привыкли мнить себя только покоряющими и даже перед Солнцем, перед Землей и перед Женщиной уже стыдимся склониться, хотим и не можем обнять ее колени и преклоненно припасть к ним все в гордости и в гордости черствея душой…

Идите. Не стойте. Красота открыта желающему видеть. И наслаждение красотой равно возвышению до нее. Травинка всякое утро творит несущую солнце каплю, и птица то, чему нет объяснения по простоте, так совершенство женских линий неподвластно закону цифр, так красота взгляда не подчиняется ничьей кисти. Пришло время, когда сиянье Лун в тучах предпочтено будет их блеклому изображению на пыльных растресканных временем холстах. Цветок вишни, губы женщины, полет сокола, грация антилопы, походка слонихи, ветвь папоротника, загрозовая радуга, полночный ветер и непознанное совершенство снежинки — все ждет созерцателя и поэта, откроется тому, кто пришел без стрелы и топора и без желания схватить, но с одним желанием открыть и прославить для всех, кто есть и будет под вечным небом.

Идите… Не стойте… Не теряйте рассветов ни в небе, ни в душе. Не раздумывайте долго… От долгих раздумий глохнет свежесть порыва, ползет сомнение, является робость и страх… Тогда и рождается равнодушие и предательство, предательство и равнодушие…

Нет ничего хуже равнодушия… Все пороки живут в нем, и хоть много прославлено оно, не в нем скрыта суть вечного. Может быть, вся суть вечного в сопротивлении злу, в поиске и в отдаче, в сотворении лучшего, в желании и в терпении, и в просветленности перенесенным страданием, в радости малому, в изгнании страха из своей и другой души, и в дождевых каплях, в солнечных лучах, принятых на поднятые ладони…


Легче легкого восклицать: Моя Россия! Родина! Как я тебя люблю! Труднее всего молча жить для России, отдавать ей свой труд, добытую честь, жертвовать ей, если понадобится, и обручальное кольцо, и все достояние, и самую жизнь. Кто измерил любовь тех, кто пал за нее без наград и безвестно, кто вынес за нее и огни, и муки, кто просто пахал и лелеял эту землю и по первому зову вставал на ее защиту. Так было и так будет… Но мы, люди, хозяева и властелины Земли, как-то привыкли уже забывать, что земля наша общая с теми, кому не дано голоса, но до нас еще высшей властью природы создано право на жизнь и на счастье. Волей или неволей отбираем мы это счастье, разрушаем право на жизнь тому, кто рожден соколом или орлом, зверем бегающим и зверем плавающим. Без нужды губим и без сожаления отрицаем чью-то жизнь. А надо ли? Не пришло ли время каждого жить для всей Земли, и не пришло ли время каждого отягчить себя раздумьем о судьбе Земли?

Так было всегда, и там начинается истина, где пришла боль и раздумье, и счастье понимается не тогда, когда ты трогал губы любимой, но когда искал их след…

Всегда легко нести улыбчивую хвалу. Всегда тяжело — горчащую правду. Но хвала проходит, а правда остается и помогает жить, смотреть вперед, как бы ни была горька. С этих позиций рассматривает автор свою новую работу и со смирением, но не паче гордости, выносит ее читателю.

I. Лесной кот

Глаза у кота были золотисто-зеленые, мудрые и древние. Это были светящиеся глаза. Иногда в них мерцал огонек сапфира, иногда они светились, как две маленькие позелененные временем луны, иногда были берилловые с теплым жаром в глубине, как хранящие огонь угли… Такие глаза достались ему от прошлых животных, самой сути природы, что миллиарды лет по капелькам, по частицам творила зрение — способность обозревать и осмысливать себя, вопреки хаосу и тьме. Природа, как женщина, любит смотреться в зеркало и, может быть, рысьи глаза были ее совершенством в ряду созданного для того, чтобы не только видеть, но слышать, осязать, обонять, воспринимать и оценивать все то, что прекрасно и что противопоставлено, противоположно тому. И кот видел небо, каким не видит его никто, и даже человек бессилен со всеми своими телескопами. Небо горело над ним переливами бесчисленных красок, останавливало, заставляло вглядываться. В черные безлунные ночи кот любил смотреть туда. Млечный путь был его лесной дорогой, звезды вели его, когда он охотился, играл, искал кошку или просто бродил, наслаждался звуками и запахами тишины, так умеют наслаждаться только животные и совсем немногие особенные теперь люди…

Смотреть в небо кот взбирался на чудо-лиственницу, как башня стояла она в глубине леса, возвышаясь над ним. И не было нигде близ дерева, равного ей хоть сколько, — так вольно открывались простору над вершинами ее немногие черные раскинутые широко сучья, как бы хранящие и осеняющие этот лес с птичьей высоты. Может, было это дерево еще из того древнего леса, что стоял тут прежде и был тысячу и две тысячи лет назад… Кто знает… Не знал и кот. Цепко взбирался он по грубой коре до первого разветвления кроны, ложился на самом толстом суку, похожем на ствол большого дерева, укладывался поудобнее и дремал под мерную зыбь дерева. Эта тихая зыбь была знакома ему: ею жили все деревья даже без ветра, но кот лишь ощущал и узнавал ее, не в силах понять суть и не осознавая, конечно, что зыбь дерева впрямую связана с размеренным движением гигантского шара, с завидной, неизменной точностью поворачивался он в пространстве, нес на себе безбрежно могучую, многообразно устроенную, неотгаданно возникшую и вполне очевидную, суетно-сложную красоту — жизнь…

Кот мог думать лишь в пределах открытого ему опыта, он, конечно же, думал, иначе почему так жили, шевелились, полунастораживались его большие уши с кисточками чутких волос-антенн. Кисточки позволяли коту как бы одновременно слышать и осязать. Люди не знают такого свойства. Он слышал все: неслышный писк летучих мышей, их полет-мелькание, словно танец духов, движение-шорох кротов в глубине земли, скрип зубов невидимых землероек, пробежку мышей, полет сов. Уши сообщали коту, как резвятся зайцы на прогалинах у болота, как крадется к ним кустами опушки лиса, как бормочет во сне большой петух-глухарь, последний взрослый глухарь в округе…

Кот знал черную, большую, покрытую пепельным морозным узором птицу, но не подстерегал, как будто понимая, что без этого бровастого строгого петуха исчезнет в лесу и последнее токовище, и две глухарки, рыжие и чистоперые по-лесному, уж не будут водить по ягодникам, по летнему черничнику, осенней бруснике и предзимней клюкве выводки большеголовых небоязливых глухарят с томительным недоуменным взглядом. Глухарят одного по одному он подстерегал и ловил, когда птицы располагались греющим полднем на разгребенном подзоле у опушек и блаженствовали, как стая деревенских кур… Но даже и тут, нападая, кот не хватал без разбору: ловил пестрых с прочернью петушков, оставлял на потом нескладных молодых глухарок, совсем не трогал матерых копалух, что бросались отводить его с беспримерным самоотвержением.

Кот знал всех обитателей этих боров, их тропинки, ходы и норы, и так же знали кота обитатели, хозяева гнезд и нор — от гнедых кислых муравьев до дятлов, соек и белок. Сойки с дятлами встречали кота криком, белки брюзжанием и цоканьем, а он лишь презрительно взглядывал в их сторону, дергал хвостом или ухом, шел восвояси походкой хозяина, — летом, осенью и весной наперед знал, где найдется еда, и, как рачительный хозяин, никогда не ловил ее больше, чем мог съесть и насытиться, знал: еда должна жить и размножаться. Горе было тем, кто нарушал этот простой закон. Сытый кот тотчас уходил в свое убежище под разрушенной скалой-останцем в самой глубине леса. Когда-то в дальние бесконечные времена здесь была большая гора, веками дышала пеплом и жаром, но время погасило ее, ветер, солнце, мороз и дожди выветрили, размочили, рассыпали ее вершину, гора заросла, оставив, как памятник себе, каменный столб-сердцевину и россыпь голубых валунов вокруг. Здесь было много укромных, потаенно скрытых мест. Здесь на прогалинах, заваленных камнем, с весны до зимы жарко грело-припекало солнце, а осыпь гребня хранила от северного и восточного ветров. Глубокий снег не накапливался на валунах, оставался за перевалом, сносило его в низину, и кот не знал лучшего места, где было бы так тихо, тепло и спокойно. Он был полным властелином этого склона, и каждое большое дерево было отмечено здесь его когтями и мочой, здесь были особые валуны — тут спал он летом, нежился на безветровом припеке, и глухие укрытия — туда скрывался от дождя и мокрого снега. Осенью сюда приходила кошка, и они согласно бродили по всему склону, играли в охоту, прятались, догоняли друг друга, становились в оборонительные позы — глянь со стороны, вот-вот покатятся в дикой схватке, с раздирающим воздух визгом, — но никто не видел таких битв, просто кошка любила по-женски красоваться, а кот хвастать своей силой, и, тихо урча, терлись они потом мордами, покусывали друг друга с ревнивой лаской, лежали под каменным свесом убежища, и кошка клала покорную голову на его широкие толстые лапы. Под скалой совершал он свой вечерний и утренний обряд: чистил шерсть, вылизывал когти, мыл морду, тер за ушами, расчесывал зубами и языком скатанный пух и вообще делал все, что делает хороший домашний кот.

Кот вставал на охоту, когда солнце спускалось в лес, просвечивало его костром, и первый пахучий пар, предвестник тумана, начинал стелиться у опушек, по-над травой. Пар приятно холодил чутье кота, вызывал желание охоты, добычи, резвого бега, собственной легкой силы — всего, что и составляло счастье его короткого бытия пой этим солнцем и под луной, с этими звездами и цветами, деревьями, листьями, запахами. Нет, кот не осознавал, не знал, сколько весен несет ему жизнь, — рыси не живут долго, — он просто был в бесконечности этой жизни, участвовал в ней вместе с лесом, родившим его, создавшим и все другое живое — вплоть до жука, листа, травины, стрекозы, самой ничтожной мошки, ночных мотыльков и комаров, чья жизнь исчисляется днями и все-таки неизмеримо больше жизни молочнокрылой букашки-поденки, что, взвившись из вод, живет над Землей всего одну зарю и падает в воду пресыщенная блаженством творения.


Кто видел облачко поденок, танцующих меж двумя зорями: небесной и водной?

Кто спрашивал у раскрытой кувшинки: что есть вечность?

Кто видел, как тает облачко крохотных нимф, как сыплется дождь маленьких тел, уже завершивших таинство жизни?

Нигде так не ясно, что жизнь — бесконечность рождением и воссозданием, в иных ликах и формах воскресая живет все, что закончилось и прошло свой круг, и эту вечность воскресением в рождении через любое лоно знает и цветок, и семя, всякое дерево и каждый зверь, и птица, сама Земля и, может быть, Солнце…


Кот скользил меж стволами и в кустах — легкая и хищная гроза этого леса, охотник по сути и по природе своей. Если б могли видеть рысь, занятую охотой, — залюбовались, непременно залюбовались бы: как безмолвно плавно идет-крадется — так и хочется сказать льется — высокая серо-пятнистая кошка с коротким черно-белым хвостом. Тень не тень, призрак не призрак движется по чернеющему лесу, синим пламенем, старым золотом то вспыхивают, то гаснут ее глаза, переливаются мышцы под бархатистой тонкой шкурой…

Рысь… Рысь устремлена в поиск. Рысь вслушивается… Вот встает, занесла мягкую лапу, как бы не решаясь ступить… Вот шагнула бесшумно, двинулась быстрее, замелькала так, что уже и не поймешь, что это мчится в ночной мгле, понеслась скачками, припала, затаилась, подбираясь, напружиниваясь, дрожа летуче пригнутыми ушами…

Стоило зайцу, всегда торопливо жующему, заглядеться на восходящую луну, стоило вальдшнепу не вовремя вытащить из земли длинный испачканный клюв — лес лишался еще одного разини, их не любит, не терпит природа — дикая природа в особенности.

После охоты кот играл. Игра с детства входила в суть его жизни, и для нее были свои особые места, правила и привычки: кот бросался в бурелом и пробирался там, то проползая и протискиваясь, прыгал со ствола на ствол, влезал на деревья, затаивался на заячьих тропах — не ловил, пугал улепетывающих зайцев, он носился в кустах опушки, катался по мху в сухих кочках болота, мчался куда-то сломя голову и так же резко останавливался, виляя вправо и влево, исчезал и снова появлялся, как неожиданность, и, наконец, набегавшись вволю, тихо шел к старой лиственнице, чтобы здесь, сперва обнюхав ее и осмотрев от подножья до вершины, упругими толчками подняться по стволу на любимый нижний сук и там залечь, под влажным ветром, в запахе лесных вершин и ночных туманов. Ночные туманы не пахли цветами, как вечерние, настаивался на них запах воды, спящих болот, инея и прихваченных заморозком невидно желтеющих листьев.

Дальше