Льюис Кэрролл Alice's Adventures in Wonderland Аня в стране чудес
Нина Демурова. Алиса на других берегах
Кэрролловская «Алиса в Стране чудес» стоит — по одному из тех странных поворотов судьбы, за которыми с неослабным вниманием всю жизнь наблюдал Владимир Набоков (1899–1977), — в самом начале творческого пути замечательного русско- и англоязычного писателя. Едва ли она была не первой его прозаической книжкой — и в этом сейчас видится некий особый смысл. Она вышла в 1923 году[1] в Берлине в эмигрантском издательстве «Гамаюн» и называлась «Аня в стране чудес».[2] На титульном листе, следующем за авантитулом с изображением мифической птицы Гамаюн, стояло имя переводчика: «В. Сирин» (еще одна вещая птица!). Под этим именем Набоков опубликовал потом в Германии произведения, написанные им по-русски («Машенька», 1926; «Король, дама, валет», 1928; «Защита Лужина», 1930, и др.). Книга вышла с иллюстрациями С. Залшупина; по крайней их невыразительности[3] в настоящем издании они заменены на рисунки самого Кэрролла, которыми он снабдил рукописный вариант сказки, подаренный им «милой девочке» Алисе Лидделл, вдохновившей ее.
Вспоминая о берлинской поре своей жизни (1922–1937), Владимир Набоков писал в русском варианте автобиографии: «Сначала эмигрантских гонораров не могло хватать на жизнь. Я усердно давал уроки английского и французского, а также и тенниса. Много переводил — начиная с Alice in Wonderland (за русскую версию которой получил пять долларов) и кончая всем, чем угодно, вплоть до коммерческих описаний каких-то кранов».[4] В английских вариантах — Conclusive Evidence и Speak, Memory — по поводу пяти долларов прибавлено: «немалые деньги во времена инфляции в Германии». Из других источников узнаем, что перевод был завершен по возвращении Набокова в Берлин из Кембриджа, что вызывает в памяти так живо описанный им старйнйый университетский городок, где он провел студенческие годы: готическую стройность и красоту его зданий, горящие червонные циферблаты на стремительных башнях, плавное течение реки, солнечно зеленеющие прямоугольники газонов, плакучие ивы, старые вязы, празднично пышные каштаны, словно вышитые зелеными шелками по канве поблекшего, нежного неба, круглые серебряные звуки бьющих часов[5]… Конечно, Оксфорду, где провел свою жизнь математик Кэрролл, далеко до Кембриджа, признанной жемчужины английской готики, и все же, верно, место для погружения в «Алису» судьба выбрала для молодого российского изгнанника удачно (насколько вообще может быть удачен любой выбор какого рода) — главным образом потому, что дала тем самым Набокову; обуреваемому в те дни совсем иными страстями и мыслями, возможность уловить особый ритм и интонацию, звучащую в «академических дубравах» туманного еще в те дни Альбиона. Он погрузился в мир Льюиса Кэрролла, тоже в своем роде изгнанника, но только уже добровольного, ушедшего в чудачество, эксцентрику, игру.
Впрочем, Владимир Набоков был с детства очень «английским ребенком». Выросший в семье видного политического деятеля и англомана Владимира Дмитриевича Набокова, одного из лидеров партии конституционных демократов, Набоков с детства был «окружен Англией» — ее языком, вещами, книгами, искусством, людьми. Его мирным языком был английский, а с русским у будущего замечательного писателя и стилиста еще в Тенишевском училище, куда отдал его демократически настроенный отец, были сложности, о чем сейчас трудно помыслить. Тут на ум приходит неожиданное сопоставление: Редьярд Киплинг, воспитанный в Индии, также заговорил впервые на языке своей темнокожей нянюшки-айи, а родным английским овладел позже и не без труда. Но какой зато это был английский! И какой это был русский у Набокова! Тут для лингвиста и психолога просматривается некая проблема и закономерность — однако нас она слишком увела бы я сторону.
В «Других берегах» и многочисленных художественных произведениях Набокова разбросано немало упоминаний об английских гувернантках и наставниках, учивших маленького Володю, и об английских книжках, которые он читал. Он вспоминает английские сказки, книжки о рыцарях, чувствительную Марию Корелли и других сентиментальных и нравоучительных авторов — и, конечно, «Алису в Стране чудес». «Как и все английские дети (а я был английским ребенком), — скажет он в 1966 году в Момтрё, — Кэрролла я всегда обожал».[6] Не потому ли, что «Алиса» так разительно отличалась от «вульгарной сентиментальности» всех этих «Сониных проказ», «Примерных девочек», «Каникул» мадам де Сегюр (урожденной Растопчиной) или русского «Задушевного слова», Чарской и многих, многих других детских писательниц, вызывавших у самого писателя содрогание, переданное нм различным героям его прозы? Интересен сокрушительный отзыв, который находим в «Подвиге», — исследователь Набокова называет его самым «человечным» его романом,[7] возможно, потому, добавим мы, что он и самый автобиографичный. «И, разумеется, первые книги Мартына были на английском языке: Софья Дмитриевич чумы боялась „Задушевного слова“ и внушила сыну такое отвращение к титулованным смуглянкам Чарской, что и впоследствии Мартын побаивался всякой книги, написанной женщиной, чувствуя и в лучших из этих книг бессознательное стремление немолодой и, быть может, дебелой дамы нарядиться в смазливое имя и кошечкой свернуться на канапе. Софья Дмитриевна не терпела уменьшительных, следила за собой, чтобы их не употреблять, и сердилась, когда муж говаривал: „У мальчугана опять кашелек, посмотрим, нет ли температурки“. Русская же литература для детей кишмя кишела сюсюкающими словами или же грешила другим—нравоучительством».[8] Если собрать вместе все эти отзывы из книг Набокова, то вывод напрашивается сам собой: перевод «Алисы» не был для молодого писателя случайностью. Несмотря на все трудности эмигрантского существования, коммерческие описания каких-то кранов он переводил, а вот писательниц типа Марии Корелли или мадам де Сегюр — нет. Дело, по-видимому, в той особой соприродностщ которая, по глубокому убеждению Набокова, должна существовать между автором и его переводчиком. Только она позволит последнему создать то воплощение (снова слово Набокова!) оригинала, которое и может единственно считаться настоящим переводом. «Главное — верность своему автору, как бы ни ошеломлял результат», — напишет он в предисловии к английскому переводу своего романа «Приглашение на казнь».[9] Такая соприродность, несомненно, существовала между молодым русским эмигрантом, с младых ногтей впитавшим в себя английский язык и дух, и педантичным оксфордским математиком, удивившим своих знакомцев ни на что не похожей книжкой о фантастических приключениях Алисы под землей. Однако в какой степени молодому Набокову удалось реализовать эту потенциальную соприродность, насколько ему удалось воплощение «Алисы в Стране чудес»— это вопрос особый, ибо здесь в дело включаются литературная традиция, опыт и многие другие обстоятельства.
Но, прежде чем обратиться к рассмотрению этих проблем, вспомним, что за писатель и что за личность был Кэрролл и почему его сказка об Алисе и ее приключениях до сих пор читается с таким восхищением в столь многих странах.
* * *О Льюисе Кэрролле (1832–1898) нам известно сейчас уже очень много. Мы знаем, что настоящее имя его было Чарлз Лютвидж Доджсон («ж» при этом не произносилось, на чем он неизменно настаивал), что он читал лекции в Оксфорде в колледже Крайст Чёрч, который сам с блеском окончил, что он был математиком и автором ряда работ по математической логике. Мы знаем также и то, что он был человеком скрупулезной щепетильности и честности и весьма «викторианским джентльменом» (Г. К. Честертон), большим педантом и в то же время эксцентриком и чудаком, что он не захотел принять сан священнослужителя, что было непременным условием профессуры в его колледже, а остановился на сане диакона, без чего (до изменения университетского статута, которое произошло лишь во второй половине 70-х годов) он вообще не мог бы преподавать в Крайст Чёрч. Мы знаем, что он любил театр, был превосходным фотографом (на чаре этого нового и очень трудного искусства), страдал бессонницей и, чтобы не впасть в грех уныния, сочинял в ночи логические задачки, которые позже опубликовал под названием «Полуночные задачи» (Pillow Problems), что он придумывал новые правила для игры в шахматы и составлял шахматные задачи, а также без конца что-то изобретал. Мы знаем еще, что он любил детей, и особенно маленьких девочек, — весьма викторианская черта, ибо считалось, что им было открыто простое, интуитивное познание Бога и добра, и дружба с этими невинными душами могла сравниться лишь с «ангельскими беседами», — и что из всех своих юных друзей он более всего любил Алису Лидделл, дочь ректора Крайст Чёрч, с которым расходился по ряду принципиальных для него вопросов. Именно ей и была преподнесена рукописная сказка «Приключения Алисы под землей», которую доктор Доджсон рассказал Алисе и ее сестрам Лорине и Эдит во время знаменитого пикника 4 июля 1862 года. Рукопись, тщательно переписанная четким и красивым почерком доктора Доджсона, была также украшена его рисунками (которые воспроизведены в настоящем издании и сопровождают русский текст). Лишь в 1865 году расширенный текст рукописи был издан под названием «Приключения Алисы в Стране чудес» — на этот раз с иллюстрациями Джона Тенниела, выполненными под наблюдением самого автора (они сопровождают в настоящем издании английский текст).
За 125 лет, прошедших со дня публикации «Алисы в Стране чудес», стало ясно, что сказка его — произведение не только оригинальное, но и в высшей степени новаторское и что сам скромный преподаватель математики из Оксфорда — весьма нетривиальный мыслитель, задумывавшийся над многими вопросами современного ему знания, а подчас и опережавший свое время. Это стало предельно ясно, когда уже в наши дни были опубликованы его дневники и письма, его логические работы и задачи и когда ряд современных ученых взглянули на его труды — в том числе и на две сказки об Алисе — с позиций нашего времени.[10]
В сказках Кэрролла «Алиса в Стране чудес» и «Алиса в Зазеркалье» (1871) нашли выражение не только его математические или логические построения и догадки, но и глубинные экзистенциальные размышления, и мысли о языке, о природе знания и пр. Теперь нам уже трудно представить себе, что, когда солидное издательство Макмиллана выпустило в 1865 году в свет первую сказку, критики были в недоумении: отдавая должное «старательности автора и живости его воображения», они находили описанные им приключения «неестественными» и «перегруженными всякими странностями», а некоторые так даже и «экстравагантными и абсурдными» и, уж конечно, «не способными вызвать иных чувств, кроме разочаровании и раздражения».[11] Лишь весьма постепенно чувство Недоумения и растерянности отступило — к середине нашего века (но, пожалуй, не раньше!) стало очевидно, что, несмотря на краткость и внешнюю легкость «Алисы», это одно из самых глубоких произведений, качественно изменивших представления о том, какой должна быть детская книжка. Ф. Дж. Харви Дартон, крупнейший авторитет в области английской детской книги, отметил, что «Алиса» совершила настоящий «революционный переворот» в английской (и не только английской, добавим мы) детской литературе,[12] отказавшись от назидательности и сентиментальности и прочно утвердив принцип смеха и игры. С годами критики весьма подробно проработали различные «пласты» в обеих сказках об Алисе, обнаружив в них множество биографических, научных, пародийных моментов.[13]
«Алиса» существует и функционирует по меньшей мере на двух совершенно различных уровнях. Это, с одной стороны, уровень «детский», адресованный сколь угодно юным читателям, которые могут по достоинству оценить сами «приключения» Алисы, а главное, затеянную Кэрроллом увлекательнейшую игру в нонсенс (или, по-русски, в бессмыслицу, чепуху). Вместе с тем в «Алисе» просматривается и другой, «взрослый» уровень, который они еще не могут воспринять, но который самим фактом своего присутствия придает ей особую значимость и глубину. Оставшись в памяти ребенка, эти «взрослые» темы и мотивы, совсем или почти совсем не воспринимаемые в детстве, с годами «проявляются» и закрепляются, словно на фотографии, под воздействием накапливаемого жизненного опыта и размышлений. Есть в сказках об Алисе и некий сквозной субстрат, который условно можно было бы назвать исповедальным — сдержанный и даже чопорный викторианец, каким, по всеобщему признанию, был Кэрролл, пуще всего боявшийся говорить о таких сокровенных темах, как одиночество или смерть, вольно или невольно все же о них говорит, хотя и в очень опосредованной форме. Это тоже ощущается — даже и взрослым читателем — не сразу, зато когда воспринимается, то западает и в ум, и в душу. Необычайная органичность «артефакта», — этого особого сконструированного мира, столь разнообразного по своей эмоциональной и интеллектуальной значимости, естественность самых неожиданных перехог дов, сдержанность и великолепное чувство меры придают прозе Кэрролла редкую выразительность и изящество. Вероятно, именно в силу всех этих свойств «Алиса» — не побоимся сказать, наряду с Библией или Шекспиром, — является наиболее часто цитируемым источником. Это «книга на все времена» — недаром, по признанию одного из поклонников Кэрролла, в ней он находил цитаты буквально на все случаи жизни!
Говоря о сказке Льюиса Кэрролла, исследователи обычно употребляют термин «нонсенс», который каждый из них осмысляет по-своему. Но все они сходятся на том, что это чисто английское явление, все называют в качестве несравненных мэтров нонсенса два имени — Эдварда Лира и Льюиса Кэрролла, все соглашаются, что нонсенс — не просто бессмыслица и чепуха (nonsense), но и некая система, имеющая некий смысл (sense). Впрочем, что за смысл в нем кроется? На этот вопрос существуют самые различные ответы. Видная английская писательница Вирджиния Вулф видит в нонсенсе Кэрролла детскую «отстраненность» (хотя, разумеется, и не употребляет этого термина, введенного в обиход В. Шкловским), умение взглянуть на мир свежим, незамутненным взглядом ребенка. Г. К. Честертон, которому была особенно близка эта черта творческого метода Кэрролла и который плодотворно использовал тот же принцип в собственном творчестве, подчеркивает связь нонсенса Кэрролла с его логическими занятиями и отмечает высокоинтеллектуальный характер его смеха. Он говорит о строго ограниченных местом и временем «интеллектуальных каникулах», которые позволял себе опутанный узами условности викторианец, и противопоставляет «застывшему торгашеству современного мира» — «пьянящее молодое вино нонсенса Кэрролла».[14] Известный поэт и сказочник Уолтер де ла Мар связывает воздействие сказок Кэрролла на читателей с древним учением о катарсисе и указывает на радостный, «очищающий» смех этого автора. Особый интерес, как нам кажется, представляет точка зрения современного логика Элизабет Сьюэлл, которая рассматривает нонсенс как некую логическую систему, в основе которой лежит принцип игры.
По мысли Сьюэлл, нонсенс есть вид интеллектуальной деятельности или системы, требующий по меньшей мере одного игрока, а также некоего количества предметов (или одного предмета), с которым он мог бы играть. Такой «серией предметов» в нонсенсе становятся слова (или язык как таковой). «Игра в нонсенс» состоит в отборе и организации материала в собрание неких «дискретных фишек», из которых создается ряд отвлеченных и поэтому детализированных систем. В ходе этой игры человеческий разум осуществляет две одинаково присущие ему тенденции — тенденцию к разупорядочению (или попросту к беспорядку) и к упорядочению (или порядку) действительности. «В сфере нонсенса не может быть решающего сражения, — отмечает Сьюэлл, — ибо, пока сознание остается в пределах языка, которым ограничен нонсенс, оно не может ни подавить собственного стремления к неупорядоченности, ни преодолеть его окончательно, Ибо эта сила для сознания не менее существенна, чем противостоящее ей стремление к упорядоченности. Нонсенс может лишь вовлечь силу, создающую беспорядок, в непрерывную игру. Это справедливо и по отношению к самому противоборству: оно не имеет конца. Обе сказки об Алисе кончаются произвольно: неясно, почему конец должен наступить именно в данный, а не в какой-то другой момент».[15] Концепция, выдвигаемая Элизабет Сьюэлл, Представляется очень плодотворной для понимания нонсенса как своеобразного жанра (и метода), определяющим моментом которого оказывается игра. Ни для одного другого жанра момент игры не является ведущим, хотя отдельные элементы и могут в нем присутствовать. Нонсенс играет словами — создавая каламбуры, образуя всевозможные «перверзии» или «перевертыши» (меняя местами объект и субъект, причину и следствие, большое нц малое и обратно), соединяя несоединимое, разъединяя («отчуждая») неразрывно связанные с предметом части или атрибуты. Особым вариантом «игры в нонсенс» служит лукавое соединение так называемого «understatement» (преуменьшения) с «overstatement» (преувеличением): вспомним те «правила», о которых думает в первой главе Алиса, глядя на пузырек со словами «Выпей меня». Тот особый интерес, который отличает Кэрролла как логика и математика, породил ряд сугубо «кэрроллианских» логических или математических нонсенсов: посмотрите, какими «доводами» оперирует Голубка (Голубь — в переводе Набокова), приходя к горькому выводу о том, что Алиса «тоже змея». Порой оказывается, что нонсенс, не имеющий никакого обоснования и представляющийся нам совершенной чепухой, строго математически обусловлен путем перевода в другую систему координат.[16] Особый интерес в этом плане представляют стихотворные пародии (их называют также бурлесками или травестиями) — «Папа Вильям», колыбельная, которую поет Герцогиня, песни о крокодильчике и летучей мыши, «Омаровая кадриль» и другие. Термин «пародия» в данном случае вряд ли можно считать совершенно точным. Правда, все эти стихотворения так или иначе связаны с неким оригиналом или исходным текстом, который «просвечивает» через «снижающий», «пародирующий» (Ю. Н. Тынянов) текст Кэрролла. Однако степень связи в разных случаях разная, а главное, хотя Кэрролл и использует этот прием, он не стремится к сатире на избранных им авторов. Со многими из них его связывало чувство искренней приязни, и даже нравоучительное стихотворение Саути, послужившее «оригиналом» для пародийного «Папы Вильяма», по мысли своей было очень близко Кэрроллу. Когда Кэрролл не писал нонсенса, он думал и говорил совершенно так же, как и Саути в стихотворении «Радости старика, и как он их приобрел». В этом и других подобных ему случаях мы имеем дело с «внепародийной пародией», когда используется «пародический костяк» для издания смехового эффекта. Ю. Н. Тынянов писал об этом приеме: «В этом процессе (т. е. пародическом оперировании текстом. — Н. Д.) происходит не только изъятие произведения из литературной системы (его подмена), но и разъятие самого произведения как системы».[17] Можно сказать, что «пародии» Кэрролла — это такие структуры, отдельные компоненты которых подвергаются по прихоти автора самым неожиданным и произвольным изменениям («Лупите!» вместо «Любите!», «кровожадный крокодил» вместо «трудолюбивой пчелки» и пр.). Силы порядки и беспорядка достигают в этих маленьких слепках нонсенса редкостного равновесия: мы ясно ощущаем как упорядоченную (исходный образец), так и разупорядоченную форму (сама пародия).