След рыси - Николай Никонов 4 стр.


Задумаемся еще: как быть тем, кто не может ни идти, ни лететь, кто навсегда лишился единственно нужной для жизни тени, скользящего света, защиты от ветра. Как знать, не плачут ли, не ждут ли последней отчаянной надеждой все эги папоротники, грибы, грушанки, орхидеи-гнездовки, жесткая брусника и робкая кисличка и другая-иная трава-мурава со всей живностью, обитающей в ней, до жучков и до мошек, до самой невидно-неслыханной мелочи, которая, однако, совсем не зря должна быть рождена на свет, зачем-то живет и существует тысячелетия и даже от тех идет непонятно удаленных времен, когда Земля была еще горяча, как только что испеченный пирог, Солнце быстрее бегало по иного цвета небу, и все сотрясалось в неистовстве вихрей и гроз, и все было еще не так, как привычно нам, поздним, но не первым властителям этой Земли…


На другую неделю здесь уже хозяйничали тракторы. Рыча и постреливая голубым дымком, они тащили стволы к дороге, волокли их, уже оголенные, без сучьев и как бы вытянувшиеся оттого, не деревья уже — хлысты…

Бегали по вырубке, сновали и суетились потные веселые мужики в распахнутых ватниках, в расстегнутых рубахах, подъезжали с утробным ревом грузовики, лязгали освобожденные штанги прицепов. Лес накатывали дружно (себе ведь и без денег!), слышалось: «И-эх-ма-а… Вззя-ли… А… Ищщо… взяли… Эх, мать… Пошла-а! Пошла, ребята…» Нагрузив, стукали хозяйственно в меднотелые бронзовые н охристые бревна… «Хороша лесина! Звон звоном!» И заковывались цепи, завязывались тросы, удовлетворенно захлопывались двери. Взрыкивая, взревывал мотор, до того лишь приглушенно-сыто, равномерно урчавший. И уже совсем без дороги, вспарывая дерн, давя и пластая ненужный молодняк, колесили по вырубке, зацепив пару-тройку бревен пьяные трактористы из соседнего колхоза — эти не рубили, так брали, не откажешь — механизаторы… Механизатор сейчас самый первый человек иа безлошадном селе, попробуй без него обойдись… И еще везли, еще грузили, тащили, подтягивали, наматывали, крутили тросами и проволокой, грудили у дороги в кучу и штабеля красные в охру, с медным звоном, серые, белые в голубизну, серебристые, зеленокрылые, пахнущие горьким соком и запасенной на века силой-солнцем, чудовищные — не в обхват — и прогонисто-ровные стволы и бревна: сосна, ель, береза, осина. Сосны с елью больше всего… И уже обозначились трассы, потянулись все вдаль и вдаль, ушли за горизонт, казалось, до самого Байкала, а может, и дальше, до океана, до самого предела и края Земли…

Распахнутый трассами, расчесанный просеками, размеженный дорогами оставался не лес уже, что-то другое, безраздельно обреченное. Такие остатки леса сохраняются у пригородных зон по окраинам и вблизи человеческого сельбища. Стоят в таких местах ровно бы сосны и вроде бы березы, но лесная трава уже путается под ними с крапивой и с лебедой и совсем исчезает — остается один только желтый хвойный опад на протоптанных во всех направлениях стежках. Запустение-уныние в таком бездельном, нежилом, прохожем лесу, и знаешь уже, глядя на него, на сухие и лысые макушки — нет ему никакого будущего. Может статься, правда, объявят его парком, наставят скамеек и гипсовых спортсменок, воздвигнут в прогалинах лодки-качели и базарно раскрашенную карусель, оглушат тягостной радиомузыкой из развешанных по тем же соснам алюминиевых кастрюль и заставят доживать так. А вернее всего, просто обстроят этот лес многоэтажьем, и будет он кругом в коробках домов обращаться в подобие вкопанных бревен, будут сушиться там на веревках простыни и штаны, будет с утра до полуночи крик, осколки бутылок и лампочек, а по вечерам сюда станет слетаться окрестное воронье…

Пишут вот всезнающие, всеведущие и всевидящие корреспонденты: где-то под Москвой, в Финляндии ли, в Швеции, в Литве, а может, и в Сибири, есть города и городки, построенные прямо в лесу, и не срублено там лишнего дерева, ветка кедров заглядывают на балконы, лес подступает к лоджиям, поют зяблики у раскрытых окон, напрочь запрещено орущее радио, белки спускаются за орешком на руки, цветы цветут, не зная про букеты, и подосиновики лезут, просятся в руки у самых подъездов. Ах, города в Сибири и в Финляндии. Неужто другие люди живут там? Неужто со временем везде будет так? Один скажет: хорошо, другой скажет: хорошо бы, а третий скажет: возможно ли?


О, критик мой, защитник всего творящегося на Земле. Не говори, что лес нужен народному хозяйству и что без леса и вы, мол, автор, не живете, пьете-едите за столом, работаете сидя в кресле, деревом топите свою дачную печку, полированным древом обставляете квартиру… О том ли речь! О глупости и о бездумье речь, о небережении и небрежении речь, о том, что много имеем, и плохо, что много, а было б мало — сами собой родились бы тогда бережение и расчет, пришли вместе с ними рачительность и осторожность, родились бы от них совесть, строгость и мудрость. Уж не в малых ли странах, у маленьких трудолюбивых народов надо учиться, там, где землю отвоевывают у моря, вычерпывая его даже и ведром, там, где землю в корзинах несут на бесплодный камень и творят на камне колосящееся поле.


Пока же складывали на вырубке — не столько от желания жечь зеленую сыроватую обсечь, сколько все из-за лесника: ходил тот по вырубке хмурый и все стращал всех, ругался, — с женой, чо ли, не поладил, не подали с утра? (Подавали, да отказался, отрекся, на службе, мол, не положено.) Чудак этот Шутов-лесник. Другой на его месте радовался бы. Меньше лесу — меньше уходу, меньше и спросу… Зато другой человек, тоже причастный к лесу, — егерь Петухов — был на порубке, как кот на масленице. Со сдвинутым по привычке на ухо сине-зеленым картузом перебирался от одного кострища к другому, задерживался, где веселей заводилась беседушка. Пил — не отказывался, уговаривать не приходилось. Подкидывали в зевластый, завывающий вихрем костер, жмурились от певучего дыма, от пеклого жару и пепла, от хряского огня, кидали в золу, отдергивая руки, картошку, закусывали, сидя вольно-широко, хлебом, луком и толстым салом, поздними огурцами и квелыми помидорками, трахали об пеньки порожнюю посуду или оставляли, прежде проглядев на свет, аккуратно и удельно, смотря по характеру. Спорили и хвастали, и хвалились, и за грудки брались, дальше не заходили — артель не давала. И всем была радость, всем было что сказать: сколько лесу нежданно-негаданно и на дрова, и на постройку, и на срубы можно, и так продать, если на иную хозяйственную нужду. Кто говорил с весом и значением, какое всегда появляется у русского человека малость под турахом, что лес — золото, «не пролежит», «всегда уйдет», кто учил, как надо бревно шкурить, сушить и сберегать, чтоб не взялось грибом, не засел короед. Сушить лес надо не на солнце, на солнце его дерет, щеляет, а лучше всего в полсолнца или под навесом, где ветерок, положить само собой на катки, на лежки, торцы забелить, — иначе гиблое дело, гриб… Кто-то подхватывал, как этот гриб уничтожить, если завелся, купоросить, или соляркой мазать, или вот, как старики говорили, развести известь-кипелку и теплой еще забелить с солью. Спорили, какое дерево класть в нижние венцы: тут все сошлись, лучше листвянки — нету, века не гниет, ничего ей не делается, а вот насчет того, какую лесину лучше на северную сторону избы, вышло разногласие, одни стояли за ель, другие за сосну или за ту же листвень, но листвень отвергли, слишком тяжела, насчет же ели-сосны не сошлись, остались при своем мнении, хотя кто-то даже и осину называл, но его осмеяли. Осина, она на дрова, на огородные жерди хороша. Тужили еще, что нет кедра, кедрач, помнили, здесь выборочно рос, но повывелся постепенно, свели и свои, и шабашники из-за орехов. А ведь дерево-то! На поделки, на столярную работу, что рамы возьми, что двери, обкладку всякую и обводку — не дерево, шелк… И о березе не забыли, тут уже единодушно — дров, братцы, жарче не бывает, конечно, лучше весной березу заготавливать, веснодельные-то дрова ни с чем не сравнишь. За лито просохнут, горят дружно, уголь из них звонкий и на истоплё много не надо, принесешь одно беремя, и печь — не дотронешься… Ну, конечно, в холода, в мороз, добавлять приходится…

Много-много было тут рассказано и вспомнено, много было и смеху и матюгов, без которых вроде бы как еда без соли, не получается народная речь, и уж тут-то всех превосходил егерь Петухов. Василий Петрович умел крыть как-то особенно едко и складно, все неспроста, все с заверткой, с тройным-четверным разделением: и в сок, и в бревна, и в трассу, и в трактор, и в грузовик, и в дорогу… Слушали, хохотали и ржали, держась за животы, учились и подражать было пробовали — не получалось так. Это, видать, вроде как тоже талант… Дивились:

— И где ты только, Василей, насбирался? Откуда чо… Из пристяжки в дышло.

Улыбка. довольства играла на пьяном, злобноглазом лице егеря.

— А я, как только на свет вылез, огляделся, сразу счас и крыть начал…

— И где ты только, Василей, насбирался? Откуда чо… Из пристяжки в дышло.

Улыбка. довольства играла на пьяном, злобноглазом лице егеря.

— А я, как только на свет вылез, огляделся, сразу счас и крыть начал…


Витька Жгирь, по прозвищу Брыня, за то, что смалу еще любил всякую музыку, тренькал и бренькал на балалайке, радио крутил, гнал свой синий трактор так, что все время стукался головой о верхнюю обивку кабины. Торопился. Ничего — голова, она крепкая, а лес надо успеть: не выдернешь — расхапают. Налетели, как мухи… Бригадир опять запоет: «Куда гонял? Чо калымил?» Зануда… Все равно узнает… А-а… Хрен с ним… — Витька обернулся, поглядел на волочащиеся, пашущие проселок двуствольной бороздой бревна… — Хорош лес… Из такого лесу, мужики говорят, раньше только строились… Счас нету… И правда… На станции, сам видал, гонят с севера откуда-то… Дерьмо дерьмом, все с красниной, подтоварник да гнилье дровяное, загорелое, источенное жуком. Этого бы натаскать — на дом-пятистенку… — Витька Брыня прижмурил раскосые черные глаза, поглядел в поле, где виднелся такой же голубенький трактор, старательно пахавший зябь. — Выдобряется… Работяга… Паши, паши… А я все равно год-другой и подамся, хватит… Чо тут, в совхозе… Силос-то нюхать? Пускай другие, а я нанюхался… В городе повкалываешь — квартиру тебе… Все удобства. И водичка горячая: лей сколько хошь… Сестра Машка хорошо вон устроилась, знала куда замуж выскочить. Лежи хоть целый день в ванне, телик туда ж поставь, пиво холодное пей… Культура… Обязательно так хочу, чтоб в ванне пиво пить и телик глядеть… Красота…»

Витька на минуту отвлекся, прислушался к тряскому траканью машины…

«Зажигание барахлит вроде… А-а… Тянет, и ладно… Распаяется, на ремонт встану. Чего его беречь, когда никто не берегет. Ванька Смолин вон за водкой в Крутую кажный день гоняет, на обед приедет и двигатель не глушит, так и стоит его керосинка часа два, коптит небо… Мать даже ругается… Надоел… В город, в город надо… Чо тут? В совхозе… Конечно, и в городе не сразу тебе квартиру. Уметь надо… Бабу найти. Нашел бабу с хатой — вся любовь… Хоть старуху пока, лег тридцати. А можно и девку. Повезет дак… А чо? Город большой — баб, как куриц в курятнике… Прибарахлиться надо: куртку новую… Лепень… Штаны в полоску. Бабы любят, когда приодет… Деньги бы еще надо… Мать получку забирает. Не заберет — пропью. Чо схалтуришь — тоже в пропой… Пить, однако, бы бросить… Уж зарекался… Сколь раз… День-два держусь… А там ребята… Не откажешься. А попало под это дело — и все… Лесу бы этого надергать поболе? Опять куда?.. Деревня, считай, вся понахватала. Эти вон в лучшем случае на дрова за бутылку пойдут… Не строится счас никто… Дачникам разве, в Крутую, возить? Бригадир… С ним не сговоришься… Гад такой… А то бы добро, у дачников деньги несчитанные… В городе живут… В деревню еще лезут… Воздух имя подавай! Тишину… Гады… А вообще-то на лесе можно деньгу подшибить… Раз уж начали… Еще бу… Ух ты!.. — яростно крутанул руль, сбросил скорость — Все… Влез!..»

Трактор влетел в размятую, разжульканную такими же машинами водомоину, наклонился, пробуксовал, осел до осей и умолк.

Витька вылез из маленькой несерьезной кабины, походил, попинал в завязнувший скат. Закурил. Отвязывать жесткие тросы с бревнами ему не хотелось. Походил, поругался.

— Ничего… Счас кто-нибудь из своих подгонит — дернет…

И уже спокойно вернулся в кабину, достал магнитофон, включил любовно, тряхнул крашенными в желто-гнедой цвет волосами, уселся курить, слушать на бревна…

А-ы-ы, хау-ю дра-ды ды-ды-ды.

А-ы-ы-ы, хау-ю дра-ды ды-ды-ды… — надрывался из магнитофона гнусавый саксонский лай.


К вечеру вырубка опустела.

Под закатным, охлажденным солнцем сновали по ней лишь разбуженные взворошенные муравьи. Муравьи сталкивались на своих дорожках, кипели у разоренных, лишенных прикрытия муравьищ, без пути тащили куда-то хвоинку, то раздавленного товарища, оступались и сваливались в тракторные рытвины, взбирались на пни и ощупывали головы лапками…

IV. Аукцион



Аверелли с неторопливым достоинством прогуливался перед подъездом «Астории», ждал жену. Смотреть на чужую гостиничную жизнь ему никогда не надоедало, тем более что сейчас позволяло время, и Аверелли смотрел, как одно за другим подкатывают к бровке бесконечные такси, из них выбираются мужчины и дамы, многие, если не все, иностранцы, судя по одежде и говору, но манере держаться и жестикулировать. Такси, включив свой зеленый, ищущий глазок, отъезжали, а прибывшие либо шли прямо к дверям, либо их чемоданы подхватывали швейцары и несли в гостиницу с неторопливой осторожностью, с какой носят, может быть, золото или хрусталь. Он усмехнулся пришедшему сравнению. Жена всегда долго собиралась, возилась с туалетом и прической, но Аверелли никогда не роптал, да и вряд ли кто бы стал роптать и сердиться на его месте — ведь у него была молодая и очень красивая жена. Это много, поверьте, когда вам далеко за пятьдесят, когда у вар пусть благородная, пусть внушающая почтение лысина, а зубы, хотя и сделаны лучшим в Риме дантистом, все-таки не слишком свои. Зубы… Зубы… Отличные зубы, такие же, как шелковое голландское белье, штучный костюм, элегантное пальто… И все-таки не оставляет подчас досадное воспоминание, что всего два-три десятка лет ты же был гибок, смугл, ясноглаз и волосы были, как новая щетка, и не приходила всерьез мысль, что время угрожающая штука. Время… Время… Аверелли задумался и перестал разглядывать приезжающих.

Время… Кто его считает в двадцать? Его начинают ценить и считать после сорока и то, возможно, самые умные, самые предусмотрительные. Собственно… ум, наверное, и есть способность к предусмотрительности… Забавно… Простая истина… Что же это жена сегодня так долго? Ничего. Пусть. Кто любит розы, должен любить шипы… А среди этих русских женщин много интересных. И попадаются совершенно итальянки… И много хороших мехов… «Volpe… Volpe azzurra… Zibellino…»{Лиса… Песец… Соболь…} — привычным глазом определял и оценивал он меха на воротниках и шапки проходивших женщин, но, пожалуй, более чем на воротники, смотрел он на женские лица.

Красивые женщины в России. Много красивых. И это не первое уже открытие как будто удивляло его. Он никогда не был равнодушным к женской красоте — что это за мужчина в таком случае, — но здесь он сравнивал, ведь жена его, сеньора Аверелли, была русская, и это обстоятельство всегда было предметом его странной гордости, а когда он приезжал сюда, в Ленинград, на аукцион, гордость его словно бы увеличивалась, удваивалась. Правда, жена родилась не здесь, не в России, но она была настоящая русская, сероглазая и добротная, и он с удовольствием отмечал, что некоторые из женщин, проходивших мимо, были немного на нее похожи. Жена прекрасно говорила по-русски и по-английски, он часто брал ее с собой — ведь с такой женой он мог обходиться без услуг переводчика и, во-вторых… Он не испытывал неудобств в этой неудобной в отношении женщин стране… Разумеется, если б ехал в Копенгаген, в Париж, в Сингапур или в Японию, он мог бы… Но и тогда он часто брал жену… Как это у русских говорится: «Не вози в Тулу свой… этот… а… само-фар…» Аверелли усмехнулся: кстати, она собиралась купить самовар в Ленинграде, и обязательно отапливаемый углем, не электро. Она говорила, что чай из угольного самовара вкуснее. Смешно… Пусть покупает. Каприз женщины ее суть. Только где в Риме они будут иметь древесный уголь? Каменный, наверное, не может годиться на этот само-фар… Он посмотрел на свой электронный блестящий хронометр и поморщился. Часы показывали, что пора ехать. Аверелли покрутил зонт-трость, с рассеянным презрением приглядываясь к кучке юнцов в лосненых дубленках, в полосатых штанах и тертых джинсах. Парни совещались о чем-то возле подъезда и часто оглядывались.

«Слетелись, как вороны… Везде, и в России тоже, эти хиппи, лаццарони, фарцано… Но где же она! Ho mostafretta! Non lo si deve fare! Cosi nonsi puo fare!»{Я очень спешу! Этого не следует делать! Так нельзя!}

Аверелли начал уже хмуриться. Лицо его приняло петушиное выражение, и он снова посмотрел на часы.

Он женился на русской девушке не потому, что ему не нравились итальянки. В свое время он мог иметь успех у женщин, его любили и девушки и матроны. Но… Если бы кто-то знал, как он взбивался в люди. Как исполнял свой план: превратиться из жалкого мальчика на побегушках, из торговца сигаретами вразнос — в сеньора Аверелли… Нет, это не просто, поверьте на слово, в наше время — начинать с нуля, делать себя, как говорят англичане, и свою судьбу. Кто способен на это?..

Назад Дальше