Обитель - Захар Прилепин 34 стр.


Она говорила с Артёмом, будто со старым знакомым. Он молчал, и внутри него снова всё дрожало.

«…Скоро в желе превращусь — на таких нервотрясках…»

Зайдя в кухоньку, Галина положила руки на чайник и стояла так какое-то время, не оборачиваясь, вроде бы разглядывая зверьё, но вроде бы и не видя его.

— Знал, что приеду? — спросила.

— Знал, — ответил Артём, хотя ничего он не знал и даже думать про неё такое не решился бы.

— Тварь, — сказала она довольно, обернулась и поцеловала его в губы.

* * *

Она уехала, кажется, через час… или чуть позже — Артём толком не помнил.

Сначала, одевшись в темноте, твёрдым голосом велела, чуть-чуть насмешливо и требовательно, как подросток:

— Теперь разговаривай со мной. Я хочу, чтоб ты говорил.

Артём сморгнул и замешкался — он не знал больше ни одного слова.

Десять минут назад, за шаг до почти уже неизбежной потери сознания, он прошептал передавленным от пронзительного восхищения голосом: «Галя…» — и чуть укусил её за плечо.

Теперь он ни за что не решился бы само имя это произнести — да кто он такой, как он может сметь.

— Нет, сначала нужно тебя покормить, — сказала она, не дождавшись от него ни слова. — Где ты бросил мою сумку — при мне сумка была?

— Я не видел, — тихо сказал Артём.

— «Не видел…» Ищи теперь, — ответила она.

Сумка лежала прямо при входе. В сумке были мясные консервы и, Боже ты мой, апельсины, четыре штуки.

— Я один съем, — сказала она, очищая апельсин. — А ты — вот эти. Ел такое?

— Откуда это? — спросил Артём, не трогая жёлтые удивительные фрукты.

— Прикатились, — ответила Галина серьёзно.

Они были на кухне — Галя присела на стул, Артём стоял.

Недлинные, чуть ниже плеч, волосы она распустила и, когда разговаривала, иногда дула на падающие пряди, или поправляла их рукой, быстро посматривая на Артёма.

— …Урчат как голуби, — сказала она, кивнув на морских свинок, и тут же протянула Артёму апельсин: — Ешь. Умеешь?

Артём взял апельсин.

Он стоял босой — не надевать же ему было болотные сапоги.

Тем более что в Йодпроме топили — видимо, учёные нуждались в тепле для работы.

— У тебя что, нет другой обуви? — спросила она скорей заботливо, чем издевательски. — Почему ты в болотных сапогах всё время?.. И ты их так долго снимаешь.

Артём пожал плечами. Потом тихо сказал:

— Нет.

Она ещё раз посмотрела на него, чуть дольше, чем обычно, и сказала:

— Ладно, я поеду. Сторожи.

Артём тронулся было за ней, к выходу, но Галя остановила:

— Сиди тут, пока я не уеду. Не надо… провожать. Потом закроешься.

…Хлопнула дверь.

Он не выключал свет и долго сидел на кухне.

Морские свинки заснули.

Артём съел один апельсин — он был вкусный, но во рту, не менее сильный, чем апельсин, был вкус этой женщины — её кожи и пота.

У него не было ни радости, ни удивления — не думать ни о чём получалось очень просто: и если он ступал в себя, пытаясь найти хоть какое-то чувство, какую-то мысль, то ходил по себе, как по пустому дому, заглядывая в каждую комнату и ничего не находя, кроме тихого сквозняка.

Это был не плохой сквозняк и не страшная пустота — как будто то ли переехал куда-то, то ли съехал откуда-то навсегда. Но вот куда?

Ненадолго задремал под утро. Сон был такой — словно он всю ночь при страшном гомоне и мерцающих огнях делал какую-то удивительную и редкую работу, требовавшую не только сил, но и выносливости, и яростной радости… моряк в тропиках? Что-то такое. Во сне весь этот тропический гомон и всполохи огня, и птичий перещёлк непрестанно длились, кружились, взмывали в небеса.

Проснулся от голосов учёных. Дверь-то он не закрыл за ней, тоже ещё — сторож!

— Апельсины! — удивлялся кто-то. — Сторож питается апельсинами!

Артём поскорей вышел из своей каморки. Осип как раз, видимо, направлялся к нему: столкнулись лоб в лоб.

— …Товарищи спрашивают, можно ли воспользоваться апельсиновыми корками — мы будем добавлять их в чай при заваривании. Догадываюсь, что это… своеобразно.

— Конечно, — сказал Артём негромко, сам вспоминая, не осталось ли случаем ещё чего-нибудь.

…К утру тепло в Йодпроме спало — было зябко, чуть болела голова.

— Откуда они у вас? — спросил Осип.

— Прикатились, — вернувшимся эхом повторил Артём.

Через пять минут он пошёл отсыпаться в свою келью.

По дороге в монастырь стало чуть лучше — задувал ветерок, из головы вынося кутерьму короткого сна, навевая, казалось бы, невозможную и тем не менее вполне ощутимую беззаботность.

Деревья стояли задумчивые: лето ведь на осень повернуло.

«Осень — хорошо», — подумал Артём.

Мысль о Галине была сладкая, горькая, кислая — как щавель: тихо сводило челюсти.

«Галя… тоже хорошо», — осторожно подумал Артём, внимательно следя, как отзовётся его сознание на эти внутренне проговариваемые слова.

Сознание пульсировало.

«Ты клады должен был копать. А когда вернётся Эйхманис — тебя самого закопают, — почти уже весело подумал Артём. — И никто искать не будет… А мама?»

Его нисколько не печалили все эти мысли — только по той причине, что в этом лесу, в одиночестве, поверить в них было крайне сложно.

Он вдруг сообразил, что так и несёт в руке один апельсин, который забрал с кухни.

Начал счищать кожуру прямо зубами, попробовал было и её сжевать тоже — но нет, невкусно, горько. Зато апельсин — да, чудесный, спасибо, Галя.

От её имени, второй раз за утро мысленно повторённого, у него закружилось в голове, возникло желание крикнуть…

«…Надо же, впереди тюрьма, и там действительно — Василий Петрович прав — убивают людей… а тут тишина, иду один — свободен. Каково? Может, пойти ещё куда-нибудь?»

В лесу послышался шум.

Потом на дорогу вышли два красноармейца. Они закурили, встав возле большого чёрного валуна, время от времени посматривая на Артёма.

Когда он проходил мимо, красноармейцы уже забыли про него и о чём-то разговаривали, цедя злые, тяжёлые и горькие, как махорка, слова.

Неподалёку раздавался стук топоров и жуткий мат. Вроде бы кого-то били.

Артём прибавил хода.

На входе в монастырские ворота встретил Кучераву, тот вылупился — впрочем, мельком, — на Артёма: похоже, не узнал.

Артём даже потрогал своё лицо, погладил себя по бритой башке: может, что-то такое изменилось в нём, что он стал совсем иным.

По монастырскому двору ходили люди, но он не хотел с кем-либо столкнуться, и смотрел в булыжную тропку свою, и торопился.

В роте было пусто: все на работах — один Артём…

Он упал на свою лежанку, лицом вниз, по-прежнему оглушённый всем с ним происходящим, и улыбался в материнскую подушку, никому на свете не видимый.

Через две минуты, а может, и через одну даже открылась дверь, он быстро оглянулся.

— Что, не закрывается? — спросила она. — Ну да, нельзя же вам. Давай твои сапоги сюда положим…

Она быстро своими ножками сдвинула болотные сапоги к дверям и, на ходу с усилием снимая юбку, вернулась к лежанке Артёма.

Встала возле неё, одним коленом упираясь в край — на Гале остались коричневые сапоги на каблуках, с посеребрёнными застёжками.

Всё это было ужасно соблазнительно, до спазма в груди.

— Только быстро, — сказала строго. — Ты умеешь быстро?

— Я не знаю, — ответил Артём, глядя на неё снизу вверх.

* * *

…Дыша, и расширяя глаза, и больно вцепившись в затылок, вдруг назвала его «Тёмка» — одними губами, куда-то в висок — но он услышал, как его имя толкнулось с её дыханьем о его кожу…

Получилось так, словно бы, сказав ей, неожиданно для самого себя, «Галя» вчера ночью, он назвал первую часть пароля, а сейчас она произнесла отзыв.

Они назвали друг друга по именам — и только после этого немного научились говорить. По крайней мере, Артём.

Она стояла у дверей, глядя на него пьяными глазами.

— У тебя вода есть? — спросила.

— Нет… Вот в кувшине.

— Подай.

Артём подал.

— Бр-р, — смешно скривилась она и отдала кувшин обратно.

— Они иногда делают обход, — сказал Артём, кивнув на дверь.

— Ну и что? — спросила она. — Вот я сделала обход, проверила… — и тихо, очень красиво засмеялась.

Оказывается, Артём никогда не слышал, как она смеётся. Он тихо улыбнулся, пытаясь своими грубыми неловкими губами повторить линию её губ.

— Ты за меня переживаешь или за себя? — спросила она, сразу став строгой.

— За тебя, — твёрдо ответил он, выбрав «ты» между «ты» и «вы».

— А за себя?

Артём пожал плечами, не сводя с неё взгляда и получая пронзительное удовольствие от того, что мог ей смотреть в глаза.

— Ты можешь подумать, что он со мной сделает? — сказал он, улыбаясь, хотя улыбка была скорей выжидающей.

— Ты можешь подумать, что он со мной сделает? — сказал он, улыбаясь, хотя улыбка была скорей выжидающей.

— Он тебя убьёт, — ответила Галя; в голосе её было что-то детское: так ребёнок говорит, что сейчас придёт папа́ и всех накажет.

Артём кивнул.

Галина вышла.

— Здра! — кто-то гаркнул тут же в коридоре.

Артёма едва не подбросило от этого крика.

С минуту сидел, потом, когда её строгие каблуки стихли, опять лёг.

Он лежал с бешеным сердцебиением, рот был сухой, глаза сухие — и в голове словно сухой сквозняк просвистел.

«…А если меня действительно расстреляют из-за неё?» — думал он.

«…А за что?»

«…Как за что? Сожительство с заключёнными из женбарака карается карцером, а тут…»

«…А что тут? Про сотрудниц ИСО ничего нигде не сказано…»

«…Ага, самому не смешно? Идиот».

О начлагеря Артём старался не вспоминать. Сама фамилия «Эйхманис» звучала так, как взмах ножниц, которыми отрезают голову.

Пролежав ещё минуту, он почувствовал, что покрылся потом — мелким, будто лихорадочным.

«…Нет-нет-нет, — успокоил он себя, — всё будет иначе: ей не захочется, чтоб я тут был, и она оформит мне амнистию — скостит срок вдвое или даже втрое… и я поеду домой».

Потом опять думал про неё: «С ума она сошла? Совсем она, что ли, сошла с ума?»

Всплыло слово «фантасмагория» — недавно его кто-то произносил… а кто?

Василий Петрович, кто.

Артём вскинулся: ведь Василий Петрович вчера приносил ягоды, а он их не доел. Где же они? Или доел? Или всё-таки оставил в келье?

На общем столике, ближе к лежанке Осипа валялся пустой кулёк: вот кто доел.

«Ах, так», — сказал Артём, благополучно забыв, что сам ещё вчера лакомился из запасов Осипа салом, вишней и черешней.

Выдвинул ящик с продуктами: остались только крупы и варёные груши — остальное Осип, наверное, унёс на свою работу, догадался Артём.

Груш не очень хотелось — снова хотелось сала или, на худой конец, сыра — но в любом случае что-нибудь животного, имеющего отношение к плоти, и крови, и молоку.

— А у меня же были деньги! — вспомнил Артём, схватил материнскую подушку, куда их спрятал, прощупал пальцами: да, на месте.

«Сейчас пойду в ларёк… куплю себе на все… что там есть? Колбасы бы, ох… хватит на колбасу?»

Чтоб выйти, надо было обуться; и опять эти чёртовы сапоги.

«А если мне Эйхманис велит сдать одежду? Он же наверняка велит. Положим, сменная рубаха и штаны у меня есть. Зато из обуви только валенки. Придётся покупать. Может, не тратиться на колбасу? А то будешь босой, как леопард бродить… не в валенках же… Нет, ужасно хочется колбасы… Иду за колбасой, определённо. А если Ксива? Жабра? Шафербеков? Они обещали из тебя самого сделать колбасу… К чёрту, к чёрту. Надо срочно колбасы… Кстати, паёк мне положен или нет, у кого спросить?»

Артём спешил вниз, в сапогах ноги едва гнулись, и, едва выйдя из корпуса на улицу, увидел Митю Щелкачова.

Охнул от радости и тут же вперил в него взгляд: что, что, какую весть принёс?

— Слава богу! — воскликнул Митя, очень довольный. — А то ваш дневальный меня не пускает и за вами идти тоже не желает! А я вот… вещи принёс! Нам их привезли — форму и… вот ваш мешок, держите. Вы куда делись? Мы так и не поняли.

— Не важно, не важно, — отмахнулся Артём. — Как… Фёдор Иванович?.. Эйхманис, он как — что-то сказал обо мне?

— Эйхманис! — довольно повторил Щелкачов. — А Эйхманиса-то и не было больше — он как тебя отправил тогда, больше не появлялся. Говорят, в Кемь уехал.

— И что же вы делали?

— А ничего не делали, — засмеялся Щелкачов. — Слушали мат Горшкова. Здесь настолько любопытно ругаются, что я решил составить словарь брани…

Приняв мешок и вглядываясь в Митю — словно у того на лице имелось подтверждение всему им только что произнесённому, — Артём чувствовал себя как дитя, вставшее после новогодней ночи засветло: побежало дитя босиком к ёлке, а там деревянный конь в яблоках — огромный, в половину настоящего, целая армия солдат трёх армий, не считая партизан, три бутылки лимонада, часы с подзаводом, сабля и ещё что-то, в ёлочной мишуре закопанное, — страшно ещё и туда потянуться: сердце может разорваться.

— Митя, — сдавленным голосом сказал Артём, — подожди меня минутку. Сейчас я сниму эти… сапоги, переоденусь, и пойдём в «Розмаг» — непереносимо хочу тебя угостить чем-нибудь.

— Полноте, — махнул Щелкачов рукой. — Не стоит.

— Молчи, — велел Артём и бегом помчался назад.

…Как же хорошо в своих ботинках, в своей рубахе: чувствуешь себя словно защищённым — своим же собственным теплом, нагретым когда-то и удивительным образом не выветрившимся.

Колбасы не было, кончилась к вечеру — купили в «Розмаге» брынзы, Артём сказал «…на все!» — и на обратном пути, не обращая ни на кого внимания, начали есть.

Тут же подскочили леопарды, двое, Артём отломил — не жалко, — но велел: «Больше не подходите — пинка дам». — «А я тебе в харю плюну!» — ответил леопард, и рот его уже был полон брынзой.

Артём захохотал, толкнул Митю — смешно, мол, — но тот улыбнулся в меру, ему, видимо, было не так забавно.

В дворовой соловецкой сутолоке Артёма быстро различили Мишка и Блэк. Им тоже досталось прикорма и ласки. Только чайки мешали, оголтело и неумолчно требуя своего.

Брынза была чудесная, мягкая, кислая, молочная — хоть плачь.

— Как там наши сарацины? — расспрашивал Артём, Щелкачов секунду подумал и с удовольствием засмеялся, поняв, что речь идёт про Кабир-шаха и Курез-шаха.

Сзади Артёма ощутимо хлопнули по плечу.

«Блатные…» — ёкнуло у него в сердце.

А там был Борис Лукьянович.

— Артём! — они с искренним чувством обнялись. — Где вы? Как? Освободил вас начлагеря? Мне без вас немного сложно — мало кому можно довериться тут.

— Ой, да я хорошо, — улыбался Артём во всё лицо. — Хотите брынзы?.. Меня перевели на новую работу, но я спрошу — можно ли к вам, — отвечал он, хотя сам чувствовал, что привирает — от всей души, но привирает: какая, к бесу, спартакиада, когда у него такая… что?.. работа? жизнь? песнь?

…Когда у него такая фантасмагория.

— Да, да, спросите, — сказал Борис Лукьянович. — Тем более что паёк на вас все эти дни выписывали — я же не получил приказа о вашем переводе. Так что можете забрать вам причитающееся. А то что вы — брынзу. Хотя это вкусно, конечно, спасибо… Завтра получите сухпай, да?

Артём закрыл глаза, открыл, взял себя за ухо и так некоторое время шёл.

«Нет, не сплю».

* * *

— Как ты меня назвал?

— Шарлатанка.

— Какое хорошее слово. Как леденец во рту, по зубам катается… Ещё как-нибудь назови.

— Шкица.

— Это что?

— Как шкет. Только дамочка.

— Шкица… Шкица. Тоже хорошо…. А что ты не стал дела иметь с проституткой? Рубль ей отдал. И не стал. Дурачок.

Артём недолго молчал, рисуя пальцем не видимый ему самому узор на стене. Они лежали в темноте в его сторожевой каморке.

«Ей рубль, а вообще три», — вспомнил он.

— Не стал, — сказал он, помолчав.

— Какой гордец, — тихо засмеялась она. — …Теперь дождался своего?

Артём на мгновение перестал рисовать на стене: а вдруг она сейчас рассердится? Вторая его ладонь лежала поверх её руки — не сжимая, не пытаясь сплестись пальцами, просто — поверх. Их руки — это единственное, чем они соприкасались сейчас.

Артём попытался через свою ладонь почувствовать: как она — злится или просто шутит? задирает его? или сама себя злит нарочно?

Он ничего не ответил на всякий случай.

— Иди тогда чай мне приготовь, — велела Галя.

Артём смахнул со стены свои не существующие на самом деле рисунки и пошёл на кухню.

Странное дело: оставляя её на минуту, он сразу же терял всякую веру в реальность происходящего и тем более — в её человеческие и, дико сказать, женские чувства.

— Осип сделал термос. Сам, — доложил он, поспешно возвращаясь, — …теперь у нас всегда есть кипяток.

Уйдя всего на две минуты, он успел испугаться: а как теперь её настроение — не разошлось ли по швам, не обернулось ли чем-то невозможным и жутким; Артём неизменно чувствовал, что вероятность этого огромна: только моргни — и тут же не узнаешь мир вокруг себя.

Своим голосом, произнося в темноту комнаты слова, Артём словно пробовал, есть ли тут жизнь, и если есть — то какая она: тёплая, млекопитающаяся — или холодная, вздорная и пожирающая людей целиком.

Так шарят дрожащим фонариком или шипящим факелом в подземелье, всякую минуту опасаясь увидеть такое, что поседеешь навек.

— Троянский? — переспросила она из темноты.

Артём и не понял поначалу, о чём это.

— А. Да, Осип. Троянский.

Несколько часов назад Артём, с этим самым Осипом переругавшись, перетащил в свою комнату диванчик из того помещения, где учёные собирались сделать перекурочную.

Назад Дальше