«…как же, никто не догадывается, — поправлял Артём сам себя, — когда Афанас знает всё! Откуда он знает, собака такая?»
…и снова отвлекался на Крапина: Артём впервые в жизни испытал чувство ревности — вот ведь оно какое, и не знал за собой. Разве что зубами не скрипел, а так — и в жар бросало, и в холод, когда Галя ушла в домик Крапина попить чаю. Весь извёлся, когда Крапин повёл её в амбулаторию… там же эта лавка… кто знает эту сумасшедшую стерву?.. Впору было бежать по кустам к окошку и, как чайка клювом, стучать в стекло.
Весь день ходил сам не свой. Обедать не стал.
— Не будешь? — спросил Афанасьев, кивая на его миску с пшёнкой и рыбьим жареным хвостом. — И правильно, — и сам доел.
«Неужели она так и уедет ни с чем?» — повторял Артём, выходя на улицу, втягивая живот и с трудом глотая слюну.
К вечеру поднялся тяжёлый, сумрачный ветер, щиты, ограждающие остров, трещали, несколько повалилось. Их заново подняли, закрепили, от души промёрзнув, пока работали… лисы попрятались по квартирам…
Море подпрыгивало, словно заглядывая: а что там за щитами, есть ли что живое?
Водитель моторки сказал, что возвращаться опасно — можно перевернуться.
Галя дождалась, когда Крапин предложит остаться — а сделал он это немедленно — и, вроде как подумав, согласилась.
«Спасибо, Господи!» — воскликнул Артём, чуть не клацнув зубами на радостях — этот бешеный ветер: он бы обнял его, если б мог ухватить.
Посмотрел на Крапина и понял, что этот немолодой волчара думает то же самое, только без Господа — кого там, интересно, благодарят бывшие милиционеры?..
— То верное решение, разумное, — громко приговаривал он, ласково щурясь. — Оттого, что нынче у нас баня. Цените баньку? — и заглядывал Гале в глаза с таким видом, словно вопрос о том, кто будет её банщиком и как следует пропарит, был уже наполовину решён. — Мы и венички наделали загодя, — добавил Крапин; звучало это как: я давно тебя ждал, приготовился.
Артём подумывал — а не броситься ли Крапину на плечи, чтоб вывернуть эту его красную, плешивую башку на широкой, в борще проваренной шее.
Про баню Галя, как положено молодой воспитанной женщине, к тому же чекистке, ничего не сказала… но отправилась туда первая — не по деревенскому уставу, где бабы всегда ходили последними.
Ветер ещё не стих, но мужики всё равно сидели на крытом крылечке амбулатории, ровно напротив бани. Крапин вышел было покурить на улицу, но на таком ветру его самокрутку, как ни прятал в руке, выдуло за полминуты, и он вернулся назад.
Остальные по очереди оглядывали баню в надежде, что то ли Галя забудется и выйдет голой на крыльцо подышать, то ли вдруг обнаружится ранее не замеченная расщелина в стене, то ли целый угол баньки на ветру вдруг рассыплется… А что, разве такого не бывает?
Артём плюнул и пошёл на обход острова — может, опять щиты повалило.
Небо почернело, море варило свой свинец, холодно было по-настоящему — ветер на пустых пространствах будто пытался отобрать одежду: раздевайся догола, пацан, буду тебя рвать на части и по кускам рыбам бросать…
— Да пошёл бы ты ко всем своим солёным соловецким чертям! — вслух ругался Артём, еле шагая.
«Как же тут зимой выживают?» — впервые задумался он, отмахиваясь рукой.
Щиты стояли на месте, трепеща.
Возле причала вышел к морю: то всё больше впадало в буйную, чернеющую истерику. Поймал себя на лёгком страхе — что остался совсем один перед этой громадой. Стоял поодаль, зачарованный и застывающий.
…В пенящихся водах неожиданно увидел здоровое бревно. Через полминуты его легко выбросило на берег.
В бревне было сажени три.
Артём с опаской приблизился, поглядывая в море: кто его бросил — ведь он где-то там.
Бережно потрогал бревно рукою — как будто могло ожить, вскрикнуть.
Заметил на нём выбитую топором надпись. Уже уверенней счистил рукою налипшие водоросли и прочитал: «Спасите нас. Соловки». Каждая «с» была острая, как наконечник стрелы.
Подумал немного и с неожиданным остервенением покатил бревно обратно к воде, как будто кто-то его мог приметить за этим чтением и надо было скорее избавиться от улики.
«Я не умею читать, — пришёптывал он. — Значит, это не мне…»
Столкнул бревно в воду и, не оглядываясь, быстро пошёл. Сначала чувствовал, что бревно, заново брошенное в море, может нагнать и ударить концом в спину… потом прошло.
Нет ни моря, ни ветра, ничего, а только маленькое окошко в бане.
Как было б хорошо, когда никого б тут, на Лисьем острове, не было, — мечтал Артём: и он один встречает Галю на берегу, и они сразу целуются в губы — ах, как прекрасно любимую женщину поцеловать в губы — разве что-то может быть лучше на свете?
Поцелуй был бы сначала солёный от моря, потом чуть пресный от долгого ожидания, и затем сразу сладкий, и сладкий, и снова сладкий от счастья.
…В баню Артём ввалился готовый к жару и порке соловецкими вениками безо всякого снисхождения.
Там уже грелись мужики.
Крапина Галя так и не позвала, поэтому он попытался сорвать душу на лисьем поваре — тот вскоре заголосил, сбежал остужаться. Казнокрад минуту-другую крепился, но, когда разозлённый его стойкостью Крапин щедро плеснул на каменку и повёл веники по новому пылающему кругу, тот тоже, выпучив глаза, поспешил в сторону кадки с холодной водой, куда сразу уронил голову в надежде, что не даст довариться вкрутую мозгам…
И только Афанасьев вытерпел пытку — он, догоняя свой чуб, порыжел всем телом, но даже не вскрикивал, терпел, закусив руку и зажмурившись…
Пошатываясь и хватаясь за почерневшие стены, вышел голый прямо на улицу.
— Куда ты, там же эта… баба, — попытался остановить его лисий повар, но Афанасьев ничего не слышал.
На Артёма у Крапина сил уже не хватило.
Артём забрался на верхний, усыпанный берёзовыми листьями полок и запропал в своём блаженстве, вытянув ноги, накрыв голову руками, выдыхая так, словно бы плыл в кипячёной реке… вдруг поймал себя на мысли, что он всё равно счастлив — в этой соловецкой дали, в несвободе, окружённый людской болью, на маленьком, пропахшем лисами островке, неподалёку от сумасшедшей женщины, которую полюбил — ведь полюбил же?.. — а она лежала здесь, сейчас, на этой лавке, голая… найти бы хоть каплю, с неё скатившуюся…
Счастлив даже от Афанасьева, который пришёл с улицы, нахлёстанный теперь уже ветром, завалился в парилку и холодной, мокрой рукой стукнул Артёма по ляжке:
— Ну-ка, подвинься!
Артём перевернулся на спину, потом уселся, свесив ноги, время от времени растирая правой рукой пот и грязь по груди и слушая уверенное биение своего сердца.
Афанасьев поддал.
Каменка зашипела, что твой Змей Горыныч, пойманный на цепь и мучимый людьми, которых он, дай ему волю, поприжарил бы. Дыханье этого Змея было пряное, ароматное, потому что кормили его с тех пор, как забрали в плен, только травкой да корой.
Ожгло затылок, Артём чуть пригнулся, перетерпел и через краткое время почувствовал, как сердце побежало быстрей, словно пробивая себе путь наружу из грудной клетки. Пот полил в новые четыре ручья, и счастье стало гуще и горячей.
— Душа спеклась, как картошка-пеклёнка, — сипло сказал Афанасьев. — С такой душой жить проще будет теперь…
* * *Вечер получился вовсе удивительным.
Ужин повар накрыл в административной избе, за большим столом — наверное, Крапин велел, да и можно было это понять: не к себе же ему звать Галину ужинать? А одну отправлять в пустую избу пить чай — тоже как-то негостеприимно.
Вина на столе не было — Крапин, кажется, и не пил, и другим бы не дал, — но после бани все были в славном, отмытом состоянии духа, улыбчивые, добрые.
Артём зашёл, когда друзья-товарищи уже собрались, и Галя сидела непривычно улыбчивая, а лисий повар суетился возле неё с пирогами — и с яблоком, и с капустой, и с рыбой, и один даже с сыром — ошалеть и только.
«А это мой дом, — вдруг представил Артём. — И она — моя жена. Я могу не ревновать её ни к кому и не болеть об этом, потому что, когда все напьются чаю и наговорятся, она останется со мной, и всю ночь я буду дышать её тёплым затылком…»
«…Неужели так бывает?» — спросил.
«…Бывает — и будет, — ответил. — Только черничного чая из соловецкой ягоды больше никогда не буду пить».
И отодвинул пустую кружку.
И как-то по-новому вгляделся в беспечно говорящего Крапина, у которого даже глаза просветлели и стали ясней.
— …А позавчера, — хрипло засмеялся, а следом закашлялся, но тоже как-то весело, продолжая им самим начатый разговор. — Пошёл с удочкой рыбку половить себе на жарочку. Со мной — Фура, лису так зовут, — пояснил Крапин специально для Гали. — Вытаскиваю первую. Фура крутится рядом: угощай. «Нет, — говорю, — ты отобедала уже». Она потявкала, но я дальше ловлю, не о чем нам с ней разговаривать. Хоп, вторая. Фура опять за своё. Мой ответ прежний. Она говорит: ах, так! — хвать мой кисет и побежала до кустов. Я удочку оставил, и за ней. Погоняла она меня, кисет сбросила в кустах — и пошла по своим делам. Благо видел, где уронила кисет, — нашёл скоро. Самокруточку сделал, иду обратно, посмеиваюсь. Вернулся на берег — а она, ты подумай, мой улов сожрала. Заранее знала, пока кисет несла, что вернётся и отомстит мне! И ведь что характерно: легла поближе — полюбоваться, как я буду топотать от бешенства. Но расстояние выбрала такое, чтоб, если я вздумал камнем в неё бросить — была возможность убежать… А? — И Крапин снова посмотрел на Галю: — Такой финт и человек не догадается выкинуть!
Он рассказал ещё дюжину историй про лисий характер, повар подыгрывал и вставлял иной раз меткое словцо, Артём вдруг разглядел в его маслянистых глазках отсветы прежней, нэпманской, в московских злачных местах, жизни; бумажный зам разговаривать не умел, однако общей милейшей картины не портил. Было по-настоящему забавно слушать Крапина, Галя смеялась в меру, будто соблюдая чин, даже баней и послебанным чаем не отогретый, — но всё равно от души, зато Афанасьев заливался до слёз и, кажется, проникся к гражданину бывшему милиционеру нежнейшими чувствами — он и не ожидал от Крапина такой наблюдательности и доброты. А кто зверя видит и знает — тот неизбежно мудрый и в человечьих делах человек.
Пироги доели, посуду прибрали — Галя, конечно, к пустым чашкам и не притронулась, и не разрешила Крапину подать ей кожаную чекистскую тужурку: сама, спасибо.
Спать Галю определили в домик Артёма — где он раньше ночевал с тем лагерником, которого покусали, а теперь вот делил крышу с Афанасьевым. У снабженца нашлись чистые простыни и наволочки для гостьи.
Водитель моторной лодки лёг в бане. Крапин в своей избушке, где, на правах старшего, проживал один.
Что до Артёма и Афанасьева — то их Крапин отправил в третий жилой домик на острове, где обитали его заместитель по всяческой отчётности и повар, он же снабженец.
В этом домике был чердак, запылённый, но для разового сна пригодный.
Насмеявшийся и пирогов наевшийся Афанасьев сразу завалился и засопел.
Артём изо всех сил старался не шевелиться и всё прислушивался, как там внизу. С чердака можно было бы спуститься через избу, а можно и по лестнице через чердачное окно. Но он всё равно хотел дождаться, когда всё успокоится, чтоб не волноваться за возможный шум, который неизбежно случится. Повар, как у поваров водится, захрапел сразу, а бумажный зам жёг лампу целый час — что-то, вдохновленный приездом Галины, рисовал там, чертил таблицы и считал лисьи хвосты.
Наконец и этот затих, потушив лампу.
С тяжестью в груди — словно лежал под мешком с мукой — Артём выждал ещё какое-то время, пытаясь читать про себя стихи — но бросил на полпути, не добравшись после первых строк ни до палача с палачихой, ни до чёрта, хрипящего у качелей, ни до кроличьих глаз, ни до балующего под лесами любопытного…
…Надеялся, что прошло полчаса с лишним, но скорее ограничилось всё пятнадцатью тягучими минутами.
Стараясь не шуметь, Артём поднялся и двинулся к чердачному окну… естественно, полы заскрипели так, что дом, казалось, сейчас развалится… Артём замер и решил сделать два твёрдых шага, так в итоге тише получится — и тут же влетел лбом в балку — едва не заорал от боли… присел и минуту любовался на золотые россыпи в глазах… трогал лоб, облизывал руку — был уверен, что раскроил полголовы и всё уже в крови… но нет, рука была сухая…
Толкнул окно с чердака — оно истошно прорыдало в темноту — хорошо ещё, дождь сыпал понемногу — его лёгкий перестук и перехлип хоть что-то скрывал.
А может, и не очень…
Из окна повеяло не осенним холодком.
Плюнул на всё: «А если мне по нужде надо — чего, я обязан красться, что ли?» И решительно слез вниз, едва ли не нарочно громыхая.
Пока спускался по лестнице, лицо запрокидывал, чтоб на битый лоб попадали капли — дождь был почти белого цвета — но в месте ушиба ничего не чувствовалось, словно влага испарялась на подлёте.
Ступив на землю, почувствовал себя, как сбежавший из клетки зверь — воля, и нет больше ничего.
Не оглядываясь, поспешил к избе, где ночевала Галя.
Она тут же, едва стукнул пальцем, выглянула в окно.
«Не спала!» — ёкнуло в сердце.
— Крапина не видел? — спросила она, улыбаясь; голос был хорошо слышен через стекло. — Приходил час назад, просился с отчётом.
— И что ты сказала? — спросил Артём, стоя у окна и словно бы не торопясь в дом.
— Что-что… Спросила, не хочет ли на Секирку — там и отчитается по всем вопросам.
* * *…Такой ужас творила: всё просила трогать, и царапать, и мять, и сама царапала, и стыда не знала ни в чём, словно никогда не встречала человека с другой анатомией и хотела запомнить её навсегда, в самых немыслимых подробностях…
Она впервые была с ним совсем-совсем голая: он совершенно одурел от этого.
«Как же так, — думал после Артём, без печали, но лишь в трепетном и благодарном удивлении, — в телесном общении женщина поначалу приникает куда ближе, чем в душевном. И проникается телесным куда раньше, чем душевным. Разве не должно быть наоборот?»
«А как бы здесь было наоборот, — посмеялся над собой Артём. — Ты бы месяца три подряд под руку водил её гулять к морю?»
Возможность сделать наоборот отсутствовала. Чтобы узнать друг друга, пришлось раздеться донага.
Лиса снова перебегала по крыше, часто меняя место — подобного шума и барахтанья она ещё не слышала.
— Кто это? — запоздало приметила лисьи шаги Галя: до этого слышала только то, что происходит у неё внутри.
— Да лиса это, лиса.
— А почему она на крыше?
— Там тепло.
— …Да, Крапин натопил… — и сбросила одеяло с себя.
Лежала — тихо, как святая. Только чуть смешливая — и в глаза старалась не смотреть. А святые смотрят ведь — и всегда в глаза.
Артём привстал на локте и погладил её по животу.
Кроткая моя. Услада моя.
Она улыбнулась — губы чуть слиплись, и наконец глянула на него, чуть щурясь в темноте, словно была близорукой — и Артём ощутил такую ужасную нежность к этим глазам и к этим губам, такую боль, такую жизнь внутри.
Она знала, о чём он думал.
— Когда ты снимаешь с меня одежду, я как будто выхожу из моря, я очищаюсь, — сказала Галя. — Мне не стыдно. Я сейчас такая чистая, какой никогда не бывала.
— Да, — сказал Артём: не о том, что он согласен, а о том, что слышит её.
Потом подумал и наклонился к самому её лицу, и на ухо прошептал — потому что вслух такое стыдно было бы сказать:
— Не-вы-но-си-мое… счастье… хотя я внутри… тебя… — и дальше скороговоркой, — только одной малой частью себя… — потом помолчал и закончил: — А если б было такое возможно, чтоб внутри тебя — быть всему? Всей своей кровью через тебя течь, всем… Там же рай!
— …Глупость, глупость, глупость… — подумав, словно прислушавшись к температуре внутри, ответила Галя, слегка хмурясь, но совсем по-доброму. — Там не рай. Там такая температура, что только я могу её выдержать…
Артём бесшумно засмеялся и подышал ей чуть выше груди, ртом приникая почти к самой коже — так в детстве он дышал на окно, пытаясь разглядеть улицу, извозчика, тумбу с афишами на углу.
— Почему ты спрашивала тогда про Есенина? — вдруг вспомнил он тот день, когда Галя его вызвала и напугала.
— Люблю, — просто ответила Галя. — Ещё Уткина, Мариенгофа, Луговского… Тихонова.
— Правда? — переспросил Артём.
— А почему нет? — сказала она с некоторой, едва ощутимой обидой. — А что ещё можно любить?
Он смотрел на неё удивлённо и радостно, словно всякий раз снимал с неё не одну и ту же одежду, а новую, потом — вроде бы и так с голой — ещё одну, — а следом — опять с голой — какой-то третий незримый покров — и везде оказывалась снова она, только ещё лучше.
Галя нашла свою гимнастёрку и попросила его отвернуться.
Он послушался, а сам думал: «Только что лежала без всего и отворачиваться не просила, а начала одеваться и — „отвернись!“. Смешная».
Теперь Галя сидела в гимнастёрке — и больше без всего, и это ей отлично шло.
Но, поискав глазами и ничего возле себя не найдя, она по пояс укрылась одеялом — видимо, что-то такое собиралась сказать, о чём раздетой говорить не пристало.
— У меня для тебя очень хорошая весть, — сказала Галя торжественно и совсем незнакомым голосом, не женским, задыхающимся и всхлипывающим, не начальственным, невыносимым и стылым, а каким-то третьим, — …к тебе мама приехала. Она писала прошение на свидание — и я дала ей. — Галя заглянула Артёму в глаза.
Артём моргнул и отвернулся.
— И она сразу приехала, — повторила Галя; и, не дождавшись ответа, спросила: — Ты что?
— Да, хорошо, — сказал он, но ложь его была слишком слышна, тем более что внутренне, с тоской и неприязнью, Артём повторял: «…Зачем это всё? Чего ж ты делаешь всё время, Галя! А я ещё не спросил с тебя за Авдея Сивцева и Захара — едва дорвался до твоих белых сисек — скот я, скот!..»
— Ты что? — уже в другой интонации, куда громче, пытала его Галя. — Не хочешь мать видеть? — Артём поднял глаза и смолчал. — Я нарочно взяла лодку и поехала за тобой — чтоб тебе сделать… радость! Тебя мать ждёт! А ты не хочешь ехать? — словно никак не умея поверить в происходящее, всё переспрашивала она, но вместо ответа Артём погладил свою щёку, щека его была щетинистой, жёсткой, зато горячей, нацелованной. — Ты что, урод? — с бессильной злостью спросила Галя, и даже руки её — готовые мгновение назад ударить его по щеке — словно ослабли.