Нестеренко глядел на Кузина во все глаза: «Ну и ну!»
— А как насчет веса, состава и скорости метеорита? Их ведь вычислили по «параметрам» канавы! — Он не хотел сдаваться без боя. — И точку неба, откуда метеор якобы прилетел, по ним же.
— Н-ну… по-видимому, и в этом вопросе несколько оплошали — правда, не наши эксперты, а сэр Кент с сотрудниками. Хотя в принципе нельзя оспорить, что антиметеорит был и массивным, и довольно плотным: с одной стороны, целое озеро испарилось, а с другой — почва оплавлена локально. — Кузин сам почувствовал шаткость своих доводов и поспешил заключить: — Это все уже второстепенные детали, они сами ничего не доказывают и не отменяют.
Минута прошла в неловком молчании.
— Ну а блокноты и показания Алютина я им все-таки перешлю, — сказал следователь. Он взял папку, встал.
— Конечно, перешлите. Ваш долг, так сказать… Но… хотите знать мое мнение? Ничего не будет.
— Почему? — угрюмо спросил Нестеренко, поглядывая на дверь: ему, по правде говоря, вовсе не хотелось знать мнение Кузина, а хотелось только скорей уйти.
— Понимаете, если бы это попало к экспертам в самом начале, когда они расследовали тобольскую вспышку, то сведения оказались бы кстати. Показания насчет канавы даже несомненно повлияли бы на выводы комиссии. А теперь нет. Упущен момент, Сергей Яковлевич, еще как упущен-то! Уже сложились определенные мнения, по этим мнениям предприняты важные действия: конференции, доклады, книги…
Виталий Семенович видел, что Нестеренко разочарован и огорчен беседой, — и то, что он нехотя расстроил этого симпатичного парня, было ему неприятно. Он старался скрасить впечатление чем мог.
— Нет, пошлите, конечно, — он тоже поднялся из-за стола. — Ну-с, Сергей Яковлевич, пожелаю вам всяческих успехов, приятно было с вами познакомиться. Если еще будут ко мне какие-либо дела, я всегда к вашим услугам.
Последнее было сказано совершенно не к месту. Виталий Семенович почувствовал это и сконфузился. Они распростились.
…Настоящий, стопроцентный трус — он потому и трус, что ему никогда не хватает духу признаться себе в своей трусости. Он придумывает объяснения.
ЭПИЛОГ Некоторые предположения о гибели Калужникова
Теплый ветер колыхал траву. Калужников шагал по степи в сторону Тобола, рассеянно смотрел по сторонам. Зеленая, с седыми пятнами ковыля волнистая поверхность бесконечно распространялась на восток, на север и на юг; с запада ее ограничивали невысокие, полого сходящие на нет отроги Уральского хребта.
— Дядь Дима-а-а! — донес ветер тонкий голос.
Он оглянулся. На пологом пригорке, зелень которого рассекала пыльная лента дороги, стоял Витька. Правой рукой он придерживал дышло двухколесной тачки, левой махал Калужникову. Тот вышел к дороге. Витька, поднимая тачкой и босыми ногами пыль, примчал к нему.
— А я вас еще вон откуда увидал, от бахчи, — сообщил он.
— Угу… Тачку-то зачем волокешь?
— А тятенька велели — рыбу везти. Так-то ведь не унесем, она повалит теперь — успевай вершу очищать. Уже кончили канал-то?
— Да, пожалуй. Там твой батя остался, должен кончить.
— Ой, дядь Дима, пошли скореича!
— Во-первых, никуда без тебя твоя рыба не денется. А во-вторых… Ну ладно, садись на свою телегу.
Витька с радостным сопением взобрался на тачку. Калужников ухватил дышло и — держись! — помчал, благо дорога шла под гору.
Пробежав с тачкой полкилометра, он запыхался. Витька слез и рыцарски предложил:
— А теперь давайте я вас.
— Ладно уж, воробей! Дойдем и так, близко.
Вдали виднелась кайма тальника на берегу Тобола. Вскоре вышли к озеру.
Трофим Никифорович стоял на бугре и курил; у ног валялась лопата. Он поглядел на подходивших Калужникова и Витьку, на тачку — и сердито отвернулся. В вершу, установленную на выходе канала, била струя — прозрачная и тонкая, как из кружки. Сквозь канал просматривался камыш на берегу озера Убиенного и игра света на воде. Поток шел глубиной едва ли с мизинец.
Калужников осмотрел сооружение.
— Перемычку надо было оставить, дядя Трофим, да копать глубже. Какая же серьезная рыба в такую воду пойдет!
— А где ты раньше был со своими советами — перемычку? — закричал кузнец. — Надо самому доводить, раз уж взялся! Много вас теперь, таких советчиков… Перемычку!..
— Ну, ничего, может, размоет. А не размоет, так засыплем и прокопаем глубже.
— Размоет… жди теперь, пока размоет! Здесь грунт плотный. А засыпать — тоже жди, пока высохнет. В грязи не очень-то поковыряешься, у меня и без того ревматизм.
В вершу за час понабивались ерши. Некоторые были настолько мелкие, что проскальзывали сквозь прутья и уплывали по ручейку в Тобол. А те, что покрупнее, просовывали между прутьями головы и пучили на людей мутные глазки. Кузнец нагнулся, вытащил одного.
— Сплошные сопли, мат-тери их черт! — Отшвырнул, вытер пальцы о штаны.
— А маменька тесто поставили, — расстроенно сказал Витька. — Для рыбного пирога.
Алютин докурил папиросу, бросил, растоптал и выругался так крепко, что лягушки зелеными снарядами попрыгали в Тобол.
Калужников морщился-морщился, не выдержал и расхохотался, да так, что сел. Глядя на него, запрыскал в ладошку и Витька. За ним рассмеялся и кузнец.
— Ох, Димка, Димка, и где только была твоя голова с этой перемычкой! Я ж не понимаю, рабочая сила… Э, ну тебя! Не там где-то твои мысли, не отдыхать ты сюда приехал — все про науку свою думаешь. Разматывай удочки, Витька, надо хоть так наловить — иначе нам лучше и домой не возвращаться!
На их счастье, на сей раз ловилась рыбка — и большая, и маленькая. Дядя Трофим подобрел, а после ужина, в меню которого была печеная картошка с печеными же в костре окунями, выпив оставленную на открытие канала четвертинку, и вовсе захорошел.
Остатки облаков расположились параллельными бело-розовыми полосами. Они чередовались с просветами быстро синеющего неба. «Вот и в воздухе обнаружились ритмы, волны. С чего бы, казалось? Ветер дул по-всякому, влага тоже испарялась где так, где иначе… а все сложилось в волны». Калужников чуял приближение знакомого и желанного состояния ясности.
— …Оставался бы у нас, был бы первый парень в крепости, — толковал дядя Трофим. — Вон Кланька-то на тебя как глядит, Димакова-то: хошь женись, хошь так… А ты все думаешь, думаешь! И глаза у тебя от мыслей какие-то мертвые. Нет уж, лучше я буду каждый день станичному бугаю кольцо в нос ковать, чем этой вашей наукой заниматься… Эх, где мои тридцать лет! Вот я казаковал…
Калужников слушал и не слушал. За отрогами дотлевал закат. Волны-облака стали сизо-багровыми. Звенел ручеек из канала. Ныли комары. В озере Убиенном, провожая день, играла рыба.
Трофим Никифорович погрузил на тачку вершу, лопаты, удочки, растолкал клевавшего носом сына, крикнул Калужникову:
— Ну чо, пошли?
— Идите, я еще побуду.
— Смотри: отставать, да догонять… Или ты не домой пойдешь?
— Может быть.
Скрип колес тачки, бормотанье Трофима Никифоровича, шаги — все удалилось. Темнело. Сник ветер. Успокоился плеск рыб в озере и реке. Постепенно установилась тишина — тот всеобъемлющий и торжественный покой, когда неловко даже сильно вздохнуть.
Дмитрий Андреевич осторожно, чтобы не нарушить невзначай тишину, перевернулся на спину, закинул руки за голову. В темно-синем небе загорались первые звезды. Раньше у него была привычка узнавать созвездия, вспоминать названия приметных звезд. Теперь же он просто смотрел.
Он перестал замечать, как течет время, только чувствовал, что материальный поток, чуть вибрируя упруго — в ровном дыхании, в ударах сердца, — несет его вместе с теплой степью, рекой, озером, тихим небом в бесконечность. «Будто Волга», — подумалось ему. Он вспомнил, как купался в Волге ниже Горького и его несло ровное, но быстрое течение, какое нельзя было предположить по виду величественной реки.
Другая картина сменила эту в памяти Калужникова, картина шторма на море. Он часами стоял на берегу, цепенея перед простой, как музыка, и сложной, как музыка, правдой волнения.
…Белые от ярости волны поднимаются в атаку, налетают на берег — и откатываются, скрежеща галькой.
Стало совсем темно, нельзя было различить, где кончается степь и начинается небо, — разве только по обильным немерцающим звездам, которые смотрели на него сквозь очистившийся от облаков воздух. И он смотрел на звезды. В нем нарастало отрешение от себя — мощный всплеск интуитивного слияния.
Совпало с волнением среды дыхание. Сердце стало биться в такт чему-то властному, теплому, понятному. Складывались в единый трепет тела пульсации мышц, нервов, крови — и светлый жар нарастал в нем.
…Белые от ярости волны поднимаются в атаку, налетают на берег — и откатываются, скрежеща галькой.
Стало совсем темно, нельзя было различить, где кончается степь и начинается небо, — разве только по обильным немерцающим звездам, которые смотрели на него сквозь очистившийся от облаков воздух. И он смотрел на звезды. В нем нарастало отрешение от себя — мощный всплеск интуитивного слияния.
Совпало с волнением среды дыхание. Сердце стало биться в такт чему-то властному, теплому, понятному. Складывались в единый трепет тела пульсации мышц, нервов, крови — и светлый жар нарастал в нем.
Уже не было мыслей, не было слов и образов. Инстинкт самосохранения последний сторож личности — на миг напомнил о себе судорогой нервного холода, распространившегося от солнечного сплетения. Калужников подавил ее, приподнялся на локтях:
— Ну?! Не боюсь. Ну!..
Сейчас его переполняло чувство любви ко всему — той чистой жертвенной любви, которую он так и не испытал ни к одной из женщин. «Отдать себя, чтобы понять — это не смерть. Это не исчезнуть, а превратиться в иное… Потому что вечна Жизнь во Вселенной!» И не было страха ни перед чем.
И бесконечность пространства открылась ему, открылась в понимании! Вместо плоской картины «неба» и «созвездий» он вдруг увидел, что одни звезды — преимущественно яркие — гораздо ближе к нему, те, что послабей, — далеко за ними, а россыпи самых тусклых и вовсе далеко-далеко и сходятся в немыслимо огромный, но теперь обозримый им галактический клин. Он видел сейчас это так же просто, как видел бы деревья, за ними — разделенные полями рощи, а за ними лес на горизонте… И все звезды были центрами всплесков во вселенском море материи, и за ними было еще пространство, и еще, и еще!
И бесконечность времени открылась ему. Сейчас он прозревал начала и концы.
…Волна материи — метагалактика — собралась в четырехмерном пространстве, взбухла за сотни миллиардов лет, закрутилась необозримым вихрем. Струи этого вихря изрябили волны и течения помельче — из них свились спирали галактик, а те раздробились на еще меньшие — звездные — струи и круговороты. И мчатся, вьются во времени эти вязкие сгустки: звезды, планеты, тела; а на краях их, рыхлящихся от перехода в спокойную среду, в пространство, снуют, суетятся, петляют друг около друга самые гибкие и верткие струи-сгустки — активные, запоминающие. Они и есть жизнь — рыхлая и гибкая плесень на поверхности всплесков-миров.
…Опадет метагалактическая волна, разобьются на многие рукава галактические потоки материи, растекутся ручьями вещественные вихри звезд и планет — «мертвое вещество», пенясь и растекаясь, станет переходить в живые тела-струи. Они будут не такими, как раньше, и разными в разных местах, но они — будут . Потому что вечна жизнь во вселенной, никогда она не произошла и никогда не кончится. Будет она переходить от эпохи к эпохе во времени, от миров к мирам в пространстве, изменяясь, но не исчезая — ибо жизнь и есть извечное волнение материи.
Ясность нарастала чудесной, никогда не слышанной музыкой, переливами тепла в теле, приступом восторга и грозового веселья, ощущением, что сейчас он полетит.
Вспышка, слепящая бело-голубая вспышка взметнулась над бугром! Она осветила и зажгла тихую степь, пробудила собак в окрестных селениях, испарила озеро, оплавила землю.
Среда приняла Первооткрывателя в себя.
Альфред Бестер НОЧНАЯ ВАЗА С ЦВЕТОЧНЫМ БОРДЮРОМ
— И в завершение первого семестра курса «Древняя история 107», — сказал профессор Пол Муни,[11] — мы попробуем восстановить обычный день нашего предка, обитателя Соединенных Штатов Америки, как называли в те времена, то есть пятьсот лет назад, Лос-Анджелес Великий.
Мы назовем объекта наших изысканий Джуксом — одно из самых славных имен той поры, снискавшее себе бессмертие в сагах о кровной вражде кланов Каликах и Джукс.
В наше время все научные авторитеты сошлись на том, что таинственный шифр ДЖУ,[12] часто встречаемый в телефонных справочниках округа Голливуд Ист (в те времена его именовали Нью-Йорком), к примеру: ДЖУ 6-0600 или ДЖУ 2-1914, каким-то образом генеалогически связаны с могущественной династией Джуксов.
Итак, год 1950-й. Мистер Джукс, типичный холостяк, живет на ранчо возле Нью-Йорка. Он встает с зарей, надевает спортивные брюки, натягивает сапоги со шпорами, рубашку из сыромятной кожи, серый фланелевый жилет, затем повязывает черный трикотажный галстук. Вооружившись револьвером или кольтом, Джукс направляется в забегаловку, где готовит себе завтрак из приправленного пряностями планктона и морских водорослей. При этом он — возможно (но не обязательно) застает врасплох целую банду юных сорванцов или краснокожих индейцев в тот самый момент, когда они готовятся линчевать очередную жертву или угнать несколько джуксовых автомобилей, которых у него на ранчо целое стадо примерно в полторы сотни голов.
Он расшвыривает их несколькими ударами, не прибегая к оружию. Как все американцы двадцатого века, Джукс — чудовищной силы создание, привыкшее наносить, а также получать сокрушительные удары; в него можно запустить стулом, креслом, столом, даже комодом без малейшего для него вреда. Он почти не пользуется пистолетом, приберегая его для ритуальных церемоний.
В свою контору в Нью-Йорк-сити мистер Джукс отправляется верхом, или на спортивной машине (разновидность открытого автомобиля), или на троллейбусе. По пути он читает утреннюю газету, в которой мелькают набранные жирным шрифтом заголовки типа: «Открытие Северного полюса», «Гибель „Титаника“», «Успешная высадка космонавтов на Марсе» и «Странная гибель президента Хардинга».
Джукс работает в рекламном агентстве на Мэдисон-авеню — грязной ухабистой дороге, по которой разъезжают почтовые дилижансы, стоят пивные салуны и на каждом шагу попадаются буйные гуляки, трупы и певички в сведенных до минимума туалетах.
Джукс — деятель рекламы, он посвятил себя тому, чтобы руководить вкусами публики, развивать ее культуру и оказывать содействие при выборах должностных лиц, а также при выборе национальных героев.
Его контора, расположенная на двадцатом этаже увенчанного башней небоскреба, обставлена в характерном для середины двадцатого века стиле. В ней имеется конторка с крышкой на роликах, откидное кресло и медная плевательница. Контора освещена лучом мазера, рассеянным оптическими приборами. Летом комнату наполняют прохладой большие вентиляторы, свисающие с потолка, а зимою Джуксу не дает замерзнуть инфракрасная печь Франклина.
Стены украшены редкостными картинами, принадлежащими кисти таких знаменитых мастеров, как Микеланджело, Ренуар и Санди. Возле конторки стоит магнитофон. Джукс диктует все свои соображения, а позже его секретарша переписывает их, макая ручку в черно-углеродистые чернила. (Сейчас уже окончательно установлено, что пишущие машинки были изобретены лишь на заре Века Компьютеров, в конце двадцатого столетия.)
Деятельность мистера Джукса состоит в создании вдохновенных лозунгов, которые превращают половину населения страны в активных покупателей. Весьма немногие из этих лозунгов дошли до наших дней, да и то в более или менее фрагментарном виде, и студенты, прослушавшие курс профессора Рекса Гаррисона «лингвистика 916», знают, с какими трудностями мы столкнулись, пытаясь расшифровать такие изречения, как: «Не сушить возле источников тепла» (может быть, «пепла»?), «Решится ли она» (на что?) и «Вот бы появиться в парке в этом сногсшибательном лифчике» (невразумительно).
В полдень мистер Джукс идет перекусить, что он делает обычно на каком-нибудь гигантском стадионе в обществе нескольких тысяч подобных ему. Затем он снова возвращается в контору и приступает к работе, причем прошу не забывать, что условия труда в то время были настолько далеки от идеальных, что Джукс вынужден был трудиться по четыре, а то и по шесть часов в день.
В те удручающие времена неслыханного размаха достигли ограбления дилижансов, налеты, войны между бандитскими шайками и тому подобные зверства. В воздухе то и дело мелькали тела маклеров, в порыве отчаяния выбрасывавшихся из окон своих контор.
И нет ничего удивительного в том, что к концу дня мистер Джукс ищет духовного успокоения. Он обретает его на ритуальных сборищах, именуемых «коктейль». Там, в густой толпе своих единоверцев, он стоит в маленькой комнате, вслух вознося молитвы и наполняя воздух благовонными курениями марихуаны. Женщины, участвующие в церемонии, нередко носят одеяния, именуемые «платье для коктейля», известные также под названием «шик-модерн».
Свое пребывание в городе мистер Джукс может завершить посещением ночного клуба, где посетителей развлекают каким-нибудь зрелищем. Эти клубы, как правило, располагались под землей. При этом Джукса почти каждый раз сопровождает некий «солидный счет» — термин маловразумительный. Доктор Дэвид Нивен весьма убедительно доказывает, что «солидный счет» — это не что иное, как сленговый эквивалент выражения «доступная женщина», однако профессор Нельсон Эдди справедливо замечает, что такое толкование лишь усложняет дело, ибо в наше время никто понятия не имеет, что означают слова «доступная женщина».