Госпожа Тренога - Медведева Екатерина


С утра пораньше, как всегда, Блерте выгоняла стадо. Старуха гусыня ежилась и махала крыльями, накликая дождь, гусята и молодые гусочки спешили за гусаком, а тот шел, важно помахивая кошельком, и косился на Блерте. Богатые это были гуси, мясистые, каждый носил в кошельке золотую монету. Так приговаривала бабушка, и в детстве Блерте один раз пробовала эту монету нащупать. Получила клювом по лбу. И как обидно было узнать, что никакого золота нет, и не кошелек это, а обычная складка кожи. А на лбу остался шрам-памятка: не лезь туда, куда не просят, не ищи то, чего нет.

Она шлепала босыми ногами по лужам и напевала. Вдруг кто-то повторил ее песенку на дудочке. Захохотали гуси, и Блерте огляделась в поисках того, кто так насмешил ее стадо. Неужели Пастух? А говорили, замерз в лесу зимой и больше не появится.

Он был потрепанный, хромой, непонятного возраста. Щетина с проседью, а глаза — удивительно яркие и молодые, и ходил живо, чуть вприпрыжку, похлопывая кнутовищем по грязному, разбитому сапогу. Его сторонились, а он словно и не замечал. Один как перст — ни семьи, ни дома, но будто и не тяготился одиночеством. Разговаривал со своей рыжей собакой, курил вонючий лесной табак и всегда появлялся неожиданно, как черт из табакерки.

— Блерте, где ты там? — донеслось из дома, и Блерте ускорила шаг. Бабушка уже проснулась, а кофе не сварен, воды надо принести, печь растопить. А уж если бабушка увидит, с кем разговаривает внучка, палки не избежать. Бабушка терпеть не могла Пастуха. Иногда Блерте казалось, что бабушка недолюбливает мужчин. Хотя, надо отдать ей должное, она была одинаково сурова и к мужчинам, и к женщинам, ко всему роду человеческому, за исключением разве что младенцев и покойников, жалея первых за беспомощность, а вторых за перенесенную муку смерти. Живым же бабушка спуску не давала, и Блерте доставалось в особенности.

— Доброго утречка. — Пастух приподнял потрепанную шляпу.

В этой шляпе он напоминал Блерте гриб-зонтик, и она всегда невольно улыбалась. И совсем не боялась его. Ну как можно бояться гриба? Бедняга, не многие жалуют его вниманием. Как и меня, подумала Блерте, как и меня. Она чувствовала, что нравится Пастуху, он смотрел на нее точно так же, как рассматривал цветущую вербу или маленьких, слепых щенят. Как будто Блерте тоже беспомощная и трогательная, малая былинка на большой земле.

— Доброго, — ответила она и протянула ему лепешку, свой завтрак. По старой традиции Пастух попеременно брал угощение у городских хозяек. И пусть никакого стада он не пас, но кому раз в месяц жаль дать хлеба, сала, пару луковиц бездомному человеку? Блерте иногда припасала ему кусок пирога с гусятиной или медовую ватрушку, но сейчас пост, и они с бабушкой сами питаются скудно. Да и не ожидала она.

Пастух чинно поклонился. И, как всегда, поделился новостями, по-своему отблагодарил. В балке черемша зазеленела, собирай скорее, пока не зацвела. А на старую просеку не ходи, там медведя видели, с зимы шатается, тощий, злой. Блерте слушала его и радовалась всему — разговору с живым человеком, солнцу, гусиному гоготу, теплу. Кончилась зимняя неволя. Скоро бабушка начнет посылать в лес — за березовым соком, сосновыми почками, бузинными вениками для гусей.

— Ты где же зимовал? — спросила она, сочувственно глядя на изможденное лицо Пастуха.

— Да где попало, — щербато улыбнулся он. — То у лешего в берлоге, то у черта на пороге…

«То у Госпожи Треноги», так кончалась поговорка, они оба знали и оба промолчали. Госпожу Треногу не было принято поминать вслух.

— Блерте, с кем ты разговариваешь? — крикнула бабушка, и Блерте, поспешно кивнув Пастуху, помчалась к дому. Припозднилась она сегодня, ох, будет работа тяжелой бабушкиной палке.


Темно, душно, закрыты ставни, мерцает лампадка в углу, озаряя строгие глаза и сжатые губы на иконе. Утро ли, вечер — дома всегда полумрак. Блерте знала наизусть расположение мебели и утвари, почем зря свечи не жгла и, выскакивая в гусятник да к колодцу, подслеповато щурилась на солнечный свет.

— Опять болтала праздно, — укорила бабушка и дернула Блерте за косу. — Делом занимайся, делом. Не пустословь!

Блерте вздохнула с облегчением. Дубовая бабушкина трость осталась в спальне, значит, бабушка настроена мирно, а после горячего ароматного кофе и вовсе подобреет, если Блерте не допустит оплошностей и будет прилежной.

— Садитесь, бабушка, — она пододвинула кресло поближе к огню, — сейчас я подам ваш завтрак.


Блерте жила одиночкой. В детстве у нее были знакомые девочки. После школы они забегали к Блерте на чай. Под строгим бабушкиным надзором рассаживались на продавленном старом диванчике и шушукались, посмеивались, взвизгивали:

— Ой, Блерте, паук ползет!

— Так отодвиньтесь, — спокойно говорила Блерте.

Сама она хоть и боялась пауков, но не шарахалась от них. Подумаешь, цапнет за палец. Поболит и заживет. Не такие уж они и ядовитые.

Сыпалась известка с потолка, отсыревшие ковры пахли плесенью. Заваривая на кухне чай для подружек, Блерте носком туфли отбрасывала жаб, нагло поселившихся под кухонным столом. Подружки снова поднимали визг. Постепенно одна за другой они перестали приходить. А ей не разрешалось ходить на прогулки, как ходили, сбившись в стайки, все девочки ее возраста. Они мазали губы в розовый цвет, завивали ресницы позолоченными щипцами, подкладывали в корсаж платочки, чтобы казаться пышнее. А ей было запрещено все, что делали они, и все, чего они не делали. Все полностью. Она могла лишь наблюдать за ними в церкви или в лавке. Подружки росли и хорошели, бегали на танцы и выскакивали замуж, а Блерте стирала, варила, пекла, выгребала золу, скоблила добела пол, ощипывала гусей и топила жир, набивала подушки и носила их на рынок. До подружек ли, тут бы выспаться!..

Вечерами Блерте валилась с ног, но оставался еще урок. Скрипело кресло, покачивалась на стене сгорбленная бабушкина тень, кружилось и подпрыгивало веретено. Блерте чувствовала бабушкин взгляд, и нитка тут же путалась и рвалась.

— Безрукая! — сокрушалась бабушка.

Блерте испуганно вздрагивала: трость оставляла жуткие синяки. Но била бабушка редко. Чаще вздыхала: «Пряха из тебя, как из гуся королева», брала веретено, показывала, как надо. Нитка, тонкая и прочная, бежала меж ее скрюченными пальцами, тяжелело веретено, обрастало шерстяным брюшком.

Клубки копились в глубокой корзине, и зимой бабушка с Блерте вязали на продажу паутинки-шали и толстые пушистые платки. Валил снег, окна запотевали, покрывались затейливыми бело-голубыми узорами, и такие же узоры вывязывала бабушка, ракушки, виноградные гроздья, столбики, цепочки, завитушки. Возились в кормушке свиристели, стекленела река, и Блерте отвлекалась, поглядывая на метель, и сразу путался узор, убегали непослушные петли, и вместо ажурных листьев и цветков выходили кривые, нелепые птичьи лапы, рваные паучьи сети, спутанные силки. Снежинки стучали в окошко, звали на прогулку. Блерте хваталась за платок и полушубок.

— Куда? — тихо говорила бабушка из своего кресла, и внучка замирала.

— Погулять.

— Гуляют праздный да ленивый, — чеканила бабушка.

Вставала и, всем весом опираясь на трость, хромала к окну.

— Горох не дроблен, насыпки не дошиты, а будет мало — спроси, я тебе еще работу сыщу.

И вечным, нескончаемым делом была стряпня. Вёдро ли, дождь, сжигают ли соломенное чучело или завивают березки, удел Блерте один — сковородки да котелки. Куда тебе гулять, дуреха, без тебя обойдутся. Так и состаришься здесь, на закопченной, темной кухне, так и умрешь с ножом в руке, с морковным соком под ногтями, с запахом лука и лаврового листа в волосах. Тоска, тоска. Ползли по стенам трещины, тёк рукомойник, смотрела открытым ртом солонка-свинья. Паутина оплетала углы, сколько ни выметай, на другой день появлялась снова.

Вот и сейчас на толстой белой нитке деловито спускался паук. Это к письму, подумала Блерте, вздрогнув, непременно к письму. Она была суеверна и боялась всего — полной луны, могильной косточки, пауков с крестом на спине, черных кошек и камушков с дыркой, во всем ей чудилось присутствие неведомых злых сил.

Еще и соль просыпала. Ой, что за вести будут?

— Как управишься, в лес иди, спасицвета набери, — проговорила бабушка, допив кофе. — Наши-то пучки совсем за зиму прохудились.

Спасицвет, дальние, тенистые лощины, полдня свободы. Блерте, сдерживая улыбку, стала думать о том, как развесит пахучие букетики по всем углам, под притолокой, на чердаке. Бабушка говорит, что от моли-шерстоедки, но все же знают: эти чахлые болотные цветочки отпугивают нечисть. Особенно ту, о которой страшно говорить вслух.

Когда случалось что-то дурное в городе, бабушка читала молитву, захлопывала ставни и жгла сухие веточки спасицвета. Горьковатый травяной дым окутывал комнаты, успокаивал, утешал. Никто не вползет украдкой, никто не стащит за ногу с кровати, не вгрызется в шею, спи, Блерте, спи. Моль, впрочем, тоже не любила этот запах, и виноградные, ракушечные, снежные шали в сохранности дожидались новых владелиц, и скудели гусиные кошельки, и бабушка посылала Блерте на почту с пухлым конвертом, с очередным взносом в школу, где учился младший братец Грен.

Конечно, бабушка не собиралась взваливать на себя такую ношу. Двое непослушных внуков, да еще неродных ей. Но сын женился на вдовице с приплодом, а потом и умер с ней в одночасье, а дети не умерли, дети остались зачем-то жить, и ей ли, старухе, противиться воле Господней.

А ведь она так слаба здоровьем. Больные суставы, тяжко ходить, а за детьми не ходить — бегать приходится. И глаза слабые, еле-еле святую книгу читают, а за детьми не в два, в четыре глаза смотри — и то не усмотришь. Бедная старенькая бабушка, она изо всех сил пыталась сделать из Блерте и ее братца достойных, благочестивых людей. Но если внучка росла послушной, то внук оказался старухе не по силам. И уже шесть или семь лет он жил в закрытой школе, далеко, так далеко, что даже на каникулы не мог приезжать. Блерте с ума сошла б, доведись покинуть дом и бабушку. А братец на жизнь не жаловался.

Блерте аккуратно, каждую неделю писала ему свои немудреные новости. «Гусак облетел вокруг дома, говорят, это предвещает чью-то скорую смерть. Я пекла пироги с брусникой, твои любимые. На кухне протекает крыша, и бабушка наняла мастеровых. Был бы ты дома, починил бы сам». Изредка приходил ответ. Куцые, небрежные, заляпанные чернилами, послания Грена начинались неизменно: «Дорогая сестренка, пришли немного денег». Иногда он вкладывал в письмо сизое голубиное перо или душистую золотую бумажку от карамельки, а иногда вываливался из конверта огромный сушеный таракан, и Блерте взвизгивала от неожиданности. И никогда бы не поверила, если бы ей сказали, что таракан вложен намеренно. У братца были своеобразные понятия о шутках.

Бабушка раз в триместр получала табель с отметками, и хмурилась, и усердно молилась, призывая Господа подарить разум ее непутевому внуку. Сотни гусей пожертвовали кошельками в пользу Грена, пальцы Блерте были исколоты гусиными перьями, а все напрасно. Учится Грен из рук вон плохо, наставники выражали недовольство, и бабушка говорила в сердцах, что тюрьма по нему плачет. Блерте горевала, представляя братца в тюрьме. Уж лучше б домой вернулся.

И мечта ее сбылась. Вернувшись из лесу, румяная, счастливая, с охапкой спасицвета и корзинкой черемши, Блерте увидела на столе казенное письмо. Ваш Грен — грубиян и невежда, говорилось в письме, поведение его так отвратительно и знания так ничтожны, что ни за какое золото мира школа больше не желает держать у себя строптивого мальчишку.

Встречайте, он отправляется домой.


Ах, как негодовала бабушка. А Блерте тихо радовалась. Грен возвращается, милый брат, живая родная душа.

Столько лет прожили врозь. Каким он вырос? Что любит теперь, о чем мечтает, понравится ли ему дома? Ведь он жил в столице, видел красивую, яркую жизнь, а здесь — ветшающий городок, по улицам бродят гуси, лес в окна заглядывает, и одна приятность — храм по воскресеньям. Не затоскует ли?

В день его приезда Блерте умаялась, начиняя гусиную тушку грибами да орехами, замешивая тесто для пирогов, начищая вилки да ложки песочком. Трижды роняла нож — спешит, спешит домой братец. И Блерте спешит, готовится.

Она знала, что почтовый дилижанс из столицы проносится мимо их городка пополудни. И все же не рассчитала, и, когда калитка скрипнула, Блерте домывала пол. Босая, вспотевшая, с подоткнутой юбкой, она вылетела на крыльцо — и замерла. Обнять? Руку подать? Поцеловать в щеку? Блерте не помнила, когда последний раз прикасалась к человеку, ее пугала сама мысль об этом.

Братец пинал ногой дорожный мешок и разглядывал Блерте, облупленное крыльцо, гусиный помет на ступенях, корыта с водой и мешанкой. Блерте смутилась и развела руками, будто извиняясь за такие декорации и себя в главной роли.

Из тщедушного парнишки Грен вымахал в высоченного красавца, широкоплечего, статного, с темными кудрями и бледной кожей. Оно и понятно — где ему было загорать, над книжками просиживая, с жалостью и любовью подумала Блерте. И еще подумала грустно: «Он совсем не похож на меня». Хотя чего грустить, тут радоваться надо.

— Ты и есть Блерте? — спросил он.

— А ты и есть Грен? — тоже вопросом ответила она.

Он помолчал. Недобро усмехнулся:

— Не узнаешь любимого брата? Тебя тоже не узнать, сестричка.

И снова окинул ее неуютным масленым взглядом с ног до головы.

— Ты почему в черном? — спросил. — Монашка, что ли? Хотя нет, монашки так юбку не задирают.

«Совсем не похож на меня», — снова подумала она.

И сказала тихо:

— Пойдем, я провожу тебя к бабушке.


С приездом братца ничего не переменилось в доме. Все так же вскипал для бабушки кофе, копился в корзине гусиный пух, суетилась Блерте, выполняя тысячу разных дел. А Грен не делал ничего. Поздно ложился, поздно вставал, ел за троих, слонялся по комнатам, листал книги, трогал маятник старых часов. «Детство вспоминает», — думала Блерте. А когда он рассматривал пауков на стенах, буфет с щербатыми чашками, старые тусклые обои, ей становилось стыдно. Не столица, уж да!

Их дом был невелик: гостиная, кухня и две спальни.

— Где же ему постелить? — растерялась Блерте, и бабушка пожала плечами:

— Чего мудрить? Детьми вы делили одну комнату. Его кровать до сих пор стоит напротив твоей. Только ширму возьми с чердака.

Теперь, переодеваясь за ширмой, Блерте как будто чувствовала взгляд брата. А он посмеивался, замечая ее смущение, и опускал глаза в книжку.

— Подружки у тебя есть? — спросил как-то. — Позвала бы в гости парочку посмазливее.

— Скалка да прялка мои подружки, — усмехнулась Блерте, вспомнив любимую бабушкину поговорку.

А вот старинные дружки Грена заявились вскоре по его приезде.

— Изменился ты, приятель, здорово изменился, — говорили они наперебой.

— Да и вас не узнать, ребята, — ухмылялся Грен. А Блерте с ужасом глядела, как они топчут пол грязными сапогами, сыплют пепел, поплевывают, наполняют кухню крепким духом пота, выпивки и табака. «Почует бабушка, не выветрю», — безнадежно думала она. Кто-то, подмигнув, достал шкалик, и братец спросил у Блерте стаканы.

— Черт с ними, сойдут и чашки, и отыщи закуску, вроде оставался пирог с потрошками, вы любите потрошки, друзья?

Друзья спрашивали тоже:

— А помнишь, как мы строили плот и чуть не утопли в карьерах?

— А как тебя дикие пчелы искусали?

— А как траву палили и дурачина Пелле себе ноги обжег?

Блерте видела: Грен ничего этого не помнит, путает имена приятелей. Плохо скрываемое пренебрежение и скука сквозили в его глазах. Но он знал скабрезные песенки, и анекдотцы, и хитрые карточные игры, и сворачивал цигарки особым способом, и так метко бросал нож. И ему охотно простили его забывчивость. Они дымили, пели пошлости под гитару, играли на деньги. Блерте прислуживала им, убирала объедки, открыла настежь окно, а Грен посмеивался и тасовал карты, и сыпал грязными историями. «О да, мальчишки любят все это», — думала Блерте, сидя в уголке под суровым закопченным ликом какого-то святого.

Ей почудился чей-то взгляд. Она подняла глаза. Пастух! И он здесь! Он уж точно не мог быть детским приятелем Грена. Впервые она видела его под крышей человеческого дома. Хоть бы не узнала бабушка!

Пастух не участвовал в глупых полудетских разговорах, только попыхивал трубкой да осматривался. Наверное, ему захотелось побыть на людях. Или на столичного гостя посмотреть, послушать новости. А может, Грен зазвал его нарочно, чтоб удивить дружков.


Конечно, бабушка учуяла непрошеных гостей. Ох и ругалась она, а подвыпивший Грен ухмылялся и дерзил. И что было делать старухе, не ставить же этого верзилу коленками на горох.

Не складывалось у него с бабушкой. Будто нарочно ее донимал.

То в спальню ее проник, где сундучок с гусиными деньгами. Наверняка хотел добыть себе на табак и выпивку. А бабушке сказал, что проверял, на месте ли ее башмаки. Мол, Госпожа Тренога не нашла сапожника и теперь ворует обувь у почтенных горожан…

То в подпол повадился. Бабушка сердилась, что он подъест запасы — варенья да соленья, смалец, гусиный паштет в горшочках, — замахивалась палкой, а он хохотал и удирал, возвращаясь за полночь, когда окна в доме были уже темные и бабушка, выместив злость на бедняге Блерте, сладко спала.

Грен творил, что вздумается, и Блерте искренне восхищалась им. А он с изумлением глядел, как покорно подставляет Блерте руки под палку, беспрекословно остается без ужина или несет крапиву для порки. Блерте тоже удивлялась: неужели же не все бабушки с внучками так живут?


Когда компания снова собралась у Грена, они здорово перепились.

— Тише, бабушка может прийти, — умоляла Блерте, а они уверяли, что не придет, нынче все собрались у почтмейстерши, малец ее пропал. Не иначе Госпожа Тренога уволокла.

— Почем знаешь, что Тренога? — спросил Грен.

— А под окном чешуйку зеленую нашли и след от хвоста.

— Вранье, следы она хвостом и заметает.

Дальше